Богатые, бедные! Какая глубокая пропасть лежит между ними! Две составные одного целого, имеющие один общий язык, но не понимающие друг друга.
Во времена своего нищенского детства Руссо часто проходил по улице Сен-Жак, сразу за Сорбонной[117], где находился старый иезуитский коллеж «Людовик Великий». Он был назван так в честь Людовика XIV. Однажды король посетил это учебное заведение и был так очарован представлением, данным в его честь воспитанниками, что воскликнул: «Вот школа, которая мне по душе!» Иезуиты, которые вели упорную войну с риторами[118] за контроль над общественным образованием во Франции, вызвали каменщиков, и те за одну ночь заменили на стене старую надпись: «Коллеж де Клермон» на новую: «Людовик Великий».
Итак, Жан-Жак, спускаясь со своего чердака и прогуливаясь возле Люксембургского сада, частенько оказывался на улице Сен-Жак. Он видел, как с облучка экипажа соскакивал грум[119] и сломя голову несся открывать дверь перед каким-то парнишкой в костюмчике, расшитом золотом, с кружевными манжетами и воротничком, в шляпе с большим пером и с усыпанной драгоценными камнями шпагой, кончик которой высовывался из-под шелкового или кружевного плаща. Грумы прокладывали себе путь через толпу, кричали: «Уступите дорогу месье принцу Роанскому!» или: «Уступите дорогу монсеньору герцогу Монморанскому!» И этот маленький господин, имя которого записано в скрижалях французской истории, величественно ступал по мостовой в сопровождении своего преподавателя и личного слуги, который жил при нем в коллеже.
Жан-Жак, плотнее прижимаясь к стене, чтобы его не растоптали нервные, сытые лошади, с завистью и горечью наблюдал эту церемонию. Именно здесь много лет назад учился Вольтер. Он проводил время вместе с герцогами и принцами, штудировал философию, занимался поэзией. А он, Руссо, в том же возрасте драил полы в граверной мастерской в Женеве.
Как же так получается? Может, Вольтер хотел этого? Такова была его воля? Чтобы он был богатым, а Руссо бедным?
Но, по сути дела, Вольтер тогда еще не был теперешним Вольтером. Его тогда звали просто Франсуа Мари Аруэ, он был младшим сыном процветающего адвоката, который позднее стал директором Королевской счетной палаты. Когда Вольтер был воспитанником коллежа, у него не было ни своего наставника, ни личного слуги, ни собственных покоев. Он спал в комнате месте с семью другими мальчиками. Но, несомненно, в этом учебном заведении его окружали дети самых состоятельных и самых влиятельных людей Франции, поэтому он научился вести себя как их ровня, у него появились друзья в самых высоких кругах общества, друзья на всю жизнь.
Руссо легко представлял, как чувствовали себя эти подростки, понимая, что они — избранные из избранных. Почти все они принадлежали к первым фамилиям Франции. А если учесть, что Франция была в числе первых стран мира…
В такой чести ему было отказано. Руссо родился в Женеве, а не в Париже, и отнюдь не в знатной семье. Во всей Европе продавали французские парики и французские тончайшие кружева, шелка, бархат, фарфор, предметы из инкрустированного дерева, французские вина и французские кушанья. И, само собой, французское остроумие! Поэтому от Москвы до Эдинбурга ни один человек не мог считать себя в достаточной степени культурным, если не знал о Франции и французах. А французские «открыватели лесов» и французские миссионеры-иезуиты действовали во всем мире — от Миссисипи в Америке до дворца китайского императора в Азии.
Французская культура в то время была доминирующей в мире, и такой писатель, как Сент-Эвремон (его выслали из Франции), без особых усилий прожил в Англии всю жизнь, не удосужившись выучить ни одного английского слова. Но разве можно себе представить, чтобы такое произошло с англичанином в Париже? Французский был языком аристократии во всем мире. По-французски говорили в каждом королевском дворе Европы. Французский был языком русской знати, на нем разговаривали в Потсдаме, в Варшаве…
В конце века английский историк Эдуард Гиббон[120] долго раздумывал, на каком языке ему писать свой капитальный труд — «Упадок и разрушение Римской империи» — на французском или английском.
Руссо, который никогда не ходил в школу, если не считать нескольких месяцев, проведенных в духовной семинарии, мог только завидовать мальчикам из коллежа, представлять картины из их жизни. Вот, к примеру, август, ученики сдают экзамены, а преподаватели распределяют и вручают награды. Маленький Вольтер, лучший ученик, неоднократно был увенчан тяжелыми лавровыми венками.
