Там…

Пресвитер! Чего ты скорбишь? Лучше, чтобы в этой земной жизни ели меня «черви умирающие», чем там — «неумирающие».

Мученичество Шушаник

Вас ждет отдохновенье здесь, все собрались уже…

Галактион Табидзе

Загробный мир. Бескрайнее зеленое поле. В самой середине этого поля наезженная арбами дорога разветвляется — одна ведет на запад, другая — на северо-запад. Здесь же прибиты две закопченных доски с заостренными концами. На той, что указывает вправо, написано «Рай», на противоположной — «Ад». У перекрестка, возле старинных весов, словно мухи, копошатся люди. На ветвях вербы натянут черный бархат, на котором золотыми буквами вышито изречение Руставели: «Смерть близка, и жизнь земная — только краткое дыханье».

На краю поля, в тени оливкового дерева на поросших мхом бревнах сидят пятеро мужчин. Они, как и все здесь, — в парадной одежде, но отличаются от остальных тем, что не принимают участия в столпотворении возле весов, а сидят на бревнах, покуривают и беседуют. Все вокруг похоже на декорацию, освещенную голубым светом. На небосклоне неподвижно висит пурпурное солнце мертвых, лучи которого, разумеется, не достигают до поля. В остальном все выглядит так, как на Земле, только трава не пахнет и птицы не щебечут.

— До каких пор мы будем сидеть здесь, черт возьми, надо же узнать, кто займется нами? — обращаясь будто к самому себе, охрипшим голосом произнес высокий человек лет шестидесяти, в петлице темно-синего пиджака которого алела гвоздика.

— Куда торопишься, Герваси? Здесь уж наверняка ты не услышишь гудка красильной, — бросил сидящий на нижнем бревне пучеглазый рыжеватый мужчина в белом галстуке. Рядом с ним лежали новенькие остроносые мокасины, а мужчина развлекался тем, что шевелил пальцами ног.

— Посмотри-ка, Какулиа, который час? — Герваси повернулся к сидящему рядом однорукому лысому человеку с медалями.

— Нет у меня часов, — проворчал Какулия. — Их вытащил мой милый зятек, прежде чем гроб накрыли крышкой.

— Не ворчи, Какулиа. Обычай такой, близкий должен что-нибудь взять у покойника, — сказал сидящий выше всех Нариман Хеладзе, агент Госстраха. Он сидел, сложив ноги как мулла, и тщетно заправлял под берет длинные крашеные волосы.

— Почему именно часы взял, не знал разве, какой мне длинный путь предстоит? Лежали бы отцовские часы у меня в кармане, кому они мешали? А если отец спросит, куда я подевал часы, что я скажу, их стащил у меня мой милый зятек, да? — кряхтя, произнес Какулия и выдохнул воздух. — А вообще-то, здесь, видать, по вечерам холодновато.

— Конечно же, холодно. А я, глядите, в каком виде… Вот что значит иметь дело с темными людьми. Скажите на милость, пойдет дождь, так я должен шлепать вот в этих изрезанных туфлях? — тонким голоском произнес растрепанный парикмахер и положил руку на плечо Гервасия.

— Не бойся этого, Евтихий. Здесь дождей не бывает. — Гервасий произнес это с такой уверенностью, словно уже однажды побывал в загробном мире.

— Вообще-то я никуда не тороплюсь, мой Кириле. — Мужчина с гвоздикой обратился к тому, которому жали узкие туфли. — Но мы здесь сидим уже достаточно долго, а как видите, никто не поинтересовался нами. До каких пор мы будем находиться в невыясненном положении, разве не хватит с меня того, что я жил в вечном ожидании там, на земле!

— Герваси прав, — заметил Нариман Хеладзе и вытянул ноги. — Пора уже объявить, куда нам следовать. И в аду тоже люди живут…

— Я ничего такого в жизни не совершал, чтоб попасть в ад, — пискнул бывший парикмахер и поднял воротник белого парусинового френча.

— Не волнуйся, здесь с тебя за все спросится. Гляди-ка, видишь вон те весы. Вот бы каждому из нас знать свое дело так, как знает его бог! Ангелы все учтут, до последней мелочи. Ангел — это тебе не районный инспектор Тадумадзе, что через день наведывался к тебе будто бы поиграть в нарды, а сам в месяц выдул три кувшина вина.

Покойники (не грешно ли называть так этих пышущих здоровьем сапичхийцев!) засмеялись.

— А мне что-то не нравится эта возня возле весов, — проговорил Какулия.

— Ни за что не встану в эту очередь, даже если придется второй раз умереть. Одно знаю: надо будет, обратят на нас внимание. На этих бревнах никто нас не оставит. Путь мой завершен, я никуда не тороплюсь, — не очень-то уверенно произнес Кириле.

