Неожиданно одним холодным январским днем, когда температура упала так низко, что даже Сена покрылась плавучими громадами льдин, в дверь Жан-Жака постучал Бернанден де Сен-Пьер. Весь закутанный теплым шарфом до самого кончика носа, ужасно возбужденный:
— Вы слышали новость?
— Какую? — спросил Руссо.
— О Вольтере! — воскликнул Бернанден. — Он в Париже. Приехал сегодня утром.
Сердце у Жан-Жака замерло. Вольтер в Париже? Снова они с ним в одном городе? Спустя четверть столетия? Что же теперь будет?
Конечно, что-то произойдет. Произойдет обязательно. Их встреча. Пусть случайная или организованная друзьями. Или даже врагами. В любом случае они не могли не встретиться. И тогда Руссо наконец облегчит груз на своем сердце, изольет все, что у него накопилось в душе за эти долгие годы, сдерживавшее его порывы, все выскажет этому великому человеку — свое почитание, восхищение, любовь, свои разочарования им, свою зависть и ненависть. И в конце свою ярость и страх. В общем, все страсти, мыслимые в отношениях между одним человеком и другим.
А как поступит Вольтер? Кто знает? Может, точно так же. Одной мысли о такой сцене взаимных признаний, когда оба они будут просить друг у друга прощения, а встреча их закончится крепкими дружескими объятиями, было достаточно, чтобы на глазах Руссо навернулись слезы. Сколько напрасно прожитых лет, тех лет, которые могли пройти во взаимной любви, в дружеских беседах, в заботах друг о друге, во взаимной помощи в работе…
Он резко оборвал череду своих грез. Он напрягся, чтобы не позволить пролиться по щекам слезам. Потому что в эту секунду он услыхал голос, которого на самом деле не слышал, но мог отлично вообразить его, — такой строгий, повелительный. Этот голос говорил: «Руссо? Маленький Руссо? Вы имеете в виду эту гиену?» Вольтер объяснял всем, почему он называет его гиеной. Потому что, как он недавно выяснил, гиена — это единственное животное в природе, которое пожирает свой выводок, отдавая ему предпочтение перед любой другой пищей.
Вольтер мог придумать и еще какую-нибудь язвительную остроту, ранящую Руссо глубоко в сердце. Например, о том, что Жан-Жак начал с того, что хотел заставить весь мир завидовать ему, а когда это ему не удалось, то решил заставить мир жалеть его и в конце концов добился только того, что мир вообще забыл о нем.
Чего можно ожидать от Вольтера, кроме таких злобных замечаний? Сколько он уже сделал таких в адрес его, Жан-Жака. — Сотни! Ну и что?
— Этот человек настоящий клоун, больше ничего! — воскликнул Руссо.
— Простите, — быстро спохватился Бернанден, — я не хотел вас злить. Да, у этого человека на самом деле есть что-то от паяца.
— Имейте в виду, я никогда при этом не отрицал его гения, никогда этого не делал и не буду делать впредь, — продолжал Руссо и попросил Бернандена продолжить рассказ.
При этой новости о появлении Вольтера в Париже Гримм, например, воскликнул:
— Если бы в разгар дня в городе Париже появился пророк из Ветхого Завета, или один из двенадцати апостолов[254], или даже призрак Юлия Цезаря, то все равно никто не был бы настолько поражен, как при появлении здесь, среди нас, Вольтера.
Ну, чего еще можно ожидать от Гримма? Вполне естественно, только восхвалений до небес Вольтера, причем в такой льстивой форме, что всем непременно захочется их повторить. Как хочется примазаться к чужому успеху! Для чего же существует клика философов, как не для взаимного восхищения?
И у д'Аламбера был наготове восторженный комплимент:
— Вольтер приехал в Париж в возрасте восьмидесяти четырех лет, чтобы увидеть постановку своей последней пьесы ровно шестьдесят лет спустя после представления его первой пьесы «Эдип». Со времен Афин, две тысячи лет назад, когда Софокл[255], поставил свою последнюю пьесу в девяностолетнем возрасте, никто еще в театре не лицезрел такого рекорда!
