— Доброе утро!
Георгий Циклаури, сидя на корточках, трясет меня за плечо.
Я откидываю бурку в сторону и, потирая глаза, привстаю. В палатке темно, хоть глаз выколи.
— Что, уже пора?
— Шесть часов, скоро рассвет. Как спалось?
— Прекрасно, а тебе?
— Я и глаз не сомкнул, клянусь детьми.
— За что такое наказание?
— Не мог же я залезть в палатку раньше дорогих гостей, так что мне и спать было негде.
— Не вмешивайся, говорят, в чужие дела… А Турманаули?
— И он без места остался, но мы ничего не прогадали, ей-богу. Втроем в обнимку провели ночь у огня.
— Кто был третий?
— Брат наш — «жипитаури», разве мы выдержали бы без него! Ты не замерз?
— Видишь, я и сапоги не снял.
Я вылез из палатки. Еще темно. Звезды попрятались, и небо кажется пустынным. На вершинах гор угадывается светлый покров снега. Кое-где меж палаток догорают костры. У кого-то грохочет стартер. Когда на мгновение воцаряется тишина, снизу, из башен Шатили, доносятся слабые звуки пандури. Длинноногий, как журавль, Турманаули стоит у «виллиса» с зажженными задними фарами. Из-под неизменной войлочной шапки «старейшины» Магароскари выбиваются седые кудри, которые сейчас кажутся черными.
— Я же говорил, он — свой парень, упрашивать не придется. — Турманаули гладит меня по плечу и с упреком бросает председателю исполкома: — А ты: не надо, мол, гостя беспокоить… Такому гостью как раз сон и в беспокойство. Ведь я прав? — спрашивает он меня для проформы и продолжает: — Сейчас махнем в Муцо. Поздороваемся с солнцем из муцойских башен. Как, а?
— Кто знает, из каких сновидений мы его вырвали? — смеется Георгий.
— Это верно, — соглашается Турманаули, — утренний сон — самый сладкий.
— Эх, мои дорогие, я уже забыл, когда видел сладкие сны.
Мы трогаемся.
Оставив позади анаторийские усыпальницы, въезжаем в Муцойское ущелье. Сворачиваем с проезжей дороги вправо и долго трясемся в машине, пока она, преодолев каменистое лесное бездорожье, не останавливается на берегу Арагви. (Хевсуры любую реку — большую или малую — зовут Арагви.) Шофер выходит из машины, швыряет в воду камень, другой и возвращается.
— Не проехать.
— Это почему? — упрямится Турманаули.
— Вода по грудь будет, мотор заглохнет — застрянем. — Шофер смотрит на Георгия.
— Ничего не поделаешь, с водой шутки плохи. Поворачивай назад, остановимся в ольшанике.
…На большом плоском замшелом камне стоит кувшин с «жипитаури», вареное мясо, вчерашние хинкали, домашний хлеб — все наше богатство.
Все четверо стоим. Турманаули присел было на скользкий камень, но тут же подскочил как ужаленный: «Студеный, проклятый!»
По мере того как светлеет небо, становится все холоднее. Скалы вокруг как бы раздаются в стороны. К деревьям возвращается жизнь — они желтеют на глазах, и только иней на макушках отливает серебром. Занимается заря. Но солнце еще далеко. Пока первые его лучи достигнут этих гор, мороз проберет нас до костей.
Мы помянули обретших вечный покой в анаторийских усыпальницах, выпили за наших предков, за божество — покровителя пастухов и охотников, за возвратившихся в это ущелье горцев, за деревья, подобно огромным свечам, горящие желтым огнем, за благоденствие Грузии… за честную слезу, которую проливали над умершими.
— Хотите послушать стихи о слезе? — Турманаули смотрит на вершину горы, окрашенную золотом.
Постарел я, и слеза моя постарела,
постарел я, и слово мое постарело.