В коллеже был свой театр, где ставились спектакли, и к ним готовились в течение нескольких месяцев. Отец Леже и отец Поре, учителя Вольтера, были прекрасными драматургами. Их трагедии и комедии, написанные по-латыни, ямбическими[121] стихами, теперь уже никто не ставит, но тогда они пользовались большим успехом и их рекомендовали для изучения в латинских школах в самых далеких точках мира, даже в Новом Свете[122].
Театральные праздники были старинным иезуитским обычаем. Темы пьес, само собой разумеется, брались либо из Библии, либо из произведений греческих и римских классиков, причем старательно избегались темы любви, так как для исполнения женских ролей воспитанникам пришлось бы переодеваться в женское платье. Во всем остальном иезуиты старались произвести должное впечатление на родителей своих воспитанников. При дворе Людовика XIV, столь жадного до драматургии и балета (король и сам любил принять участие в спектакле), умение танцевать и лицедействовать перед публикой считалось признаком хорошего тона.
Для того чтобы облегчить трудные для восприятия сцены, до и после каждого из пяти актов вводили развлекательные номера: песенки, пантомимы, танцы.
Больше всего на свете отцы-иезуиты любили балет. Над постановкой танцевальных и музыкальных сцен трудились самые лучшие специалисты из Парижской королевской оперы. Хореографией в коллеже занимались напряженно в течение многих месяцев, покуда исполнение не доводилось до совершенства. Костюмы изготавливались из дорогих тканей и отличались умелым выбором цветов и изысканным вкусом. На это не жалели денег, иногда для одного представления приходилось заказывать до трехсот костюмов. Иезуиты не считали все это показухой или фривольностью. Напротив. Отец Поре даже напечатал исследование на эту тему: он утверждал, что движения, необходимые в балете, могут особенно пригодиться воспитанникам, которые изберут военную карьеру. Такие упражнения, по его мнению, способствовали легкости походки, ловкости и скорости передвижения. Вольтер тоже выступал. У него была роль в «Балете надежды». Он танцевал в очень дорогом, сшитом специально для него костюме.
Как все это контрастировало с безрадостным и грустным детством Руссо в Женеве!
Казалось, Вольтер родился среди яркого света, а Руссо в темноте, во мраке. Какие уж там яркие, блестящие костюмы! Спасибо, хоть была более или менее приличная одежда.
Трудно найти в Европе город, который бы сильнее отличался от Парижа, чем Женева. Вольтер сделал ехидное замечание по этому поводу: «Понадобилось два столетия, чтобы скрипка со смычком развалила неприступные ворота Женевы».
Правда, в течение тех двух веков она оставалась недоступной и для скрипки, и для других музыкальных инструментов. Все это было запрещено. Их считали инструментами Дьявола. Такие законы, направленные против роскоши и излишеств, были введены французским протестантским реформатором Жаном Кальвином[123], которого женевские власти пригласили возглавить управление городом (после того как Женева вышла из герцогства Савойского[124]). Они запрещали все, что делало мужчину или женщину привлекательными: яркие одежды, драгоценные украшения, косметику, замысловатые прически. И все, что делало жизнь радостнее: маскарады, игры, балы, а особенно театр и шутовские представления на ярмарке.
В то время как в Париже жизнь становилась все более шумной и веселой, в Женеве тянулась упорная борьба за укрепление добродетели. Вольтер как-то высказался по этому поводу: «Ну что делать человеку в Женеве, как не напиваться?» Кстати, это заставило Руссо выступить в защиту употребления алкогольных напитков. «Среди пьяниц, — объявил он, — очень редко встречаются злые или низменные люди». Разве мог Вольтер с его воспитанием понять цель, которую ставил перед собой Кальвин? Политику этого религиозного деятеля он называл невежеством и фанатизмом. «Женева, — говорил Вольтер, — являет собой пример того, когда фанатизм устанавливает свои законы. Так как фанатик воображает, что его устами говорит сам Бог, он, вполне естественно, приходит к выводу, что всех его врагов подстрекает Дьявол. Поэтому нет никакой необходимости в жалости. Вот почему Кальвин без особых угрызений совести послал Груэ на плаху. А испанского мыслителя и врача Мигеля Сервета[125] отправил на костер. Такова, мол, была воля Божия!»