Как все это знакомо! Когда же, в какое время Европу не будоражило имя Вольтера? А Вольтер в этом всеобщем переполохе выступал в своей самой старой, самой лучшей роли: Вольтер играл Вольтера. И ему всегда удавалось срывать бешеные аплодисменты.
Возьмите, например, эту изумительную фразу, которую он произнес, когда подъехал к городским воротам Парижа. Что лучше соответствовало такому торжественному моменту, как въезд Вольтера в родной город? Все было сделано так, словно само слетело с языка, чистая импровизация. (Как будто не было шестидневного переезда из Фернея в Париж, во время которого он мог прекрасно повторить, прорепетировать эту фразу сотню раз!)
Вольтер приехал морозным утром в своей карете небесно-голубого цвета, разукрашенной звездами, с небольшой печкой в салоне для обогрева, в сопровождении своего слуги, повара и секретаря. У городских ворот его остановили для обычного таможенного досмотра.
— Не везете ли контрабанду? — вполне естественно задал вопрос офицер.
Из кареты до него донесся хрипловатый старческий голос Вольтера:
— Никакой контрабанды, господин. Не считая, конечно, меня.
Таможенник, заглянув в темный салон, откуда он услыхал такой странный ответ, тут же узнал эту знакомую всем фигуру, этот живой скелет, закутанный в экстравагантную рыжую шубу, отороченную соболями. (Эту роскошную шубу ему подарила императрица Екатерина Великая, которая ценила его выше всех писателей, по просьбе которой он написал «Век царя Петра Великого».) Таможенник сразу узнал это высохшее морщинистое лицо, эти незабываемые глубоко впавшие черные, блестящие, как два карбункула, глаза — отличительная черта этого мастера литературы.
— Боже, да это Вольтер! — закричал офицер. Он настолько разволновался при виде этой знаменитой фигуры, что совсем запамятовал, что Вольтеру запрещен въезд в Париж, так как власти не желали его там видеть. Он только махнул рукой, приглашая его за ворота.
Вольтер въехал в Париж, доехал до набережной де Театен (ныне набережная Вольтера), где этот непревзойденный писатель будет жить в великолепном дворце богатого маркиза Шарля Мишеля де Вилетта, по слухам его незаконнорожденного сына, появившегося на свет в результате любовной интрижки много лет тому назад.
Даже это было заранее предусмотрено, как и все на сцене. Как любой аспект его зрелища. Все предусмотрено. Начиная с его традиционного душераздирающего прощания с Фернеем, его любимым поместьем. Он все покидал. Со слезами на глазах, но все равно уезжал! Почему? Потому что сценарий его жизни требовал от него отъезда. Потому что как опытный драматург он знал, что эта гробница предназначена не для него. Ферней слишком, слишком далек от Парижа. Вольтер знал, что последний акт его великой драмы должен играться на гораздо большей сцене, чем эта маленькая деревенька, что его театральная жизнь требовала куда более величественного фона для последнего акта. Этим фоном призван стать самый большой город его времени — Париж.
Его последнее сценическое появление в Париже оказалось таким успешным, что тут же вокруг его кареты начали собираться толпы людей. Любопытные вскакивали на подножки, на козлы и даже на втулки колес, чтобы бросить мимолетный взгляд на этого великого человека или даже, если удастся, поцеловать его высохшую руку. Или вырвать клок шерсти из его шубы, чтобы сохранить навсегда этот дорогой сувенир. Какой-то торговец карточными трюками для шулеров, решив резко увеличить свой доход, орал:
— Ну-ка, взгляните на все эти уловки! Им меня обучил месье де Вольтер у себя в Фернее!
К Вольтеру подбежала женщина из книжной лавки.
— Месье де Вольтер, прошу вас, составьте мне богатство!
— Каким же образом? — поинтересовался он.
