Чем больше размышлял Руссо о своем скромном женевском происхождении, чем больше сравнивал с высоким парижским происхождением Вольтера, тем несправедливее казался ему этот мир.
Руссо считал, что когда-то, в далекие времена, человек был по-настоящему, полностью счастлив. Первый, похожий на животное человек выскользнул из рук Бога, визжа от радости: он живой, живой! И так продолжалось, пока люди не начали жить кланами и семьями. До той поры, пока не появились любовь и ревность.
Потом, когда человек научился делать кое-какие вещи, появились первые, еще неосознанные проявления тщеславия и корыстолюбия. Люди придумали состязания в разных областях искусства, и возникли гордыня, зависть, разочарование. Кланы стали соперничать, стараясь утереть друг другу нос. Первые крупные ссоры привели к отдельным убийствам…
Вновь и вновь Руссо грезил Вольтером. Он опять писал «учителю»:
«Точно так, как Вы отправились в Англию, чтобы посмотреть, насколько лучше живут люди в атмосфере религиозной терпимости и полезной жизнедеятельности, чем во Франции с ее бесполезными богословскими диспутами и выспренными аристократическими манерами, так и я уеду в Женеву, чтобы продемонстрировать всему миру другие истины. Вы ведь в своих «Английских письмах» совсем не уделили места простому народу, разве не так? Вы забыли о существовании крестьян и ремесленников. Ваша Англия сильно смахивала на Францию — землю королевских особ и богатства. Но мне нужна страна, где управляют обычные люди, где для каждого предусмотрена возможность быть счастливым. Страна, где все живут тихо, усердно трудятся и умеют получать удовольствие от самых скромных и простых вещей».
Какая, однако, у Руссо возникла идея! Добиться успеха, равного вольтеровскому, когда тот написал свои «Английские письма» (их чаще называют «Философскими»). И он добьется своего, опубликовав «Рассуждение о начале и основаниях неравенства». Неплохо было бы посвятить свое сочинение народу Женевы, сказать им:
— Все в Женеве преследует цель благосостояния граждан. Вам ничего не нужно делать, только протяни руку — и ощути радость.
На самом деле, какая странная идея! Какие новые затеи влекли Руссо в Женеву? Ну, во-первых, если этот город на самом деле мог доставлять радость всем своим жителям, то почему Жан-Жак бежал оттуда? Во-вторых, что это он наговорил о самоуправлении Женевы? Разве в этом городе не было своей аристократии, которая правила так, как ей вздумается? В-третьих, даже если Руссо называл себя гражданином Женевы, по существу, он никогда таковым не был. Все в Женеве считали его предателем. Обыкновенные католики могли приезжать в Женеву и свободно ее покидать, но он был кальвинистом, изменившим своей вере. Для такого человека в Женеве была уготована тюрьма! Другое дело, если его приезд связан с возвращением с кальвинизму. В таком случае его привезут из тюрьмы и поставят на четвереньки перед членами Малого совета, состоявшего из представителей женевской аристократии, и Руссо должен будет ползать перед ними, унижаясь и прося о прощении.
Нет, они, конечно, не осмелятся проделывать такое с Руссо: этот человек слишком знаменит. Они будут рады вернуть заблудшую, но прославленную овцу в стадо — пусть он способствует росту славы вольного города Женевы!
Связь с Терезой может принести ему дополнительные неприятности. Все еще всесильная женевская консистория[136] священнослужителей строго следила за нравственностью. Им, конечно, захочется узнать кое-что об этой женщине, которая не только жила с Руссо в одной комнате, но и спала с ним в одной постели. Ему придется солгать. Подумать только — он, первый обличитель большой лжи человеческого общества и цивилизации в целом, самый честный человек своего поколения, сам вынужден врать!
Но чего не сделаешь ради того, чтобы достичь высот Вольтера! В конце концов, разве сам Вольтер не прибегал ко лжи во время своего путешествия в Англию? А Руссо разве нельзя?