По сути дела, Кальвин хотел превратить Женеву в государство, где было бы как можно меньше неравенства между людьми. В кальвинистской Женеве богатым запрещалось иметь собственную карету. Богачи, по существу, получали мало радости от своих денег. В кальвинистской Женеве по закону хозяин был обязан сидеть за одним столом со своими слугами. Кальвин признавал только одну форму неравенства: он отличал людей по степени добродетельности. Он требовал состязания только в укреплении добродетели. Состояние и деньги не имели значения. Супружеская измена каралась смертной казнью. Проституток погружали в воду. Нередко они задыхались во время такой экзекуции.
Но за два столетия со времен Кальвина не только скрипка со смычком сокрушили ворота Женевы. Богатые люди, сколотившие громадные состояния на производстве прекрасных часов, торговле драгоценными камнями, текстилем, находили множество лазеек, чтобы избежать драконовских кальвинистских законов. Они приобретали дорогие кареты под тем предлогом, что у них в семье больной, не способный передвигаться. Они уезжали за границу и там посещали театр, развлекались, как могли, позабыв о запрете дома. Ну а что касается демократических прав граждан, то они постепенно отмирали, покуда весь город не оказался в руках нескольких могущественных аристократических семейств, вошедших в Великолепный совет.
И только в одном безумстве, в безумстве театра, Женева оказалась незапятнанной. И кто, как вы думаете, после двухсот лет кальвинистского пуританства приехал в Женеву, чтобы основать там театр? Конечно Вольтер. Да, Вольтер приехал в Женеву, приобрел там роскошный дом, но очень скоро устал от этого скучного города с ужасающим количеством проповедников, которые на каждом углу грозили всем горящей серой и адовым огнем. Вольтер решил давать частные театральные представления у себя дома, приглашая женевских аристократов быть зрителями или даже исполнителями.
Странно, однако, что из всех городов мира, где состоятельный Вольтер мог обосноваться, он выбрал именно Женеву, родной город Руссо. Словно их постоянно сталкивала судьба. Словно решила она позабавиться над ними.
Два таких похожих и одновременно разных человека. И чтобы лучше оценить их сходство и различие, необходимо, чтобы оба они потеряли мать в малолетнем возрасте. Мать Руссо умерла, когда ему было всего несколько дней, мать Вольтера покинула навсегда семилетнего сына.
Прошло пятьдесят лет, Руссо заявил: «Моя мать была красивой и добродетельной женщиной». Вольтер сказал: «Моя мать не была святой».
Можно ли привести более несхожие высказывания? Чувствуется идеализм одного и реализм другого.
Руссо дает волю своему воображению. Вольтер вооружается холодным сарказмом.
Что бы мог сказать Вольтер, наблюдая за такой душераздирающей сценой: отец Жан-Жака крепко прижимает маленького сына к груди, утверждая, что в нем он видит образ умершей жены? «Когда я смотрю в твои глаза, я смотрю в ее глаза. Когда я целую тебя в губы, я целую в губы ее».
Став старше, Жан-Жак возненавидел ситуации, когда приходилось подменять для отца навсегда ушедшую мать. Он слышал слова отца: «Иди ко мне, иди, мой дорогой Жан-Жак, иди, сядь рядом со мной, давай поговорим о твоей матери». Мальчик заранее знал, что предстоит тягостная сцена с поцелуями и объятиями.
— Мы снова будем рыдать, папа? — спрашивал он и подчинялся ласкам отца.
— Верни мне свою мать, — плакал Исаак. — Или по крайней мере утешь меня. Заполни собой ту пустоту, которую она оставила в моем сердце. Ах, как я тебя люблю, сыночек, потому что ты единственное, что осталось у меня от этой женщины, ее одну я по-настоящему любил!
У Жан-Жака был брат, старше его на семь лет. Под наблюдением отца он освоил искусство часовщика. У Жан-Жака ныло сердце, когда он видел безграничную печаль в глазах брата во время сцен любви между ним и отцом. Старшего брата постоянно бранили, а то и били за небрежное отношение к работе. Однажды, когда отец в очередной раз хотел ударить его, Жан-Жак, разыграв привычную роль отсутствующей матери, бросился между ними. Обняв брата, он пытался защитить его от ударов, и тумаки достались только ему.
— Я не могу ударить тебя, Жан-Жак, — сказал отец. — Это все равно что наносить побои твоей матери. Ты так на нее похож.
И снова он раскрыл свои объятия перед младшим сыном, снова начал рыдать, лаская его. Старшему было велено вернуться к работе.