— Напишите для меня книгу. Опубликуйте, а я ее продам. Маленькую книжицу, на любую тему. Пожалуйста! Пожалуйста!
Казалось, только король и Церковь недовольны тем, что Вольтер выбрал Париж для постановки своего последнего акта. Париж и Версаль — это сцена для Бурбонов, а не для таких, как Вольтер.
Людовик XVI не мог сдержаться и не спросить сердито:
— Почему этому человеку разрешили приехать в Париж, когда до сих пор действует декрет о его ссылке?
Кто-то в этой связи доложил его величеству, что когда-то на самом деле такой приказ был отдан, или, во всяком случае, так все считали, но в архивах не сохранилось ни одной копии запрета. (Может, какой-то чиновник, любитель Вольтера, просто его сжег?)
— В таком случае пусть остается, — мрачно буркнул король. Смешно теперь высылать Вольтера, такого старого, такого знаменитого человека. Все будут смеяться над Францией. (Ведь вся Франция была втянута в это театральное состязание.) — Но никто из придворных не должен общаться с этим богохульником.
Церковь сразу начала принимать энергичные меры. Со всех церковных кафедр разносились громкие анафемы в адрес этого антихриста, который потешался над Иисусом. Этого человека, который называл Иисуса недотепой, который утверждал, что Иисус пришел в этот мир, чтобы спасти его, но у него ни черта не вышло.
Особенно усердствовал аббат де Борегар, который метал громы и молнии со своей кафедры в соборе Парижской Богоматери. Аббата даже пригласили повторить его грозные сентенции в королевскую часовню в Версале. Он повторил там свою проповедь, в которой подвергал злобным нападкам всю современную философскую школу, называя всех философов безумцами, вооруженными топорами, чтобы разрушить храмы Божии, разбить трон и алтарь, осквернить святая святых, погубить наше общество и цивилизацию. И среди всех философов — этот Вольтер, самый талантливый и одаренный из них, со своим сладким ядом, этот коварный еретик, бесстыдный язычник, против нападок которого Церковь, разумеется, сумеет найти защиту: «Ибо нашему милосердию есть предел, и милосердие может обернуться яростным гневом. Наше усердие умеет прощать, но оно знает и что такое отмщение». Аббат заявил, что никогда тело этого хулителя Бога не будет заражать собой землю, в которой лежат истинные почитатели Божии.
— Почему это он отказывается хоронить меня? — спросил Вольтер. — А я похороню его с большой радостью!
Его шутка стала сенсацией в Париже. Поток его визитеров в дом маркиза де Вилетта превратился в полноводную реку, — все хотели прийти, чтобы засвидетельствовать свое почтение великому поэту. У Вольтера болели ноги, распухли лодыжки от бесконечных вставаний со своего кресла и возвращений в него, когда ему приходилось встречать до трехсот или даже больше гостей в день, и это только тех, которых у входа во дворец отобрала мадам
Дени с помощью самого маркиза, — они действовали вместе наподобие отборочного комитета, чтобы в комнате никогда не было слишком много посетителей. Вольтер всегда старался приготовить для каждого гостя какую-то запоминающуюся, остроумную фразу, чтобы тот потом распространял ее повсюду, по всему миру, чтобы она передавалась из уст в уста и в конце концов была напечатана во всех европейских газетах.
Носители самых знаменитых имен во Франции — Ришелье, Монморанси, Полиньяк, Лозен, Арманьяк, герцог де Сес, графиня де Буффле и даже мадам дю Деффан — все смиренно толпились в очереди, ожидая того момента, когда им позволят увидеть великого Вольтера.
Глюк, этот знаменитый композитор, даже отложил свой выезд в Вену на концерт, чтобы только не упустить своего шанса встретиться с Вольтером. Встреча произошла сразу после визита к Вольтеру его знаменитого соперника итальянца Пиччини[256], чей музыкальный стиль бросал вызов манере Глюка, в результате чего Париж снова раскололся на два враждебных лагеря.
— Что такое? — спросил Вольтер. — Глюк на буксире у Пиччини?