Передвигаюсь с помощью палок…
Посмотрите на мои следы,
они ведь слезами орошены,
окиньте взглядом мои пути,
они ведь слезами вымыты!
Пламенем сердце объято,
и слеза моя горит,
горем убитый хожу.
Будь проклята моя слеза,
как камень, тяжела она!
Это обо мне надо плакать
ибо я сама печаль,
бродящая по свету!
— Прекрасно, прекрасно! — воскликнул я и тут же почувствовал, что мои слова звучат фальшиво. Не знаю, замечали ли вы, но пшавы и хевсуры никогда не обсуждают достоинства или недостатки стихотворения. Они просто говорят стихи, живут ими и лишь в редких случаях задумываются над тем, как проста и гениальна фраза «постарел я, и слеза моя постарела» или «ибо я сама печаль, бродящая по свету».
Я опустил голову. Грустное стихотворение навеяло грустные мысли, и я ушел в них, забыв о своих друзьях. Вдруг легкий шум на вьющейся вверх тропинке вернул меня к действительности.
— Эгей, хевсур! Сворачивай с дороги! — Георгий махнул рукой путнику, поднимавшемуся в гору. Тот остановился, снял с плеча вилы и, поставив перед собой, оперся на них.
— Здравствуйте!
— Спускайся, выпьем по одной!
— Дай вам бог, спасибо! Негоже пить, когда идешь в горы. — Он вскинул вилы на плечо, собираясь продолжить путь.
— Ничего у тебя не выйдет, клянусь всеми святыми, слышишь, хевсур, что тебе говорят?! — крикнул Турманаули.
Путник снова остановился и обернулся.
— Все равно тебе не пройти, там, наверху, у нас люди в засаде, спускайся по доброй воле, так будет лучше! — Георгий едва сдерживал смех.
Гость поневоле спустился вниз по тропе, прислонил вилы к камню, снял с себя сумку и, пожелав нам доброго утра, остановился в отдалении.
Он никак не походил на сурового горца — был маленького роста, тщедушным, с тонкой шеей и кроличьими, без ресниц, глазами. Спускаясь, он с такой легкостью спрыгнул с камня, что поначалу показался мне совсем молодым, но теперь, глядя на его морщинистые лицо и шею, я подумал, что ему все пятьдесят, если не больше. На нем были неопределенного цвета куртка, резиновые сапоги и видавшая виды ватная ушанка, которую он поминутно то нахлобучивал на глаза, скрывая жидкие брови, то сдвигал на затылок, обнажая румяно-белый лоб над горбатым носом.
— Почему ты его зовешь хевсуром, может, он кистинец? — сказал Турманаули Георгию Циклаури так, чтобы гость слышал.
— До сих пор я был хевсуром, — нахмурился тот.
— Как твоя фамилия? Давай сюда поближе! — Георгий наполнил рог и протянул гостю.
— Хвтисо Звиадаури я. Ваше здоровье. Дай бог вам долгих лет жизни. Не обижайтесь, пить не буду. Мне предстоит долгий путь. В другой раз — пожалуйста. — Извинившись, Хвтисо пригубил рог и протянул его Турманаули. Но «старейшина» развел руками.
— Вот этот человек — писатель из Тбилиси, он обидится, если ты не выпьешь.
Звиадаури внимательно посмотрел на меня. Было совершенно очевидно, что он не поверил ни единому слову Турманаули.
— Да поможет вам бог. Мне пить никак нельзя. Дорога ждет дальняя. — Он сделал еще одну попытку настоять на своем.
— Пей, не ломайся, как барышня, это — «жипитаури», не повредит, — почти приказал Циклаури.
Хевсур устремлял умоляющий взгляд поочередно на всех нас троих, но, не встретив никакого сочувствия, махнул рукой и залпом осушил рог.
Георгий засмеялся.
— Чего смеешься? — повернулся к нему Звиадаури.
— Ты — молодец, умеешь пить.
— Куда ты так спешил? — поинтересовался Турманаули.