Да, но ложь Вольтера была иного сорта. Чувствовалось, что Вольтер этим гордился. Руссо же, напротив, стыдился этого. К тому же Вольтеру было абсолютно наплевать, уличат его или нет. А Руссо холодел при одной мысли, что его поймают на лжи. Выдумки Вольтера такие забавные, — они дарили немало удовольствия всем, когда всплывала правда. Враги Вольтера приходили от этого в большее смущение. А сам он превращался в еще более интересную, волновавшую всех фигуру. Разве мог Руссо написать своему другу: «Если после публикации моей брошюры возникнет для меня малейшая опасность, то как можно быстрее сообщите мне об этом, чтобы я смог отказаться от авторства с присущими мне чистосердечием и невинностью»?А вот Вольтер делал это запросто.
Почему же Вольтер может лгать, а Руссо нет? Почему так происходит: ложь Руссо — это всегда что-то мрачное и трагическое? Или низкое и подлое? Такое, что нельзя доверить ни другу, ни врагу?
Почему само имя Вольтера нельзя связывать с ложью? Тем более что название «гражданин Женевы» никогда не было ложью для сосланного Руссо. А Вольтеру все равно. Почему же так происходит?
Само это имя — Вольтер — родилось в тюрьме, в Бастилии. До своего заключения он носил имя Франсуа Мари Аруэ. Он постоянно увивался возле знати, развлекая такие влиятельные фигуры, как герцог де Сюлли и герцог де Со. Только ради того, чтобы угодить этим людям, он написал несколько язвительных фельетонов, направленных против регента Франции, герцога Орлеанского. Результат: приказ запереть молодого поэта в Бастилию. Никакого суда не было. Только одно замечательное письмо. Рано утром полицейские ворвались в комнату поэта и, подняв его с постели, велели побыстрее одеваться. Его отвезли в тюрьму. В период малолетства Людовика XV герцог Орлеанский пользовался точно такими привилегиями, как король, а это означало, что он мог бросить в тюрьму любого — и никто не имел права задавать ему вопросы. Причем на любой срок.
В тюрьме ему разрешили пользоваться бумагой, чернилами и выдали несколько книг. Замурованный в этих толстых семифутовых стенах[137], не имея представления, сколько он там просидит, Франсуа Мари Аруэ понял, что может как следует подумать о самом себе и об окружающем его мире. Инстинкт подсказывал ему, что нужно проявить гнев — резко выступить против тирании, за права человека. Однако, поразмыслив как следует, он решил ничего такого не делать.
Аруэ был счастлив, счастлив даже там, за тюремными стенам: он все еще член высшего общества. В этой тюрьме были такие камеры, где люди замерзали зимой и изнывали от жары летом. У несчастных заключенных не было ничего, чтобы закрыть свое обнаженное тело. Но и это еще не самое худшее. Ниже, в подземелье, камеры, потолки и стены которых покрыты вонючей слизью. Находившимся там заключенным бросали такую еду, от которой наверняка отказался бы и подыхающий от голода пес. Тела этих людей со временем покрывались кровавыми пузырями, из десен сочились кровь и гной, зубы выпадали один за другим.
Да, молодой Аруэ был счастлив и в своем несчастье. Он все еще находился среди избранных, наверху. В камеру приходил его слуга, приносил чистое белье. Ему посылали снедь со стола начальника тюрьмы. Люди подписывали петиции за его освобождение. Зачем же ему биться головой, критиковать сильных мира сего, которые так относились к нему? Но все-таки если не внутреннее чувство справедливости, то общая атмосфера тюрьмы заставляла его ненавидеть тиранию. Ненавидеть несправедливость. Бороться за здравомыслие и свободу.
Но каким образом? Только косвенным путем. Никогда в лоб. Если он выберется отсюда, то поведет борьбу только с надежно укрепленных позиций. Он прибегнет к лести, чтобы выразить прямо противоположное, будет использовать крепкий, как сталь, обман, делая его при этом прозрачным, как стекло. Он призовет на помощь смех, как Иисус Навин призвал на помощь трубы, от которых пали стены Иерихона[138]. Он сумеет спрятаться за спинами влиятельных патронов и будет по ним же вести огонь своими язвительными пулями. Но никаких открытых военных действий! Нет, он никогда не позволит себя поймать!