Брат, понимая, что ему не быть любимчиком, становился все более непослушным. Отец прогнал его из своей мастерской и устроил учеником к другому мастеру. Парень отбился от рук, завел дружбу с хулиганами и быстро приобрел дурные привычки. Он несколько раз пытался убежать из дома, и однажды ему это удалось. Вскоре он дал о себе знать. Из Германии. Затем пропал навсегда. Отец и любимый младший сын остались вдвоем.
Исаак все время стремился возродить ауру своей умершей жены, он читал вслух книги, вышедшие в то время, когда ухаживал за ней. Отец с сыном сидели рядышком, тесно прижавшись друг к другу, Исаак произносил слова очень медленно, растягивая их, словно возрождая к жизни воспоминания о тех днях, когда он ухаживал за любимой женщиной и наконец женился на ней.
А сын с широко раскрытыми от удивления глазами следил за пальцем отца и постепенно овладел грамотой, которой его никто никогда не учил. Вскоре они уже читали по очереди. Их маленькая комнатушка в самом бедном квартале Женевы исчезала в тумане, а вокруг появлялись храбрые воины, змеи, волшебники, осажденные замки, возникала принцесса, жизнь которой висела на волоске… Так они частенько просиживали до утра.
Позже мальчик осознал, что почти ничего из прочитанного он не понял. И все же каким-то образом он ухитрялся все прочувствовать. Так эти великие страсти, преувеличенные эмоции, неправдоподобные ситуации, экстравагантные совпадения, невероятные развязки стали частью его жизни. «Я утратил свою личность, — объяснял он позже, — я превращался в одного из персонажей той книги, которую мы с отцом читали». Когда книги с полки матери были прочитаны, они стали брать те, что покупал отец. А он был проповедником. Теперь ночами напролет они читали толстые тома церковной истории, такие как «Всеобщая история» Боссюэ[126], «Сравнительные жизнеописания» Плутарха[127]. И теперь в их комнатке, которую когда-то наполняли влюбленные рыцари и знатные дамы, толпились гиганты классической истории. Там был безжалостный Пирр[128] со своей сказочной армией слонов, вынашивавший идеи новых войн. И фиванский полковник Пелопид[129], доказавший, что подлинным господином является он, а не его деньги. И совсем юный Перикл, который шел в школу в сопровождении философа Анаксагора[130], учившего его презирать суеверную толпу. И прославившийся своим миролюбием и силой логики Фокион[131], учивший афинян быть сильнее своих врагов. «Вы должны либо одолеть противника, либо помириться с ними», — говорил он. В результате его приговорили к смерти как труса и в тюрьме заставили выпить чашу с ядом. Фокиону было тогда тридцать восемь лет. Там был и Кориолан[132], который жаждал отомстить родному Риму. Он привел свою армию, но, когда до победы оставалось совсем немного, не сумел вынести слез своей матери.
Таковы были силы, формировавшие мировоззрение и психику мальчика, — они его смущали, вводили в заблуждение, лишали индивидуальности. Но наряду с этим креп и закалялся его внутренний стержень. Жан-Жак исподволь уже готовился к своему будущему величию. Однажды он вообразил себя Гаем Муцием Сцеволой[133]. Чтобы доказать храбрость римских парней перед своим заклятым врагом Порсенной[134], он протянул правую руку над пламенем, горящим на алтаре[135]. Потрясенный этой историей, шестилетний Руссо решил продемонстрировать всем, насколько он храбр, и стал держать руку над кипящим котлом. Он наверняка получил бы сильный ожог, если бы старшие вовремя не оттащили его от печки.
Вскоре Жан-Жак потерял и отца — его убили во время драки. Вместе со своим кузеном Бернаром Жан-Жак оказался в доме Ламберсье, пастора и его сестры, старой девы. Эти скромные люди увеличивали свой семейный бюджет за счет одного — двух учеников, которых обучали основам религии и латыни. Это были милые, добрые люди, жившие в типичном швейцарском доме — деревянном коттедже, из окон которого открывался великолепный вид. Жизнь их могла стать идеальной, если бы они не относились с такой серьезностью к детям, этим «семенам зла», этому «омерзению Божьему», как называл их Кальвин. Чтобы вести борьбу с внутренней развращенностью Бернара и Жан-Жака, Ламберсье разработали свод строгих правил, согласно им, за малейшей провинностью последует телесное наказание. Для Жан-Жака это была совершенно незнакомая ситуация. До сих пор к нему относились с необыкновенной мягкостью и добротой. Теперь ему предстояло отведать кнута.
