ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я и сам был немного удивлен вкрадчивостью, почти нежностью слов, с которыми обратился к Отто. Их следовало объяснить эффектом, который произвела на меня его одежда, вызвавшая во мне мгновенное, однако ошеломляюще сильное воспоминание о «Матросике». Я также, — должен теперь в этом признаться, — почувствовал мимолетное желание, возникшее, несомненно, из-за моего преклонения перед сиим обожествляемым образом: желание разглядеть в Отто некую прелесть и даже немного полюбить его. Это обманчивое ощущение исчезло так же быстро, как и возникло. Нет, между нами никогда ничего не будет, кроме моей жестокой похоти и его пугливой, пидорской покорности, посредством коей, — в тот же момент осознал я, — он намеревался ублажить не мое, но исключительно собственное сладострастие.

Я отступил на несколько шагов, не оборачиваясь, закрыл за собой дверь в коридор, поставил сумку на пол, нашарил и повернул круглую защелку дверного замка, запер его и застыл, прислонившись спиной к двери, точно преступник или сыщик в детективном фильме.

В квартире стояла мертвая тишина.

— Соседи дома? — спросил я, не сводя глаз с Отто.

— Не знаю, — тихо ответил Отто. — Я с ними почти не вижусь.

Я продолжал смотреть на него, но время от времени мой взгляд отвлекался и принимался блуждать по квартире. Само собой напрашивалось сравнение с конурой, в которой жили мы с Вими. Здесь все было чистенько и содержалось в порядке, и свет, проникавший в комнату сквозь предписываемую тогдашней модой тюлевую занавеску цвета беж, смахивавшую на рыболовную сеть, не выдавал на предметах ни пылинки.

Это были, по тогдашним моим критериям зажиточности, шикарно обустроенные апартаменты. Пол покрывал непременный, неопределенного мутнозеленого колера толстый палас. Мебель была «модерновая», по-видимому, от какого-то дорогого шведского фабриканта — не уродливая, но и не радовавшая глаз. Кресла с обивкой «под кожу» и такой же диван, все черное, стеклянный столик для аперитивов на черных эмалированных стальных ножках, большой прямоугольный, в духе «новой вещности»[51] обеденный стол муаровой сосны, почковидные переносные столики и математический, белый эмалированный стальной стеллаж, заставленный вазочками и горшочками, но почти без книг, — все это ничего не говорило о личности хозяина, а может, как раз говорило обо всем, это как посмотреть. Единственным проявлением индивидуальности, возможно, являлись отлично навощенный, сверкающий черный рояль и приставленный к нему табурет. Но Отто не должен был строить себе иллюзий: это его жилище было совершенно точно такой же тюрьмой, что и мое. В результате размышлений, вновь приведших меня к выводу о единстве и общности различных, на первый взгляд, вещей, в который раз всплыл у меня вопрос о единстве или различии наших судеб: кто был чьим рабом, или кто у кого был в подчинении? В любом случае, ни у него, ни у меня, по-человечески рассуждая, не было ни малейшей надежды: спасти нас могла лишь милость Господня.

Спасет ли Отто Господня милость? Разумеется, от Бога всего можно ожидать, и все же мысль эта заставила меня ухмыльнуться. Я взглянул на Отто, который по-прежнему стоял напротив, в нескольких шагах от меня, теперь столь глубоко сконцентрированный на попытке проникнуться ситуацией, словно в его телесном облике заключался ответ на вопрос.

Отто ван Д. было около тридцати лет; возможно, чуть меньше. Я знал, что имелось немало гомиков, в коих он возбуждал похоть и даже влюбленность, но были и такие, кто не удостаивал его и малейшим поощрением к сближению. То есть объектом повальной страсти он не был, но, скорее, представлял собой определенный тип, каковой лишь любители подобного жанра могли счесть нечаянной радостью.