Эта остроумная фраза дошла до ушей королевы Марии Антуанетты[257], горячей приверженицы таланта Глюка, и она теперь была решительно настроена повидать Вольтера, несмотря на запрет короля.
Пришла делегация и от Французской академии, включая Сен-Ламбера, князя де Бово, Мармонтеля и других. Еще одна от театра «Комеди Франсез». И даже Бенджамин Франклин, только что вернувшийся из Америки, этот герой, которому успешно удалось оказать помощь американским революционерам от имени Франции. Он привел с собой внука.
— Я внимательно изучил вашу великую Декларацию независимости, — сказал ему Вольтер. — И должен признаться вам, что, будь мне вдвое меньше, чем теперь, я непременно уехал бы жить в вашу страну. В эту свободную страну!
Он говорил о том восхищении, которое испытывает к генералу Вашингтону[258], и тут же сочинил экспромтом пару стихотворных строчек, которые попросил отбить на золотой медали для подарка Вашингтону. Франклин, в свою очередь, попросил Вольтера благословить внука, что и сделал Вольтер, опустив ладонь мальчику на голову: «Дитя мое, я могу назвать тебе только два слова, которыми нужно жить: Бог и свобода». Никто в комнате не смог сдержать слез, когда Вольтер добавил: «Ты еще молод. Ты обязательно доживешь до таких счастливых дней».
Даже британский посол лорд Стормонт, покидавший Францию из-за начавшейся войны с Англией[259], задержал свой отъезд, чтобы повидаться с Вольтером. И Вольтер продемонстрировал всем, что может быть в равной степени великодушным и к друзьям и к врагам в данный момент.
— Ваш великий народ, — сказал Вольтер ему, — научил меня самой драгоценной добродетели, которой только может обладать человечество, — терпимости.
Приходили к нему и священники. Каждый из них стремился вернуть Вольтера в лоно Церкви. Несмотря на бдительность маркиза де Вилетта, мадам Дени и Вагниера, которые делали все, что в их силах, чтобы не допустить до Вольтера этих слуг Господних, жаждущих новых прозелитов, несколько из них все же проскользнули в его покои во время толчеи, возникшей перед дверью. Один из этих пророков, с лицом, искаженным религиозным безумством, заорал: «Покайся, грешник, покайся! Ибо пришел я к тебе, чтобы спасти твою душу для Бога!»
— Кто послал вас ко мне? — спросил Вольтер.
— Сам Бог! — торжественно заявил священнослужитель.
— В таком случае предъявите мне свои верительные грамоты! — парировал Вольтер. Пророка выпроводили под взрыв хохота. Его, однако, сменил другой священник, который заявил, что Бог с радостью простит Вольтера, если только он отречется от всех своих сочинений.
— От всех моих сочинений? — переспросил Вольтер.
— От всех! — повторил священник. — Без единого исключения!
— Не хотите ли вы сказать, что вы все их прочитали? — поинтересовался Вольтер.
— Ни одного! — взвился оскорбленный священнослужитель. — Я могу дотронуться до нечистой книги только для того, чтобы бросить ее в огонь!
— Выходит, вы заставляете меня отречься и от Библии? — бросил ему Вольтер. — Неужели вам неизвестно, что среди моих произведений есть и «Песнь Соломона», которую я перевел на французский и посвятил ее мадам де Помпадур? Неужели вы не знаете, что в моих сочинениях множество аргументов, доказывающих существование Бога и проклинающих атеистов? А известно ли вам, что я посвятил свою пьесу «Магомет» его святейшеству, испросив на сие его любезное дозволение? Выходит, мне следует отречься от Папы, Библии и от Бога? Это вы хотите сказать? И все только потому, что вы сжигаете мои книги, даже их не читая?
Среди таких священников был и некий аббат Лоррен Голтье, который служил капелланом в лечебнице для неизлечимых больных и священником в приходе Святого Сульпиция. Он, в отличие от других, не врывался в комнату Вольтера, не изрыгал хулу и проклятия и не грозил ему адом. Он просто прислал ему очень добрую, уважительную, с горячей симпатией записку, предлагая свои услуги, если в этом у него возникнет нужда.