Хвтисо приложил руку козырьком ко лбу и посмотрел в небо.
— Видишь черное облако над Датвиджвари? Будет дождь.
— Ну и пусть будет, тебе-то что!
— Свежескошенная трава не должна мокнуть под дождем, иначе грош ей цена. Надо раскидать ее.
— Где вы косили? — вмешался в разговор и я.
Он протянул руку на запад, указывая на смежную вершину рядом с Шатили.
— Вон у подножия той горы, это не так далеко, как кажется, четыре часа пути.
— Дай бог вам здоровья!
— Сейчас все всему удивляются, а ведь раньше хевсуры пахали землю повыше тех скал.
— Где это? — Я смотрю вниз на склоны.
— Не туда смотрите, выше, выше, вон у снежной полосы, и сегодня видать, что земля там особенная.
— Как же вы быков туда поднимали и что сеяли?
— Ячмень.
В течение тысячи лет хевсуры цеплялись за эти крутые утесы, но в конце концов их сманили в равнину.
— Сколько у тебя детей, Звиадаури? — спросил вдруг Георгий.
— Шестеро.
— Молодец, хевсур, ты настоящий герой! Где живешь?
— В ущелье, против Муцо.
— Одни живете?
— Одни.
— Как это одни, а соседи? — удивился я.
— До сих пор не было. Весной еще одна семья собирается вернуться.
— Откуда?
— Из Гамарджвеба, село возле Тбилиси такое, там хевсуры живут.
— Хвтисо, а как зовут твоих детей? — Турманаули оперся о плечо малорослого хевсура.
— Как это как? Дети, и все.
— Я об именах спрашиваю.
Хвтисо переложил вилы в другую руку, посмотрел мне в глаза и начал перечислять:
— Тамар, Давид, Джаба, Этер, Саба… Саба, Этер, Джабу я называл, Давид, Тамар, Джаба, Сабу тоже называл… — Он отвел от меня взгляд и начал сначала: — Тамар, Давид, Этер, Джаба…
Турманаули и Циклаури покатывались со смеху.
— Не помнишь, как зовут твоих детей?!
— Запиши на бумажку и носи на груди!
— По утрам перечитывай, чтобы не забыть!
— Или жену спроси, уж она не скроет.
Чем больше подшучивали над Хвтисо, тем сильнее он смущался.
— Чего смеетесь? Я все хорошо помню, разве вы дадите сказать…
— Ничего, бывает, — успокоил я его.
— Бывает и не такое, — приободрился Хвтисо, — раз вы так весело настроены, расскажу-ка я вам одну историю. Деда моего звали Утург. Жил он в Лебаискари. Добрая шла о нем слава. По сей день встречаю людей, знавших моего деда. И сегодня угощают меня в память об Утурге.
— Почему в память об Утурге?
— Благодаря деду и приглашают, а я что собой представляю? Ровесники деда косятся на меня, «уродом» зовут, правда, любя.
У Утурга было девять детей. В живых никого не осталось. Все жили в селе за рекой. Так вот, отец мой последыш был, ему уже год от роду миновал, а дед все никак не собрался крестить его. Некрещеному, как известно, хевсуры имени не дают.
— Правильно, прямо так и зовут — «малыш» или «карапуз», — вмешался Турманаули.
— Пусть даст сказать, — Хвтисо посмотрел на Георгия.
— Дай ему сказать, а то забудет, — усмехаясь проговорил Циклаури.
— Посадил Утург моего отца на коня и отправился в Шатили крестить его. Мать не могла ехать с ними, потому что, простите, была беременна. Прибыли в Шатили, священник окрестил ребенка (то есть моего отца), намазал ему на нос елей, записал в свою книгу его имя и отправил вместе с отцом обратно в Лебаи. Но такой уж человек был Утург — везде ему были рады. Возле одной из башен ждал его побратим, который влил в него море «жипитаури».