Страх заставлял Жан-Жака с величайшей старательностью выполнять все правила. Но однажды он все-таки совершил незначительный проступок — и в мгновение ока очутился, совсем обнаженный, на коленях мадемуазель Ламберсье. Он уже приготовился орать от боли, но… когда ощутил на ягодицах первый шлепок, с изумлением понял, что кричать незачем. Было унизительно, стыдно, но он испытал и какие-то новые, пока незнакомые ощущения — что-то возбуждающее, даже приятное, это шло от безжалостной руки мадемуазель Ламберсье.
— Ах ты неслух, ах Сатана! — кричала она. — Я научу тебя понимать, что такое хорошо и что такое плохо! Так научу, что вовек не забудешь!
Таким, несомненно, было ее намерение. Но эта простая женщина научила его и кое-чему другому. Жан-Жак не мог сразу постичь смысл новых эмоций. Что-то странное, расплывчатое… Новые ощущения предвещали будущую бурю — наполовину блаженство, наполовину наказание. Жан-Жаку было жаль, что рука мадемуазель замерла. Жажда нового чувственного опыта охватила его так крепко, что он начал мечтать о повторении случившегося. Ничего не было проще. Теперь, когда он не боялся шлепков, напротив, страстно желал их, нужно было вызвать гнев мадемуазель Ламберсье.
Жан-Жаку очень понравились новые ощущения. Так сильно, что иногда он не мог думать ни о чем другом.
Однажды, во время очередного наказания, мадемуазель Ламберсье заметила кое-какое изменение в нижней части его тела. Резким тоном она заявила, что не станет его бить. И, сталкивая маленького негодяя со своих колен, приказала ему поскорее натянуть брюки.
В тот же день мадемуазель Ламберсье распорядилась перетащить кровати мальчиков в другую комнату. Его отвергли — но за что? В чем он виноват? Таким его сотворила природа. И это смятение преследовало его всю жизнь. Затерянный в этом мире, он призывал на помощь воображение, а когда его стали донимать эротические фантазии (в этом он оказался чрезвычайно ранним), Жан-Жак чувствовал потребность в противоположном поле, он представлял себе многое, воображение ему ни в чем не отказывало.
На протяжении многих лет Жан-Жаку не приходило в голову, что женщины могут удовлетворять его пламенные желания и без помощи шлепков. Жадным взором он сверлил всех красивых девочек, которые попадались ему на пути. Но он не хотел, чтобы они открыли ему свои объятия, прижимали к груди, целовали. Нет, ему так хотелось, чтобы они положили его, обнаженного, на свои колени и шлепали по голой попке.
Пройдут годы, прежде чем Руссо узнает, что такое настоящее влечение к женщине.
Жан-Жак и Бернар уехали от Ламберсье. Каждый пошел своей дорогой: Бернар продолжил свое образование, стал инженером, а Жан-Жаку предстояло учиться у гравера. Его работодателем стал Дюкоммен — грубый, ограниченный человек, его излюбленным методом преподавания были тумаки. В первый же вечер в доме Дюкоммена Жан-Жак получил первый урок, из которого понял, каково здесь его место. По закону хозяин и работники были обязаны сидеть за одним обеденным столом. Но в этом законе не указывалось, имеет ли право хозяин прогнать своего работника из-за стола до окончания трапезы. Не оговаривалось и то, что они должны есть.
Как только Жан-Жак управлялся со своей тарелкой супу, ему приказывали вылезать из-за стола. А в эту минуту на стол ставили жареное мясо.
— Но я тоже хочу кусочек мяса, — возражал он.
— Если ты голоден, — отвечал хозяин, — возьми хлеба. Могу налить еще тарелку супу.
— Но я не настолько голоден, чтобы снова есть суп, — удивлялся Жан-Жак.
Крепким кулаком хозяин продемонстрировал мальчику, как нужно покидать стол по его просьбе. Прежде Жан-Жак чувствовал себя равноправным членом семьи в любом доме, где ему приходилось жить. Он имел право говорить, лишь бы не прерывал взрослых и был всегда вежливым. Теперь он лишился права говорить. Его мнение никто не желал слушать, более того, ему запрещали его иметь. В результате всего этого мальчик портился все сильнее, он усвоил золотое правило: можно делать все, что взбредет в голову, но только не попадаться. Можно лениться на работе, но надо создавать впечатление, что усердно трудишься. Можно съесть запретные кушанья, но нельзя, чтобы тебя при этом застали. Можно думать что угодно о своем хозяине, но только не надо высказывать свои мысли вслух.