Вольтер мысленно приберег его для того ужасного, чудовищного момента, когда ему, по выражению Генриха IV, придется сделать «опасный прыжок» в неизвестность.
Ах, если бы можно все время жить, жить вечно, постоянно работать, учиться, одерживая один триумф за другим!
— Пусть устроят мне хотя бы приличные похороны, — однажды сказал Вольтер д'Аламберу. — Я не желаю, чтобы мое тело, пусть и такое уродливое, бросили в канаву. Или же зарыли ночью в землю, как это сделали с несчастной Адриенной Лекуврёр. Как мертвую собаку.
— В таком случае тебе придется сделать то, что сделал Монтескье, — ответил д'Аламбер. — И Фонтенель. Как и множество других. Всем им в конце концов пришлось смириться со священниками. Покаяться, назвать себя грешниками, отречься от всех своих сочинений. Принять последнее причастие и помазание. Собороваться. Мы, литераторы, все это прекрасно понимаем. И простим тебя. Ведь и для нас когда-нибудь пробьет сей скорбный час.
Вольтер энергично замотал головой. Нет! Умереть в католической вере? Ладно, это он сделает. По крайней мере, попытается. Но отречься от своих сочинений? Нет, на это он никогда не пойдет.
— Их все равно будут читать, — успокоил его д'Аламбер.
— Надеюсь, — согласился с ним Вольтер, — потому что никогда не наступит такое время, когда человек перестанет бороться с фанатизмом и тиранией.
Но все равно он не откажется от своих произведений даже на смертном одре. Даже несмотря на то, что он неоднократно отрекался от них в прошлом, когда публиковал их анонимно. Да, такое происходило неоднократно. Но одно дело — лгать людям, к этому его принуждали обстоятельства. Лгать Богу — это совершенно другое.
— Я признаю только существование Творца, больше ничего, — ответил Вольтер. — Всегда, в любую секунду, жизнь для меня — это самое убедительное, самое дорогое доказательство существования Его. А что за Ним — неизвестно. И никто этого не знает.
Он мог только надеяться, что такая разграничительная линия поможет ему добиться разрешения на достойные похороны.
Однако черные мысли о смерти не мешали Вольтеру использовать каждую оставшуюся минуту в его жизни до конца. Если человек смертен, то это еще не означает, что он должен похоронить себя живьем. Как это сделал, например, Руссо. Он похож на человека, который, оказавшись на тонущем корабле, начинает уже плыть, не окунувшись в воду. Ни на минуту Вольтер не приостанавливал своей лихорадочной деятельности, по-прежнему оказывая свое уважение друзьям и гостям.
Тем не менее, несмотря на все его занятия, мысль о смерти постоянно возвращалась к нему. Особенно она донимала его, когда он посещал маркизу де Гуверне, которая шестьдесят лет назад была такой восхитительной, но не столь талантливой актрисой Сюзанной Леври, его любовницей, с тех пор за ней долго ухаживал и в конечном итоге добился своего маркиз де Латур дю Пен де Гуверне, который женился на ней и привез ее в свой пышный дворец, в котором она царствовала, как фея цветов.
Потом маркиза стала такой примерной, что всячески старалась скрыть свое прошлое, и когда Вольтер посещал ее, она приказывала своему дворецкому захлопывать двери перед его носом. Тогда он отправился домой, где написал свою замечательную поэму «Послание о «вы» и «ты», в которой говорил об изменении к нему отношения со стороны Сюзанны Деври, которая перешла с интимного «ты» на формальное «вы».
Но теперь, пятьдесят семь лет спустя, теперь, когда она постарела, овдовела, она вновь радушно распахивала свои двери перед таким же старым, как и она, Вольтером. Маркиза приняла его, сидя в мягком кресле, приставленном к стене. А над головой ее висел портрет молодого Вольтера работы Ларгильера. Вероятно, она хотела тем самым сказать ему: «Вот каким я хочу сохранить вас в своей памяти — молодым и красивым. Попытайтесь и меня представить такой же».