Какой бы оценки ни заслуживала его внешность ныне, было совершенно очевидно, что некогда он был обворожительным малышом, пусть напрочь лишенным индивидуальности в чертах и сложении, но, вне всяких сомнений, воплощавшим собой мечту педофила. Поэтому я всегда дивился тому, что его родители, или, по меньшей мере, мать — а матери таких писаных красавчиков частенько, хоть и никогда не дают волю рукам, — бывают самыми тщеславными, самыми амбициозными и самыми ревнивыми их любовницами — в музыкальной школе, а затем в консерватории выбрала для него класс фортепиано, а не скрипки: не сидя, а стоя, в коротких черных бархатных штанишках и белой шелковой рубашечке, белокурая головка прижата к «Страдивариусу», — он мог бы привести в экстаз любую аудиторию, состоящую из женственных типов обоего пола.

Нет, он и теперь все еще был недурен, но что-то в нем было не то, и это «не то» основывалось на некоем парадоксе. Когда симпатичный молодой человек лет тридцати сохраняет в себе еще некую непосредственность и безрассудную отвагу юношеских лет — это очаровательно, но не таков был Отто. Парадокс заключался в его ненастоящей, поддельной юношественности, которая странным образом придавала ему нечто старческое. Уже больше не мальчик, но в равной степени и не мужчина: он так и не сделался взрослым.

Роста он был среднего, худощавый. Вполне приемлемой ширины плечи — но совсем не окрепшая, впалая грудная клетка. Он был все так же узок в талии, но, что касается того, что пониже — мальчишеская его попка так и не развилась в честные, мускулистые ягодицы молодого мужчины, а всего лишь чуть расползлась, превратившись в девичий задок. Волосы на шее по-прежнему сходились посередке в такой же инфантильный мысок, что, верно, и лет пятнадцать-двадцать назад, — тогда трогательный, но сейчас совершенно нелепый. Лицо его, что касается пропорций, вероятнее всего, было в точности той же формы, что и в былые годы, с единственной, однако принципиальной разницей, заключавшейся в том, что сияние и пыл истинной юности покинули его, не придав взамен мужественности чертам.

Какое, собственно, было мне до него дело, и что толкнуло меня, вопреки отвращению и презрению, явиться к нему, дабы осуществить с ним свое желание? Теперь я вижу, что он карикатурным образом, однако тем самым еще более убедительно, отражал проблему моего собственного возраста и отчаяния. Различие между нами было лишь кажимостью: я не обладал, как он, блядской мордашкой и девическими ягодицами, но душивший меня страх неотвратимой старости был знаком и ему. Я боролся со своим зеркальным отражением, я пытался заклинать его, напяливая маску ложной мужественности — тщетно, ибо я в той же степени не был мужчиной, что и он, а был, — как и он — пугливым, трусоватым пидором. И лишь с ним я осмеливался изображать «настоящего мужика»: никогда бы я не решился обращаться подобным образом со взрослым, возмужавшим молодым человеком.

Того, что мне очевидно сейчас, я в то время прозреть не мог. И все же я смутно осознавал, что в ситуации этой скрывалась своя логика, и то, что должно было случиться, приводилось в исполнение не по свободной воле одного из нас, или нас обоих, но по беспощадной необходимости.

— Мной тоже управляют, — тихо проговорил я.

— Чего? — спросил Отто испуганно, либо изображая испуг.

— Давай-ка присядем, — сказал я, указывая на большой, обитый искусственной кожей диван: он был достаточно широк для того, чтобы в полный рост растянуть Отто у меня на коленях.

Я уселся посередине дивана.

— Иди сюда, — приказал я. Отто бросил опасливый взгляд на высокие окна, выходившие на канал. По ту сторону воды располагались учреждения. А что, если кто-нибудь там, сквозь занавеску, издали углядит, каким жалким образом убивают время в этой комнате: но день был воскресный, и никого там не было. Я не хотел терять время на высосанную из пальца проблему.

— Хочешь, сдвинь портьеры, если боишься, что кто-то увидит, — рассудительно предложил я.

— Если соседи заметят, что я днем занавески задергиваю, они тут же догадаются, что… ну, это, — испуганно поведал Отто. Он приблизился на несколько шагов.

— Ну, тогда оставь так, — решил я. — Кстати, — добавил я, — пока ты одет, — ничего такого. Согласно Всеобщему Постановлению Полиции ты можешь, одетый и не задернув занавески, делать в своем доме все, что хочешь. Ты знаешь закон. У тебя отличные связи в полиции нравов, Отто. Иди сюда.