Размышляя о своем новом образе, характере и новой, более великой для себя судьбе, Франсуа Мари Аруэ решил, что пора взять и новое имя. Нет, не то чтобы он стал совершенно другим человеком — в глубине старого Аруэ уже возник новый человек, Вольтер, и теперь он был готов поднести спичку к факелу своей жизни.
И для этого ему требовалось новое, пламенное имя.
Как ему удалось изобрести такое имя — Вольтер, навсегда останется тайной. Некоторые говорят, что в детстве он был «le petit volontaire» — упрямый, своевольный мальчишка. Другие утверждают, что у семьи его матери было сельское поместье, носившее такое название. Его имя было ложью, но зато какой славной ложью! И с какой легкостью его носил Вольтер, когда вначале называл себя Аруэ де Вольтер, а потом просто — Вольтер. Новое имя необходимо было подкрепить новыми делами, новыми удачами, новой славой. Этот великий француз позднее заставит своих критиков заявить, что из всех написанных им произведений лучшим и самым лаконичным стал его псевдоним — Вольтер!
Кто теперь посмеет отрицать его право на собственную поэму? Единственным человеком, кто на самом деле попытался это сделать, был кавалер де Роан. Это произошло, когда Вольтеру было около тридцати. Он был тогда длинноногим щеголем, одевался в шелк и парчу с золотым шитьем, носил большой, весь в локонах, парик.
И вот однажды, декабрьским вечером 1725 года, Вольтер отправился в оперу. Перед началом спектакля он, окруженный толпой поклонников, вел оживленную беседу, шутил, смеялся. Вдруг один человек из толпы — это был кавалер де Роан-Шабо — грубо оборвал Вольтера:
— Минуточку, месье Вольтер, или, скорее, месье А-руэ, или, не знаю как, черт подери, к вам обратиться…
Де Роан намеренно протяжно произнес «А-руэ», тогда как прежняя фамилия Вольтера выглядела так: «A rouer», то есть «подлежащий порке».
Почему де Роан повел себя так, осталось тайной. Вольтер, перебив его, с вежливой улыбкой ответил:
— Каким бы, черт побери, ни было мое имя, я знаю, как мне быть достойным его!
В эту секунду на них надавила толпа любопытных, разрядив напряженную атмосферу. Но ни тот, ни другой не забыли о короткой стычке.
Кавалер де Роан не только намекал на отсутствие у Вольтера настоящего имени, несмотря на его литературную известность. Это был прямой вызов, — мол, Вольтер не имел права приписывать себе аристократическую частичку «де». Во Франции, в Германии да и повсюду в Европе лишь небольшая группа аристократов, которые были «родом откуда-то», могли обладать и гордиться этой частичкой. Все остальные, по их мнению, были никем и ниоткуда. Поэтому многие стремились заиметь две эти буквы, как только их образ жизни начинал соответствовать более высокому уровню. Рассказывали, что мадам Жоффрен, жена исполнительного директора стекольной фабрики, став важной парижской дамой, объявила себя мадам де Жоффрен.
Клан Роанов сотни лет правил Бретанью[139], все его представители так гордились своим происхождением, что, когда со временем их силой заставили присоединиться к французскому королевству, они настояли на сохранении своего княжеского, а не пожалованного им королевского титула. В свой семейный девиз они внесли такую фразу: «Королем не стать, герцогство презренно, остаюсь Роаном».
Весь Париж затаив дыхание следил за тем, что в результате произойдет, какова будет развязка.
Через несколько дней после первой стычки Вольтер смотрел спектакль в Королевском французском театре. Он сидел в ложе знаменитой тогда актрисы Адриенны Лекуврёр[140], прекрасной, талантливой женщины, которая короткое время была его любовницей. Он до сих пор и боготворил ее, хотя она уже была любовницей маршала Саксонского. Кавалер де Роан, войдя к ним в ложу, воскликнул:
— Ах, это снова вы, месье де Вольтер! Быть может, мне следует сказать месье Аруэ? Или у вас уже появилось новое имя, с которым к вам нужно обращаться?