— Ты все свое твердишь, Кириле, — разозлился Нариман. — А человеку следует быть или здесь, или там. Нет ничего хуже на этом свете, чем невнимание к человеку. Что убило меня, как ты думаешь?

— Говорите же, что? — Евтихий двумя руками пригладил пахнущие дешевым одеколоном волосы.

— Так слушайте. В перерыв я решил пообедать дома. Была среда. Вообще-то я не обедаю дома, но накануне съел в нашем буфете сосиски, ну и сами понимаете… Так вот, я позвонил жене, чтоб она испекла мчади. Было два часа. Мои «Жигули» стояли возле конторы. У меня был целый час времени. Свернув с Мардалеишвили на Львовскую, я увидел, что дорога перекрыта. Милиционеров было двое. Одного я знал в лицо, он обычно стоял у светофора, что у моста на Самтредской дороге. «Пропусти, — говорю я ему, — тороплюсь домой на перерыв». Он говорит: «Не могу». — «Почему перекрыли дорогу, в чем дело?» — спрашиваю. «Не слышишь, — говорит он мне, — играет оркестр». — «Что происходит, объясни? — спрашиваю я. — Оркестр играет на улице Сталина, а вы перекрываете Львовскую». — «У тебя что, язык чешется?» — это говорит мне тот, мой знакомый. Я разозлился: «Почему ты позволяешь себе говорить со мной в таком тоне, у меня был бы такой сын, как ты, если бы я вовремя женился. Мне всего двести метров проехать до дому. Хочешь, поедем вместе…» — «А может быть, мне захватить и твой портфель да так и проводить тебя до дому?» — поиздевался он. «С таким разговаривать бесполезно», — решил я. Завел машину и повернул обратно, в конце концов к дому можно проехать и через улицу Давида Хуродзе. Но и она была перекрыта. «Пропусти, дорогой, я живу в двух шагах отсюда, еду на перерыв», — умолял я сержанта. «Нельзя», — говорит. «Я ведь не на главную улицу выезжаю, а домой еду, тут рядышком, вот тебе паспорт, если не веришь». Но тот стоит на своем. И даже не смотрит на меня, а куда-то в сторону. «Слушай, сынок, — говорю я, — ты прав во всем, но уважь меня, мчади стынет, а в три часа мне надо быть на работе». Услышав про мчади, как захохотал он, паршивец эдакий! Ну что смешного в том, что мчади стынет? Я отъехал. Думаю, не перекрыли же тупичок Сократа Хурцилава, остановлю там машину и пойду домой пешком. А уже половина третьего на часах. Надо же, перекрыт и тупик. Теперь этих курсантов умолять надо. «Разрешите, я оставлю машину вот здесь, в углу, — попросил я, — дальше не поеду». — «Вот через два часа все кончится — тогда и поезжай», — говорят мне. «Какой такой праздник можно отмечать в этом тупичке?» — развел я руками. «Не твое дело», — говорят мне. «Неужто вы такие бессердечные, пропустите, у меня перерыв кончается», — взмолился я. Наконец подозвал курсанта и шепнул ему на ухо: «Со мною беда, сынок, пропусти, сил нет терпеть более». Как бы не так! К тому же три часа стукнуло. Я повернул обратно, на работу. Голодный, злой, униженный. До лестницы дойти не смог, успел крикнуть в окно: «Дайте стул, мне плохо!» Тотчас вынесли мне стул, я сел — и больше ничего не помню.

— Ничего? — спросил Евтихий.

— Что-то помнится… Вроде, как били меня по щекам, давали нюхать нашатырный спирт, но раз уж я ушел, назад вернуть меня не смогли.

— Зря ты умер, — сказал Какулия, содрал с бревна мох, понюхал и выбросил. — Разве это мох… — проворчал он. — Какая-то глупая, бессмысленная смерть. Ну скажи, чего ради убиваться? Закрыта дорога — ну и пусть… Чего ты пререкался с милиционерами, они делали свое дело. Никто тебя не ругал, не гнал грубо.

— Лучше бы обругали. Может быть, сегодня я был бы живой.

— Как это?

— А очень просто, выругался бы сам, и отлегло бы все от сердца. Сами знаете, жизнь человека — мгновение.

— Теперь уже тебе ничем не помочь. Надо же — такой мужчина, а умер из-за пустяка! Сказали тебе нет, ты поверни машину и пообедай где-нибудь в другом месте. Неужто больше нигде нельзя поесть мчади.

— Да дело не в мчади! Нетерпеливые вы, нынешние! Разве такой пустяк убил бы меня? Каково было нам на войне? Посидел бы ты три дня в камере смерти в Майданеке, как я сидел, посмотрел бы, как ты согласился бы на побег после этого. А я бежал и двадцать три километра топал по болоту… Каково мне было, а?

— Конечно… Вы… Я извиняюсь, но… — Евтихий поднял на него умоляющие глаза.