Но как это сделать? Они так и сидели друг против друга, не смея развязать языки. И расстались без слов.
Вернувшись домой, Вольтер вымолвил: «Сегодня вечером я переехал через Стикс[260]. Придется переехать еще раз». Он подумал о той жатве, которую собирала смерть. Умер Тьерио и маркиз Вовенарг[261]. А сколько еще других!
На следующее утро, очень рано, когда Вольтер сидел в кровати и диктовал Вагниеру несколько новых строчек, вкладывая в них привычный свой театральный жар, он вдруг сильно закашлялся. Сплюнув, он увидел в своем плевке крошечную красную спиральку. Это его сильно обеспокоило. Откашлявшись еще раз посильнее, он снова выплюнул. Сейчас в плевке было еще больше крови. Еще раз, и тот же результат. И вдруг кровь потоком хлынула у него горлом, через ноздри, заливая ночную рубашку и простыни.
Вагниер, подскочив на месте, ринулся к звонку. Вошла мадам Дени. Вскрикнув от ужаса, она кинулась вон из его спальни, чтобы позвать доктора Трончена, который тоже переехал в Париж. Вскоре в его спальне собрались домочадцы — все суетились, советовали, что делать с мокрыми, пропитанными кровью полотенцами. Но кровотечение не унималось.
Приехал доктор Трончен, все немедленно удалились, и он, выкачав у пациента литра полтора крови, все же остановил кровотечение. Теперь струился лишь крохотный ручеек. Причиной кровотечения стали не больные легкие, а разрыв кровеносного сосуда в горле, что, конечно, куда более серьезно. К Вольтеру приставили сиделку, не допускали к нему посетителей. Вольтеру запретили разговаривать, но никакой нужды в таком запрете, по сути, не было, так как он настолько ослаб, что не мог произнести ни слова. Теперь все его силы обращены на одно — на борьбу за эту жизнь, которая все еще теплилась в нем. Он спрашивал себя: неужели его лишат этого сладостного, триумфального момента, которого он ждал столько лет? Как Моисею было отказано войти в землю обетованную, к чему он стремился всю жизнь[262].
Ах, если бы только помолиться! Но кому? Богу? Нет, это безумие. Бог! Творец! Перед которым он однажды, много лет назад, упал на колени. Однажды ночью, когда они с маркизой дю Шатле оказались одни на дороге, а их карета неожиданно сломалась. Они сидели вдвоем на обочине, разглядывая звезды на небе. Каждая крохотная точка на небе, а их там были миллионы, на самом деле была солнцем. И только одному Богу известно, сколько планет вращалось вокруг каждого такого солнца и сколько миллионов, даже миллиардов таких вселенных существует. Стоит ли удивляться, что тогда, в ту ночь, он упал перед Творцом на колени?
Но молиться? Нет, он не мог. Как он мог молиться такому Богу? Словно он был с Ним на дружеской ноге, мог описать Его, сказать, например, какого Он цвета, какие у Него формы? Это все равно как если бы у него в Фернее, в его дворце, муха, угодив в паутину паука в темном уголке подвала, начала бы молиться, чтобы ее спас из плена хозяин замка. Эта несчастная муха могла сделать вывод, что в этом замке нет хозяина, что никакого Вольтера не существует только потому, что никто не ответил на ее молитву. Никто не спас ее от смерти.
Нет. Можно только поклоняться Богу. И Вольтер на самом деле ему поклонялся. Он его обожал. Вот теперь он лежал на своей кровати и поклонялся ему, но ни одна мольба о милосердии не слетела с его губ.
Тем временем весть о его болезни разлетелась по всему городу, и теперь его дом казался еще в более усердной осаде, — все интересовались состоянием здоровья поэта, все хотели ему помочь. Академия даже начала ежедневно вывешивать бюллетень о состоянии здоровья Вольтера для информации своих членов. Словно заболел не Вольтер, а король Франции.