Отто остановился передо мной, — я ждал, не делая никаких движений, лишь переводя взгляд с его паха на нижнюю часть лица, которому была едва знакома растительность, и на его, хоть и красивые, но недовольно надутые губы. Вот не скажешь ему ничего, рукой не махнешь, — он так до Рождества простоит. Он ожидал, что я прикажу ему преклонить колени на ковре у моих ног, дабы ублажить меня устами в промежности. Но на сей раз у меня не было охоты к подобной прелюдии, я хотел сразу же перейти к первому акту… Он, Отто, уверял меня, что у него не было времени, — а у меня что, было? Время мчалось, громыхая, месяцы, годы со свистом проносились мимо, как ночной экспресс, который, не сбавляя скорости, пролетает провинциальный полустанок, и люди на перроне пугаются, что их сметет, и не успевают прочитывать надписи на вагонах… И я ничего с этим временем не делал, ровным счетом ничего…

Моя запрограммированная ненависть, согласно известным немецким руководствам, дополнилась теперь ненавистью подлинной: ненавистью из-за моего бессилия, ненавистью из-за того, что от меня здесь потребовалось мое унижение — ведь это в самом деле было так… Я могу делать с Отто что угодно, но в моей судьбе это не изменит ничего…

Я схватил Отто за руку и притянул к себе. На мгновение могло показаться, что я хотел приласкать его, этого блядуна… Вместо этого я заставил его согнуться и уложил вниз лицом к себе на колени. Да, ему это безумно нравилось, когда его, как маленького, укладывали на колено и выбивали пыль из штанишек, но сейчас этот номер не пройдет… Шлепки наделают чересчур много шума, а дрожь моих колен, голеней и туфель передастся в пол, и все это может встревожить соседей, а он, Отто, так этого опасался… того, что они все-таки что-нибудь пронюхают?.. Нет, моя рука сотворит кое-что другое, бесшумное… но он из-за этого все же наделает шума и музыки… Нет… не сию секунду… Сейчас, сейчас…

Одной рукой я обхватил Отто за талию, а другой, свободной, принялся тихонько поглаживать и потискивать его ягодицы сквозь красные бархатные брюки. Отто извивался от удовольствия. Да, еще чуть-чуть, и тогда ты уж точно взовьешься…

Хотел я этого или нет — анонимная картина то напрягающихся, то расслабляющихся ягодичек в красных бархатных брюках, не дополненная лицом Отто и звуком его голоса, унесла мое воображение далеко, очень далеко, к недосягаемому телу… недостижимому лицу… к голосу, который неисчислимое количество раз слышался мне в грезах… юношеский голос… голос Матросика… Когда-нибудь он, Матросик, а не этот музыкальный голубец… будет ли когда-нибудь его тельце, вот так, лежать у меня на коленях?.. Да, буде сие угодно Господу, но на это был один шанс из сотни, из тысячи… Нет, разве это может когда-нибудь случиться?.. Он сам ляжет ко мне на колени, Матросик, в этих самых красных брюках, ведь они принадлежат ему… И я не стану его бить, нет, никогда… Ну да, немного, ласкаючись, в шутку, и пощекотать чуть-чуть, но больше ничего, только гладить его божественную морскую попку… И он заголится передо мной, по собственной воле, так что я смогу гладить его покрытую пушком обнаженную кожу, везде… и там, где его избивали дома… Да, избивали… но чья, чья была в том вина?

Я еще крепче стиснул талию Отто, скрючил пальцы свободной руки и внезапно с беспричинной, безучастной ко всем страданиям и боли силой, силой смыкающихся клещей ущипнул его за левую ягодицу. Тело его дернулось, сильнейшим усилием воли он удержался от крика, но застонал, яростно, с подвыванием хватая воздух.