— Как бы ни было мое имя, я только начинаю, а вы уже иссякли, — бросил ему в лицо свой, как всегда, остроумный ответ Вольтер.
Кавалер де Роан побагровел от ярости, так как в этих словах он увидел намек на импотенцию. Разъяренный, он замахнулся на Вольтера тростью. Вольтер, быстро отскочив назад, выхватил шпагу. Впервые в жизни он вытащил оружие, которое было точно таким же подлогом, как и его парик. Вольтер имел весьма расплывчатое представление о его практическом применении. Он умел только элегантно носить шпагу. Драки удалось избежать только потому, что Адриенна, испугавшись, лишилась чувств. Само собой, это было притворством. Ложь — за ложь. В последовавшей за этой сценой суматохе исход стычки опять оказался неясным, хотя, скорее всего, победа оставалась за Вольтером.
Через несколько дней Вольтер обедал у герцога де Сюлли, одного из своих многочисленных покровителей. К Вольтеру подошел лакей и сообщил ему, что какой-то месье просит разрешения переговорить с ним по поводу одного не терпящего отлагательства дела. У Вольтера не было никаких причин для подозрений.
Выйдя из-за стола, он направился к выходу, выглянул на улицу, но никого не увидел. К нему подошли два грума. Осведомившись, Вольтер ли он, эти люди попросили его сесть в наемный экипаж, стоявший на другой стороне улицы. Но как только он подошел к экипажу, грумы схватили его под руки и потащили к карете. Там был третий, он-то и принялся лупить Вольтера палкой. Вольтер оказывал сильное сопротивление, но получил несколько сильных ударов по голове. Если бы не густой, весь в кудряшках, парик, ему пришлось бы очень плохо. Вдруг Вольтер услышал голос кавалера де Роана: «Поосторожнее с его головой! Оттуда может выйти еще кое-что путное!»
Вольтер, воспользовавшись его замечанием и небольшим замешательством слуг, сумел вырваться. Он мчался сломя голову к особняку герцога. Вольтер слышал, как за ним громыхала карета, оттуда доносился насмешливый голос обидчика. Вольтер в разорванной одежде, с окровавленным лицом вбежал в столовую герцога де Сюлли.
— Месье герцог! — закричал он. — Я прошу вас съездить со мной к комиссару полиции. Немедленно!
— Боже мой! — воскликнул изумленный хозяин дома. — Что с вами стряслось?
— Разве вы не видите? На меня совершено нападение. Меня избили! Вы должны мне помочь.
— Конечно, конечно. Но прежде объясните, в чем дело.
Когда Вольтер рассказал, что с ним произошло, как
его отделали люди кавалера де Роана, к его огромному удивлению, герцог не выразил возмущения.
— Успокойтесь, успокойтесь, мой дорогой Вольтер, было бы от чего так волноваться. Ну, вам немножко намяли бока. Такое случается с хорошим поэтом. В Англии такое произошло с Драйденом[141]. У нас — с Мольером. А совсем недавно и с Монкрифом. Через несколько минут вы от души над всем посмеетесь и сочините язвительную поэму об этом.
— Должен ли я расценивать ваши слова таким образом, — взвился Вольтер, — что вы не имеете ничего против такого поведения кавалера де Роана? Вы не против того, чтобы он устраивал возле вашего особняка засады? Чтобы вашим гостям время от времени наминали бока, как вы изволили изящно выразиться?
— Ах, бросьте! Не стоит преувеличивать, — начал утешать его герцог. — Вы ведь не сильно пострадали. Вас оскорбили в лучших чувствах. Это понятно. Вы ведь человек эмоциональный. Но вы очень скоро позабудете обо всем. Вот, лучше выпейте!
— Такое я никогда не забуду, сколько бы я ни выпил, — огрызнулся Вольтер, — тем более что семья Роанов и семья де Сюлли связаны родственными узами! Вот вам и объяснение!