Бернанден де Сен-Пьер сообщил дурную весть Руссо.
— Вольтер умирает, — сказал он.
Подумав немного, Руссо ответил:
— Он будет жить.
Бернанден не разделял его мнения:
— В таком возрасте? После такого сильного кровотечения?
— Он будет жить. Он будет жить! — повторял Руссо. — Вот увидите.
Вольтер не мог умереть. Он должен жить. Когда же люди жили без Вольтера? Руссо не мог припомнить такого времени. Он даже не мог себе представить такое. Ведь он, Жан-Жак, был скитальцем в молодые годы, по существу никем, а Вольтер уже был Вольтером, которому люди восторженно рукоплескали, говоря о нем с большим уважением и волнением. И вот теперь, полвека спустя, когда он, Жан-Жак, по-прежнему никто, люди все еще аплодируют Вольтеру и по-прежнему говорят о нем. Как же Вольтера вдруг не будет? Нет, такое просто невозможно.
Самое удивительное заключалось в том, что он так и не умер. Он продолжал цепляться за жизнь, день за днем, день за днем, и вот однажды утром почувствовал в себе столько сил, что попросил принести ему письменные принадлежности, чтобы нацарапать записочку в лечебницу для неизлечимо больных аббату Голтье.
Наступал момент, чтобы обратиться к Церкви за разрешением на погребение. Нужно выяснить, где будет лежать его мертвое тело — либо в христианской могиле, либо в помойной яме.
Когда пришел аббат, Вольтер, закрывшись с ним в спальне, покаялся перед ним. Аббат с удовлетворением принял его покаяние и попросил поэта отречься от всех своих сочинений.
Но умирающий с лицом и телом цвета серого пергамента от недостатка в жилах крови не уступал. Своим беззубым ртом он выжевал свои аргументы:
— Теперь, после моего покаяния, не совершу ли я новых грехов, отрекаясь от всех своих сочинений, в которых, несомненно, немало хорошего? Поэтому, чтобы не отягощать свою совесть, я написал следующее заявление, которое намерен подписать.
Он протянул аббату бумажку, на которой было написано: «Нижеподписавшийся утверждает, что в своем восьмидесятичетырехлетнем возрасте, страдая к тому же от кровотечения, он не смог добраться до Церкви, но тем не менее заявляет о своем желании умереть в католической вере, в которой он рожден. Он также заявляет, что если он когда-нибудь, в одном из своих сочинений нанес оскорбления Богу или Церкви, то он просит прощения у обоих».
Аббат не был слишком доволен такой формулировкой, но так как Вольтер при всей своей слабости и нездоровье не желал уступать ни на йоту, он не стал настаивать на своем и начал готовить его к таинству Евхаристии. Старик снова запротестовал. Он даже вызвал свою няньку и брадобрея, чтобы они засвидетельствовали, что он этого сделать не может.
— Прошу вас, поймите, — шептал он, — я не в состоянии принимать никакой пищи. Мой желудок не выносит ни малейшей ее частицы. К тому же я постоянно харкаю кровью. Подумайте, какое святотатство я совершу, если запачкаю своей кровью тело нашего Господа!
Аббат попытался возразить, но, чувствуя, что Вольтер упрямо стоит на своем, отказался от своего намерения.
Месье де Терсак, приходской священник, прочитав заявление Вольтера, доставленное ему аббатом Голтье, решил, что философ не достоин христианского погребения. Он может получить право на это ценой самых искренних раскаяний, самого громкого отказа от всего того, за что выступал прежде. Твердым и окончательным отречением от всей своей ложной философии, своей лжи, своих сарказмов. Ценой смиренной мольбы, обращенной к Церкви и ко всему миру, мольбы о прощении.