— Откуда у тебя эти штаны? — спросил я. Я передвинул руку в другую позицию, готовый угостить Отто новой и, по возможности, еще более сильной дозой «сыворотки правды». Действительно, если Матросика наказывали по его, Отто, вине, то он вполне мог, — призвав на помощь все свои буддизмы, йоги и прочие расширители сознания, посредством магии, или как ее там, по воздуху завладеть брюками Матросика… Хотя, похоже, для этого он умишком не вышел… А может, он выманил эти брюки на станции большого города Р., за скандально маленькую сумму у одного бедного мальчика, пыхтящего с грузовой тележкой? Какая разница: он натянул брюки Матросика, и уже только в этом заключалась его смертельная вина, и он заслуживал мучительной казни… Но все-таки было бы интересно узнать, что сам Отто поведает на допросе по поводу появления этих брюк…

Отто молчал.

— Может, ты их получил от того итальянского парня из Неаполя, в обмен на прогулку в твою пещерку? А? — Я не знал никакого итальянского парня из Неаполя, но в мире балета, пения и пантомимы, в котором Отто зарабатывал на жизнь в качестве музыкального аккомпаниатора, не было столь уж немыслимо, что он, толком не прочухавшись от кьянти, позволил оседлать себя какому-нибудь макаронному принцу. — La forza del destino[52], — пробормотал я про себя.

— Ну? — спросил я нетерпеливо, на этот раз со всей силой, на какую только был способен, ущипнув его как можно ближе к указанной пещерке. «Пипец у меня вскочил, — подумал я. — Чудны дела твои, Господи».

С отчаянным воплем боли Отто вырвался, перекатился по полу, и, плача, начал подниматься. Он в самом деле плакал, всхлипывая, роняя слезы, — и, хотя я и побаивался, что от отчаяния с ним сделается какое-нибудь короткое замыкание, — он показался мне почти прекрасным, и я ощутил некую необъяснимую нежность к нему. «Если бы все мальчики плакали так красиво, как ты, мир был бы гораздо лучше», — пробормотал я.

— Давай, Отто, раздевайся, — сказал я повелительно. — Я просто малость ревную, вот и все. А теперь ты снова можешь побыть моей маленькой подружкой. — Отто расстроенно огляделся. — Нет, не здесь. Пойдем-ка в твою спаленку.

Отто — подавленный, все еще всхлипывая, позволил мне положить ладонь себе на шейку и, как мальчонку, в наказание не получившему подарка от Синтерклааса,[53] увести себя в маленькую комнатку в дальнем конце квартиры, заставленную дешевой, местами обшарпанной мебелью определенно более скромных времен, — скорее кладовку, чем спальню, хотя и стояла там одноместная койка, с которой недавно поднялись, с незастланным, наполовину откинутым одеялом.

Отто, все еще всхлипывая, подошел к постели и выглянул на улицу. Из комнатки, за чередой запущенных садиков, на той стороне улицы, был виден большой многоквартирный дом, в котором обитали студенты. Должно быть, это были юноши и девушки, но в этот момент, в одностороннем искажении реальности, мне представлялось, что там, внутри, — только мальчики. Сколькие из них были сейчас дома? Сколькие из них, сонные, еще лежали в постелях? Сколькие из них были на ногах, и сколькие из вышепоименованных не знали, чем бы, вообще говоря, заняться — как и я? Может ли быть такое, что в этот момент «такой же мальчик, как и я» (чуть помоложе, разумеется) стоит у окна, и думает примерно о том же, что и я, и только что щипал и унижал другого мальчика, и тоже был готов к тому, чтобы прокатиться верхом на нем, нелюбимом, в его неопрятной постели в кладовке? В студенческих комнатах частенько творился такой кавардак, и то, что случалось со мной, случалось также и с ними. (Да позволит мне читатель освежить его память, подобные размышления относятся к давно минувшим годам: в те времена по меньшей мере один из двадцати студентов был мальчик, приятный глазу, один из тридцати — гарантированно привлекателен и соблазнителен, и уж точно перед одним из сорока можно было пасть на колени. Не какие-нибудь рассевшиеся пивные бочки, стало быть, как нынче, хватающиеся за сердце, в сыпи и с копошащейся гнусью в волосах, которых нужно обходить за версту из-за вони и опасения что-нибудь подцепить, и которые, если не моросит и не слишком холодно, устраивают демонстрации против демократии, против конституции, против защиты наших свобод, против женской эмансипации и против евреев.)