— Я три года не поддавался болезни. А у меня был рак. Помню, когда впервые схватил он меня за горло, я тотчас понял, в чем дело. На что мне врач, когда я и сам все прекрасно понимал! Возили меня по всяким докторам, под конец сказали: «Слава богу, у тебя рак не обнаружен, посев не показал». Я сделал вид, что поверил родным и врачам, и говорю: «Коли так, чего мне в больнице лежать, пошли домой». Приходили меня проведать родные и близкие, и у всех в глазах сквозь улыбку замечал я скорбь. «Несчастный, несчастный», — читал я в их глазах так ясно, как вижу вот сейчас, в эту минуту, всех вас. «Поздравляем, поздравляем, как мы рады, что диагноз не подтвердился», — говорили они. Что мне оставалось делать? Надел я на себя маску клоуна — и улыбался всем. Только одному человеку, дай бог ему не скоро попасть сюда, но рано или поздно он все равно придет, только ему, моему фронтовому другу Самсону Шервашидзе сказал я правду. Знаю, мол, что я болен и болен серьезно. Мечтаю только об одном — чтоб смерть была недолгой. Ни слова не вымолвил мой друг, знал, слова тут излишни. «Крепись», — сказал он мне на прощание. Три года я крепился. Боролся со смертью. Как боролся? В тот же вечер я сказал самому себе: «Так нельзя, желудок у меня отличный — отличный, легкие — что надо, сердце работает исправно, так неужели какой-то там проклятый рак в горле должен доконать меня? Ничего он со мной не сделает. Я должен жить так, как жил до болезни». И заставил-таки смерть повернуть назад. Меня столько облучали в больницах, что только ускорили процесс болезни. А я стал есть, шутить и не думать о смерти. Поддайся я отчаянию, меня через месяц не стало бы.

— Дальше? — Гервасий вытащил гвоздику и стал крутить ее в руке.

— Ну что дальше. Прошло время, и тут стала по ночам одолевать меня тоска… Мысль, неотвязчивая, назойливая, не давала мне покоя. «Ну ладно, — говорил я сам себе, — протянул ты несколько лет, уступила тебе старуха смерть, но пора и честь знать, пора и ее уважить». Вот эта-то мысль и погубила меня. Я и не заметил, как потерял интерес к жизни, вот тут она, смерть, и взяла меня. В конце концов в жизни всему приходит конец.

— Верно, верно… — кивнул головой парикмахер, погладил себя по плечам и пообвел вокруг широко раскрытыми, выразительными глазами, в которых застыла слеза. — А я вот не могу сказать, как я попал сюда.

— Что поделаешь? — Кириле встал, стряхнул платок, постелил его рядом с Евтихием и сел.

— Немыслимо… — пробормотал Герваси и взглянул на далекое солнце мертвых.

— И я так думаю, но факт остается фактом. Я не знаю, что убило меня. Никакой болезнью я не страдал, следил за собой, насколько это было возможно, не пил, не бодрствовал ночами, старался не нервничать. Известно, парикмахеры народ болтливый, я не принадлежал к болтунам. Делал свое дело молча и не спеша. На собрания не ходил, в чужие дела не вмешивался… Чего греха таить, хотелось прожить долго. Одевался по погоде, не знал, что такое простуда. Представьте себе: ни веселых застолий, ни любовных свиданий — ничего подобного. От всего этого я бежал как от чумы. И вот стукнуло мне сорок, жена и говорит: «Надо отметить день рождения, созвать родных, близких». Но я отказался. Во-первых, не такая уж я важная птица, чтоб мне отмечать так широко день рождения, во-вторых, известное дело — одних позовешь, других забудешь — пойдут обиды. Жена согласилась. Она у меня женщина спокойная. Заснул я в ту ночь — и что же? Так и не проснулся. Целую неделю ломаю над этим вопросом голову, все думаю: может быть, занемог незаметно, да и прозевал эту проклятую болезнь. Но ведь я каждый месяц наведывался в поликлинику. Врач, измерявший мне давление, даже завидовал: мол, ему бы быть таким здоровяком. Несчастный, пьет напропалую — вы все его знаете, он во второй поликлинике работает — Сосойя Такидзе, отец у него тоже был врачом, умер еще до войны. Так вот, этот несчастный Сосойя живой, а я, как видите… И надо же было умереть во сне, даже не почувствовать, что умираешь. Эх, зря я прожил свою жизнь, жил бы в свое удовольствие, может быть, сегодня меня и не было бы здесь…

— Ну что ж, здравствуй, товарищ по несчастью!.. — Кириле крепко пожал ему руку. Что ему понравилось в рассказе Евтихия?

Другие молчали. Они смотрели на плывущие к западу пурпурные облака и, едва Евтихий произнес последнее слово, почти одновременно опустили головы. Было заметно, что все они внимательно слушали бывшего парикмахера, но никто не произнес ни слова.


Перевод В. Зининой

Загрузка...