И пусть не воображает, что сможет избежать этого, сможет вернуться в Ферней и обрести вечный покой в гробнице, которую возвел для самого себя в своем поместье. Ибо его церковь находиться в епархии епископа Аннеси, а месье де Терсак уже связался с ним, и тот пообещал ему, что Ферней будет закрыт для месье де Вольтера.
Вольтер размышлял над этим в последние, самые горькие минуты своей жизни. Очень часто. Очень. Сколько он провел таких ночей, полных страданий! Когда, казалось, он все время умирал, умирал час за часом. Он слышал крики монахов и священников:
— Подпиши! Подпиши!
А он их умоляет:
— Пожалейте меня. Разве не видите, что я умираю?
Но они не сдавались:
— Именно по этой причине. Потому что мы считаем себя хранителями вашего самого дорогого достояния — вашей души. Потому что мы вас жалеем и хотим открыть для вас небесные врата.
— Но как подписать документ, основанный на пяти предположениях, о которых ни один человек не мог вынести своего суждения, не считая себя для этого достаточно компетентным? Или вместе с Фомой Аквинским против Святого Бонавентуры[263]? С Никейским собором против Франкфуртского? Вы этого добиваетесь от меня?
— Да, да, этого! И поторапливайся! Нечего больше с нами спорить!
— А что вы скажете о клятвопреступлении? Разве позволительно лгать, когда я вот-вот должен предстать пред престолом Божиим?
В таких воображаемых беседах Вольтер все время спрашивал священников, почему хозяин пивной, в которой десятки, сотни людей гробили жизнь через пьянство и разврат, мог умереть, не отрекаясь от своих позорных дел, и только перед ним, писателем и поэтом, возникала проблема погребения. Почему тогда у дипломатов и военачальников, вовлекших свои страны в бесполезные войны, в которых погибли тысячи парней в расцвете лет, не возникало никаких подобных проблем, почему никто не требовал от них отказаться от своей философии алчности в национальных масштабах?
Вольтер давно предвидел такую страшную возможность (еще в «Трактате о терпимости»). После стольких лет отчаянной борьбы с суеверием его могли обманом заставить письменно отказаться от всех побед, одержанных за его долгую жизнь.
— Ах, я умираю! — Так он представлял эту сцену со священником. — Сейчас я испущу последнее дыхание, — шептал он, — но вместе с ним я вознесу молитву Богу, чтобы Он хотя бы тронул ваши сердца и добился от вас милосердия для всех. Как для верующих, так и для неверующих. Прощайте…
Потом он воображал, как рассердится священник, почувствовав, как ускользает от него с таким трудом доставшаяся награда. Но существовали еще и атеисты. Тоже фанатики на свой лад. Они решительно намерены добиться, чтобы Вольтер умер, отрицая существование Бога. И ему нужно проявлять бдительность как к тем, так и к другим. Однако большинство требовало, чтобы Вольтер подписал заявление о том, что умирает в католической вере, умоляя Бога и Церковь простить его за возводимую когда-то на них клевету. И он написал для всего мира свою собственную Библию из нескольких строк, его Евангелие для современного человека: «Я умираю, обожая Бога, любя своих друзей, ненавидя врагов и презирая суеверия».
Вот и вся его религия.
Он подписал и, поставив дату, передал записку Вагниеру, чтобы он ее сохранил для потомков. Ее и сегодня можно увидеть в Национальной библиотеке в Париже.
Нет. Он не уступит. Ни тем, ни другим. Не потому, что боится Бога. Какое дело Творцу до жалкой, беззубой, старой развалины по имени Вольтер, одной из тех, долго не живущих двуногих особей под названием «гомо сапиенс», который умирает на далекой планете в Солнечной системе, отказываясь при этом нацарапать на клочке бумаги свое имя?
Великому Творцу вселенной абсолютно на это наплевать. Какие-то микроскопические споры, глупые диспуты!
Но Вольтеру далеко не все равно.
До последнего своего дыхания он отказывался поставить свою подпись под этим смешением верований, причинившим Европе столько зла, залившим ее реками крови. До последнего своего дыхания.