Я уставился на тот берег, но ни единое окно — то ли из-за портьер или занавесок, то ли из-за дневного света, то ли из-за явного наличия солидного слоя грязи на внутренней стороне стекла — не выдало своей тайны. А разве не было там, за окнами, ни единого мальчика, ни единого юноши — разумеется, «мечтательного», «чувствительного», «нежного», «милого» и «красивого», всегда прилежно помогавшего мамочке мыть посуду — который предавался сейчас самоублажению — с моей книгой в руке, над моим текстом и под музыку сфер Любови Сокровенной?

— Пойдем, зайчик, — проговорил я, поглаживая Отто по волосам, — оботри слезки. Хочу в конце концов увидеть все твое голенькое хорошенькое мальчишеское тельце. — Я поцеловал его настоящим поцелуем, в губы, и начал расстегивать его лиловую блузку. Отто не препятствовал мне, но шагнул в сторону, чтобы задернуть тонкие ситцевые занавески с цветным узором, повторяющимся, словно на обоях, мотивом из ужасных стилизованных голубых лошадок с чересчур тонкими ногами. Ладно, лошади тут были к месту, поскольку я точно намеревался вскочить в седло…

Отто уселся на край кровати и стянул сапожки и носки. Чтобы не дать ему в последний момент передумать, я продолжал гладить его по шее и по волосам за ушами, и опять по голове. Когда он снова встал и снял блузку и маечку, я расстегнул на нем брюки и помог ему перешагнуть их, не забыв при этом провести ладонью по его ногам.

— Какие красивые штанишки, — сказал я, аккуратно и бережно укладывая их на спинку стоявшего рядом с кроватью стула, — так, чтобы зад и две округлости на нем можно было хорошо разглядеть с постели. — Неудивительно, что тебя ревнуют, завидев эти штанишки, да еще и такой славный задик. А чей это у нас такой задик? — добавил я, задышав чуть чаще и через белые трусики тыльной стороной ладони поглаживая его холмики.

— Твой, Герард, — тускло и без большого убеждения в голосе отвечал Отто. Теперь он разделся совсем, бросил трусы на пол и лежал ничком в постели. — Герард, не делай мне больше больно, — просто сказал он.

— Ты по-своему прав, — пробормотал я. Вслед за ним я торопливо сбросил одежду. Ах да, этот тюбик в сумке, в большой гостиной… Теперь мной овладел нелепый страх, что Отто, стоит мне покинуть комнату, очнется от своего забытья, снова проворно оденется и откажет мне в какой бы то ни было близости. Тогда для начала попробуем без… У древних греков тоже никакого ночного крема не было, а уж в тюбиках — и подавно, а истинная любовь не признает продукции, вредной для окружающей среды…

Я прилег рядом с Отто, перевернул его на бок, спиной ко мне, провел рукой снизу вверх по внешней стороне его ног и, все так же вверх и ничего не сжимая, по мошонке и мужескому органу, который начал потихоньку вздыматься. — Я сделал тебе больно? — покаянно прошептал я, мягко поглаживая щекой его шею и левое ухо. Я в мгновение ока разглядел, что места, за которые я его щипал, уже налились более темным цветом, и вскоре превратятся в роскошные синяки. Отто вздохнул и кивнул.

— Но если я что-то спрашиваю, я спрашиваю не просто так, милый мой, — начал оправдываться я. — Почему бы тебе не рассказать, откуда у тебя эти брюки? — Я посмотрел на зад этих брюк, туда, где в мягком свете, просеянном сквозь занавески, четко вырисовывался рельеф оттовых холмиков.

— Да купил просто, — отвечал Отто.

— Истинная правда? — не отступал я, кончиками пальцев потирая шляпку его желудя. — Ты не лжешь своему господину? — С некоторой тревогой я заметил, что моя штуковина все еще не достигла сколько-нибудь значительного размера.

Отто снова вздохнул.

— Ну что, ну в магазине купил, — проныл он.