— Ах, что вы! — запротестовал герцог. — Как вы во мне ошибаетесь. Я абсолютно непричастен к этому делу.
— Конечно нет, — согласился с ним Вольтер. — Но когда такое произошло, вы скорее готовы взять сторону своего кузена, чем своего поэта, который для вас больше не будет таковым.
Чопорно поклонившись, Вольтер вышел. Так он решительно разорвал дружбу с герцогом, которая длилась целых десять лет. Он никогда больше не возвращался в его особняк. После этого инцидента появились слухи, у которых быстро выросли легкие крылья. Вскоре все парижане узнали об остроумной игре слов, связанной с прежней фамилией поэта — Аруэ — и выражением «а rouer» — «подлежащий порке», и, конечно, все покатывались со смеху. И ведь на самом деле стычка де Роана и Вольтера закончилась самой настоящей поркой. Вольтер негодовал, кипел и даже начал брать уроки фехтования. Он поклялся перед свидетелями найти способ самым неожиданным образом отомстить обидчику. Де Роану, заявил Вольтер, придется заплатить за оскорбление своей кровью. Поэт нанял нескольких телохранителей, которые стерегли его и днем и ночью и вместе с ним частенько отрабатывали приемы самозащиты.
— Я совсем не боюсь кавалера де Роана, — объяснял Вольтер, — разве можно бояться человека, который с такой смелостью укрылся в наемном экипаже, предоставляя черную работу своим громилам?
У кавалера де Роана был дядя, кардинал, и, по слухам, его задиристый племянник скрывался у него в Версальском дворце. Вольтер отправился туда и, барабаня что было сил в дверь, требовал, чтобы к нему вышел негодный трус. Пришлось вызывать полицию, чтобы выпроводить непрошеного гостя. Наконец однажды вечером, вероятно не без посредничества Адриенны Лекуврёр, кавалер де Роан снова оказался в ее ложе. Ворвавшись к ним, Вольтер заорал на весь театр: «Так как вы обычно чрезвычайно заняты, надувая своих собутыльников, и опасаетесь высунуться из-за спины своих телохранителей, не угодно ли будет сейчас же согласиться на встречу со мной, как это подобает мужчине?» У де Роана не было выхода. Ему нанесли публичное оскорбление. Он тут же объявил
о своей готовности драться с Вольтером на дуэли в любое время.
Где? У ворот Сен-Мартена? Отлично. Когда? Завтра в девять? Идет! Поклонившись друг другу, соперники разошлись.
Вполне естественно, дуэль не состоялась. В полночь к самозваному Вольтеру пожаловала полиция и отвезла его в Бастилию, в ту самую камеру, где он сидел шесть лет назад.
Вольтер, словно в припадке безумия, орал по дороге: «Имейте в виду, что Роаны должны мне быть благодарны! Заставляя кавалера драться со мной, я тем самым спасаю их честь!»
Но что он мог сделать? Роаны были близки к королю, и Людовик XV собственноручно подписал указ. Само собой разумеется, Бастилия теперь была совершенно другим местом для всемирно известного автора по сравнению с тем, куда доставили парижского острослова несколько лет назад. Если тогда условия его содержания там были сносными, то сейчас просто роскошными. Начальник тюрьмы лично пожаловал в камеру к Вольтеру и попросил оказать ему честь отобедать вместе. Все хорошо, просто отлично! Но Вольтер не мог простить того, что его дважды, даже трижды оскорбили. Вначале унизительной игрой слов, искажавшей его фамилию, затем поркой. И вот теперь — тюрьма.
Однако Вольтер и тут прибегнул к своему излюбленному оружию — лжи. Он открыл словесную кампанию — обратился к начальнику крепости с письмом. Вольтер писал, что понимает, в каком неловком положении оказалось правительство: поссорились такие люди, как Роан и Вольтер. Вполне естественно, правительство не могло допустить такой дуэли. Если бы погиб Роан, это бы повергло в шок все самые благородные французские семьи. А если бы жертвой пал Вольтер, это потрясло бы весь культурный мир.