Ранним утром, еще порядком и не рассвело, подъехал дед к дому. Навстречу ему жена. «Как назвал священник ребенка?» Молчит Утург. Тяжело слез с коня, не спеша расседлал его, вошел в дом, снял тулуп и лапти, сел у очага, задумался. «Как назвали ребенка?» — не отстает жена. Что делать Утургу, по пьянке забыл он имя мальчишки. «Что ты пристала, женщина? — вскричал он наконец. — Как могли его назвать? Джугуром окрестил священник твою малявку!» Кто посмел бы усомниться в словах деда? А заглянуть в книгу священника никто не мог. Так и осталось это имя за моим отцом, с ним и отошел в мир иной.
Пока Хвтисо рассказывал, я наблюдал за его руками, огрубевшими от работы, с корявыми узловатыми пальцами. Он так ритмично размахивал ими, казалось, косит невидимой косой. Говорил он громко, словно мы находились не рядом, а на другом берегу реки. Он подождал, пока мы вдоволь посмеялись над его рассказом, потом вдруг посерьезнел, наполнил рог и сказал:
— У меня есть тост, если позволите. Давайте выпьем за женщину. Пусть равнинники не обижаются на меня, но в горах лучше знают цену женщине. Не смейтесь, я прожил внизу семь лет и кое-что понимаю. Может, я и глупость говорю, но говорю то, что знаю. Пятнадцать лет назад спустили нас на равнину. Ну, думали мы, отдохнем от этих скал, хватит, накарабкались вдоволь. Клянусь детьми, так и думали. Три года все шло нормально, а на четвертый худо мне стало — пропало желание. Не хочу жены, и все тут. Хоть кончай с собой. Что со мной — не знаю. Тут ведь дело такое, никому не расскажешь — засмеют. Задумался я крепко. Вроде бы все у меня нормально: здоров как бык, сыт, одет, обут, в доме тепло, постель мягкая, телевизор и дела почти никакого! Что еще нужно человеку?! Так нет же, не лежит сердце к женщине! Отвык! Тогда у меня было двое детей, теперь шестеро. И кое-что мне стало ясно, только вы не смейтесь. Сидим вот мы с женой в теплой комнате, смотрим телевизор. Тепло — враг мужчины. Меня одолевает сон. Для виду все же говорю жене: «Пошли, жена, спать». А она: «Подожди немного, вот досмотрю кино…» Я не хочу кино, а она хочет. Кончается передача, я уже давно сплю. Жена ложится в свою постель, ей и без меня тепло. Утром просыпаемся и бежим каждый по своим придуманным делам. Вечером снова у телевизора собираемся. Так вот и неделя проходит. Так вот и отвык от женщины. А женщина — это благо. Женщина — лучшее творение божье. Женщина — жизнь. Вернулся я в горы. Последыш мой в прошлом году родился. Ожил я — вот что такое женщина! Холодной ночью она согреет тебе постель, да что там постель — сердце согреет, а если ты не очень устал, и огнем вспыхнуть заставит. Женщину у сердца надо держать. В другой комнате, у телевизора она угасает, стынет. Да здравствует женщина в нашей душе! Она — наше ребро, наш бок, нами и жива! Без нас, мужчин, женщина и не женщина вовсе! Женщина — это любовь, да здравствует любовь!
Он залпом осушил рог и передал его Турманаули. При этом чуть пошатнулся: «Одолел, проклятый „жипитаури“!» Сунул под мышку вилы и сумку и, подняв руку в знак прощания, не то пропел, не то прокричал:
Живы мы, чего еще нам надо, видим солнце!
Наступает ночь и снова рассветает!
Горе же тому, к кому приходит ночь,
а рассвет уже не рассветет!
Он посмотрел на свою гору и побрел вверх по тропе. Сделав шагов десять, остановился, повернувшись, махнул нам рукой и пошел обратно, к дому.
Перевод Л. Татишвили