— То есть не было никакого итальянца из Неаполя? Ты хочешь сказать, что все эти недели ни одного мальчика в твоей пещерке не побывало? А что же это тогда за смуглый парнишка, которого я пару раз видел с тобой? — Это был выстрел наудачу, но подобного сорта допрос был в тот момент единственным средством вновь распалить желание, приглушенное слезами и печалью Отто.

— Ну? — в ожидании ответа я поглаживал расщелину между его ягодицами.

— Никакой он не итальянский мальчик, Герард, — отвечал Отто нетвердым, к моему удивлению, немного дрожащим голосом. — Он испанец.

Моментально, словно Отто только что произнес волшебное заклинание, моя штуковина достигла совершенной упругости. К восхищению образом темноволосого юноши, который с любострастием зверя проложил путь к гроту любви Отто, и чье бронзовое тело виделось мне на теле Отто, — все на той же неопрятной постели, вниз–вверх, вниз–вверх, — добавилось еще чувство ошеломительного триумфа: так или иначе, а я был ясновидящим… Да, меж небом и землей было что-то еще…

Кончиками пальцев я ощупал лисью норку Отто.

— Как зовут этого твоего испанского принца? — поинтересовался я. — Может, мы с ним когда и повстречаемся.

— Тонио, — покорно выдохнул Отто. Никаких фамилий, у пидоров только имена. Имя показалось мне нестерпимо банальным и явно не подходило принцу с бронзовым атлетическим телом: человек по имени Тонио — всегда вор, похититель скота, конокрад, шулер, сутенер…

— И этого Тонио ты допустил до своей мальчишеской трубочки? — выражение было мне отвратительно, но это было собственное словечко Отто: если хочешь вытянуть из кого-нибудь правду, жонглируй его собственными словечками…

Тело Отто уже легонько содрогалось, а я по своей глупости и в запале не смог это сразу распознать. — Стало быть, ты ему отдался, — сказал я, для разнообразия прибегнув к несколько более романтичному словарю. — Да или нет?

— Да… всё… — отвечал Отто с каким-то присвистом в придушенном голосе, которому я, как и недавней дрожи, прошедшей через его тело, не придал никакого значения. Я не мог думать ни о ком другом, кроме того испанского парня, который своим неукротимым членом прорвался в оттину эту самую… дабы оросить ее блистающей влагой любви… я вот то же самое собираюсь сделать, один момент… Я начал равномерными рывками подготавливать вступление.

— То есть это не от него ты штаны получил? — Вопрос показался мне, в ту же секунду, как я его произнес, запоздалым и совсем не к месту.

— Он мне… еще никогда… ничего не дарил, — запинаясь, ответил Отто. Тут что-то было не так, но я все еще не понимал, что именно…

— Ну да, свою любовь, во всяком случае, — настаивал я. По-прежнему крепко обнимая Отто, я начал входить в него. — Был у него… был у него…

— Он у меня постоянно деньгами одалживался, — выдавил Отто. — Он постоянно требовал… — И только тогда я понял, что тут разыгрывалось уже несколько минут. Отто попытался закончить предложение, но то, что он хотел сказать, потонуло в невнятных всхлипах. Я быстро ощупал его лицо: оно было залито слезами.

— Чего он постоянно требовал? — глупо спросил я.

— Он постоянно требовал все больше и больше! — членораздельно выпалил Отто. — Он… ушел… — И Отто разразился поистине безутешными рыданиями.

И теперь из груды запоздалых озарений на меня обрушилась ошеломительная правда: у Отто был парень — как долго, не знаю, — и он этого парня любил… но мальчишка только измучил его и раздел догола, увы, в буквальном и переносном… Обобрал Отто, попил его крови… а потом разбил ему сердце…