— Для этого и существует Бастилия, — отвечал начальник тюрьмы. — Мы здесь кое-кого запираем, чтобы избежать неприятных ситуаций.
— Но, — продолжал Вольтер, — запереть меня здесь — отнюдь не лучший выход. Если только весть об этом прискорбном событии вырвется за границу и там узнают, что представитель высшей аристократии Франции струсил и отказался драться с поэтом, то в результате наша страна попадет в еще более неловкую ситуацию.
— Ну и что вы предлагаете в таком случае? — спросил начальник тюрьмы.
— Почему бы вам не написать министру внутренних дел и не объяснить ему, что лучше позволить мне уехать из страны по собственному желанию?
Начальник тюрьмы с сомнением покачал головой.
— Вам не доверяют. Власти могут заподозрить, что вы воспользуетесь свободой, чтобы каким-то неожиданным способом отомстить оскорбителю.
— Пусть в таком случае министр приставит ко мне своего сотрудника. Пусть следит за тем, как я буду получать рекомендательные письма к выдающимся личностям Англии. Он засвидетельствует пересылку моих денежных средств в Лондон. Он, наконец, проводит меня до Ла-Манша и посадит на корабль.
— Почему бы вам самому не сделать такое предложение министру? — спросил начальник тюрьмы.
Вольтер так и поступил. И на его уловку клюнули. Его освободили из тюрьмы, и теперь на глазах приставленного к нему охранника он принялся приводить в порядок свой гардероб, начал собирать рекомендательные письма, оформлять кредит на несколько тысяч франков у лондонского банкира — еврея Медины.
Англия с ее более свободной, демократической жизнью, с ее яркой интеллектуальной атмосферой, с грубой, язвительной сатирой Свифта[142], варварскими драмами Шекспира, со здоровым иконоборчеством таких религиозных писателей, как Уолластон, наверняка сразу же очаровала Вольтера. Если бы только он мог выбросить из головы этого Роана. Роана и Сюлли.
Он все еще жаждал мести. Только ради этого он ложью проложил себе дорогу к освобождению из Бастилии. Через некоторое время, изменив внешний вид, он тайно вернулся во Францию, добрался до Парижа. Вольтер, безусловно, понимал, что рискует всем, но его безумная ярость оказалась выше здравых рассуждений. Он избегал даже самых близких друзей. Он думал только об одном: как убить кавалера де Роан-Шабо.
Каким-то образом о его пребывании в Париже стало известно, и полиция бросилась искать его. Он знал, чем все может кончиться. Теперь уже никакой ложью не добьешься освобождения из тюрьмы. Он не мог повторить судьбу человека в железной маске[143]. Он едва не попался. Но все же ему удалось снова улизнуть в Англию.
Вольтер попытался заняться работой, погрузиться в нее с головой. Он хотел завершить свою эпическую поэму «Генриада» об ужасах религиозной нетерпимости во Франции накануне прихода к власти короля Генриха IV[144]. Этот человек, еще будучи принцем, вынашивал планы объединения Франции. Он мечтал о сильной центральной власти, о людях, преданных делу процветания нации, о расцвете ремесел и сельского хозяйства. Но как он мог спокойно работать над поэмой, когда в ней то и дело возникали имена Роана и Сюлли, напоминая о позорной порке? Сюлли, самый близкий друг Генриха IV, появлялся почти на каждой странице.
И великий француз в который раз нашел выход из самого, казалось бы, безвыходного положения. Взяв в руки перо, он старательно вымарал из поэмы имена Роана и Сюлли. Теперь, если ему удастся сделать свою «Генриаду» самой популярной поэмой во Франции, каждый экземпляр, каждая страница, каждый стих станут актами возмездия. Отсутствие во всем тексте ненавистных ему имен Сюлли и Роана будет таким оскорблением, такой пощечиной, на которые ни тот, ни другой не смогут ответить!