Таким образом, жизнь для него стала лишь чередой трюков, обмана и уверток. Жан-Жак научился быть скрытным, вести незаметно личную жизнь, скрывать свои настоящие чувства. Юноша открыл, что лучший способ избежать всех неурядиц — отдаться воображению, уйти в тот мир, где его никто не мог преследовать. Проще всего это достигалось с помощью книг.
Хозяин платил Жан-Жаку за работу три медяка в неделю. Каждое воскресенье, сразу же после окончания церковной службы, когда хозяин рассчитывался с ним, Жан-Жак бежал к старухе Латрибю, которая держала библиотеку из потрепанных книг. Она давала их читать за гроши. С какой страстью открывал Руссо каждый новый том! Его сердце начинало бешено колотиться, предвосхищая удовольствие. Он читал не для того, чтобы узнать истории о других людях, а с тем, чтобы дать себе самому новую жизнь. Стоило ему начать какую-то историю, как он тут же становился одним из действующих лиц и она повествовала именно о нем, о Руссо.
Руссо читал во время работы, если поблизости не было Дюкоммена. Он брал с собой книгу, когда его посылали куда-то с поручением. Даже в туалет он шел с книгой и иногда часами, забывая обо всем на свете, сидел на горшке, глотая страницу за страницей.
Но иногда он попадался на месте преступления, и тогда разгневанный хозяин хватал книгу и рвал ее на куски. Или выбрасывал в окно, а когда и в печь. Тогда Жан-Жак ложился спать с мокрыми от слез глазами. Ему было жалко самого себя. Он начинал вынашивать самые экстравагантные планы мщения. Какой же он несчастный! В воскресенье после церковной службы он побежит к старухе Латрибю и станет предлагать ей свой галстук или рубашку взамен испорченной или выброшенной его хозяином книги.
Очень скоро Жан-Жак расстался почти со всем своим гардеробом, но его долг библиотекарше постоянно рос. Руссо решил украсть что-нибудь, он уносил ненужные инструменты — износившиеся, старые. Никто не замечал этого. Но юноша конечно же понимал: одно дело, когда тебя ловят с украденной книгой, совсем другое — когда с нужными инструментами. Он постоянно был в напряжении. Его грызла совесть. Руссо знал, что вечно так продолжаться не может. Через некоторое время он стал выносить из дома гравюры, хотя это было делать намного труднее. Нередко в мастерской лежали разбросанные драгоценные металлы и даже деньги, но Жан-Жак к ним не притрагивался. Он с ужасом думал о том, что может настать момент, когда он дойдет и до этого. Чтобы как-то оправдаться перед самим собой, он придумал шикарный довод: мол, все украденное — плата хозяина за шишки и синяки безвинного подмастерья.
Но какова бы ни была его аргументация, внутренний груз вины давил на него все сильнее. Ситуация нагнеталась. Он чувствовал свою полную бесполезность, никудышность по сравнению с остальными. Когда к нему обращались, он краснел, заикался, опускал глаза.
Он чувствовал, что удача отворачивается от него. И это делало его все более скрытным, все более замкнутым.
Потом, значительно позднее, он напишет: «Как я ненавижу книги!»
Такое его замечание вызвало приступ хохота у Вольтера. Он заметил по этому поводу:
— Насколько мне известно, Жан-Жак Руссо, этот великий противник книг, только что выпустил еще одну свою книгу. Книгу, конечно же осуждающую книги!
Минуточку, но в жизни Вольтера никогда не было того, что испытал Руссо: ему не приходилось жить целую неделю на три медные монеты, брать у старухи Латрибю томик с изъеденными страницами, а взамен оставлять свою рубаху или украденный у хозяина инструмент.
Как-то к знаменитой куртизанке Нинон де Ланкло привели маленького Вольтера, чтобы он прочитал свои стихи. Женщина была в восторге и в своем завещании выделила две тысячи франков юному поэту: «Для приобретения книг».
Таким образом эта замечательная женщина, которая сформировала нравы многих молодых людей семнадцатого столетия, не обошла вниманием одного из великих людей века восемнадцатого. Ну а если сравнить сумму, что завещала мадам Вольтеру, с теми деньгами, которыми располагал Руссо, последний мог жить на это тринадцать тысяч недель!