Историческая ложь? Может быть, но какая разница? Какая разница, если это лишний раз доказало (и в это свято верил Вольтер), что историю не делают ни Бог, ни короли, ни герцоги; ее творит народ, изобретатели, художники и не в последнюю очередь — историки. И какую он одержит победу, если одновременно продемонстрирует всем, что сочинительство — это не просто приятное времяпрепровождение, что он — не просто веселый и забавный компаньон благородного и знатного покровителя, а независимый художник, который занимается важным и достойным делом.
Когда вышла «Генриада», когда автору вручили лист подписчиков — знатных людей Англии, Франции, — когда одно за другим стали выходить массовые, дешевые издания и все заговорили о самой великой поэме века, Вольтер наконец-то почувствовал, что сумел хотя бы частично отомстить за себя. Он понимал, как больно Сюлли и Роанам осознавать, что из истории безжалостно вычеркнуты их великие предки.
Но на что им жаловаться? На то, что Вольтер не воспел славу их семейств после того, как они его избили палкой и высмеяли перед всеми парижанами? Они прекрасно знали, что, если так поступят, будут осмеяны. Они были осуждены молча выносить это наказание.
Но Вольтер на этом не успокоился, такая месть его не удовлетворила. Он изучал те преимущества, которыми пользовались англичане, благодаря более высокой степени демократии и большей религиозной терпимости в стране. В письмах к своей «громогласной трубе» Тьерио Вольтер пускался в бесконечные рассуждения о веселых, здоровых, свободных англичанах. Например, он указывал, что во Франции любой, у кого нет важного звания, постоянно чувствует на себе презрение со стороны тех, кто им обладает. «Но я хочу спросить тебя: кто же более полезен для страны — влиятельный, могущественный лорд, который знает с точностью до минуты, когда король встает, ложится в кровать, опорожняет кишечник… или английский купец, который обогащает страну, сидя в своей лондонской конторе, откуда посылает свои приказы в Сюрат или Каир, чем вносит свой посильный вклад во всемирное счастье?»
Пусть-ка Роан и Сюлли попытаются переварить такое! Пусть эти чванливые аристократы подумают о наступлении такого дня, когда весь мир будет принадлежать не им, а купцам и банкирам.
Вполне естественно, Вольтер никогда не опубликует такой опасный материал. По сути дела, он даже его не напишет. Только упомянет об этом в своих частных письмах. Однако стоило ему отвернуться, как эти письма были украдены и напечатаны. Правда, в изуродованном виде, как заявил Вольтер. Особенно те, в которых содержались его нападки на религию, куда некоторые люди внесли свои дополнения, чтобы снова навлечь на его голову беду. Разве мог Вольтер, смиренный католик, написать такой богохульный текст?
«Ступайте на королевскую лондонскую биржу, в это столь респектабельное учреждение, которое может сравниться с любым княжеским или даже королевским двором в Европе, — посмотрите на представителей всех народов, собравшихся там ради обогащения всего человечества. Поглядите на евреев, на мусульман, на христиан — все они заняты сделками, заключаемыми друг с другом, словно они принадлежат все к одной и той же религии. На самом деле так и есть, так как единственный неправедный среди них — это банкрот. И что же происходит, когда это мирное собрание распадается? Почему еврей идет молиться в синагогу, а христианин в таверну пить водку? Вот перед вами человек, который сам себя крестил в большой ванной во имя Отца, Сына и Святого Духа. А другой присутствует при обрезании своего сына, бормоча при этом еврейские слова, смысл которых едва понимает. А квакеры[145] тем временем собираются на свой сход, надевают на головы шляпы в ожидании вдохновения с небес.
Сравните такое цивилизованное поведение с тем, что мы видим во Франции, где дозволяется только одна религия, но даже в рамках такой единой религии янсенист[146] проклинает иезуита, а иезуит янсениста».
Все знали, что Вольтер лицемерит, лжет, когда отрицает, что написал эти строки. Точно так же все знали, что исключение имени Сюлли из его эпической поэмы «Генриада» — это историческая ложь. Но странно, такая ложь способствовала самой высокой славе Вольтера.