Волна сочувствия, — почти нежности, — захлестнула меня, но не так, как во время предыдущего приступа его рыданий, сочувствие это ни в малейшей степени не охладило моего желания, — напротив: я испытывал истинное и честное, глубокое, саднящее, словно рана в груди, сострадание к Отто, но в то же время хотел бы приумножить его боль, и отождествлял себя с дурным, бессовестным, но изумительно красивым испанским мальчишкой… Разве не имел я постоянного тайного намерения присвоить себе красные бархатные брюки Отто, ведь до сих пор у меня была примечательная привычка при каждом визите, отправляясь восвояси, требовать себе что-нибудь из его имущества и действительно прихватывать с собой: брючный ремень, рубашку, пару туфель, а однажды даже старинный якобы фонарь, в который вставляли свечу? Он, Отто, позволил использовать себя — какому-то неотразимо прекрасному, однако бессовестному андалусийцу, возможно, писаному красавцу, мускулистому цыгану… и посему заслуживал того, чтобы бесчисленное количество других юношей истязали его, унижали и употребляли его во зло, — я буду искать их, и найду…

Я уже почти проник в мальчишескую норку Отто, причем казалось, что его рыдания и содрогания облегчили мне вход… Вот уж действительно, нет худа без добра…

— Ну, ну, тихо, зайчик, — прошептал я. — Я с тобой. Тебе не больно? — Отто потряс головой. — Не надо больше ничего рассказывать, братишка. Ты молодой, красивый, ты сладкий. Никогда больше не давай мальчишкам деньги — обещаешь?

— Да, — кивнув, почти неслышно прошептал Отто. Я начал потихоньку, нежно, но еще не целенаправленно, орудовать его членом, который, хоть и принадлежал такой размазне, как Отто, имел все же вполне приемлемые форму и размер.

— Я тебе вот что скажу, Отто, — начал я. — С чего бы тебе, мальчику с такой мордашкой и таким телом, со своей собственной хорошенькой квартиркой, где ты можешь принимать кого угодно, — с чего бы тебе давать деньги любому, кого ты до себя допускаешь? — Я подождал. Я знал, куда клоню, но должен был подобрать слова. — На много он тебя нагрел? Нет, мне не нужно знать, на сколько. Как у тебя сейчас с деньгами?

— Я… я не мог отказать… — сообщил Отто, все еще со слезами на глазах, но уже относительно твердым голосом.

— Твой отец, он за тебя везде платит? — Если это было так, то я, как тот скверный испанский мальчишка, мог бы распрекрасным образом обосноваться здесь, но тогда уж навсегда…

— Раньше — да, — подтвердил Отто. — За все платил. Это когда я еще учился. Но теперь приходится самому вертеться.

— А квартира — ведь она же твоя?

— Нет, отцова. Я просто ренту оплачиваю. Если не смогу больше платить, ну, тогда… Но у него дела уже давно не в гору, как раньше…

Это было досадно… Хотя… То, что я собирался втюхать Отто, может сделать мой план еще более привлекательным для него…

— Тебе, похоже, нравятся мальчики южного типа, нет?

— Да, — сказал Отто, все еще легонько всхлипывая, со вздохом. — Они иногда так здорово поют.

Я решил не углубляться в музыкальные аспекты любви, а приступить к делу.

— Мы живем рядом с гаванью, Отто. В определенной части гавани, где меня, по случайному совпадению, очень хорошо знают, швартуются корабли из Южной Америки… Вот там — мальчики, Боже милостивый, Отто, ты бы поглядел на них… И они все хотят… Но им некуда… Девок в витринах им даром не надо… А наедине со своими мыслями или с фотоальбомом, сами себя, такого они никогда не знали… Нет, они хотят живую пищу, похотливых юных бестий. Им хорошо платят, у них денег куры не клюют… Когда они увидят, как ты прогуливаешься по набережной, Отто… Ты мальчик, но куда красивей девушки, и белокурый… Белокурый, им с этого крышу рвет… Нет, одному тебе нельзя… затащат вдвоем, а то и втроем за пакгауз какой-нибудь, и пойдут клочки по закоулочкам… Нет, мы вместе пойдем… Я как бы твой брат… Я возьму на себя переговоры для тебя, Отто. Я посмею запросить достойную тебя сумму… За неделю окупишь все, что ты спустил на этого… этого -

Отто уже совершенно прекратил всхлипывать.

— Ты это серьезно, Герард?

— Что?

— Я что, вправду такой с виду соблазнительный?

— Вообще говоря, я не знаю мужчины или мальчика, из нашего брата, который бы не запал на тебя, Отто, или ты хочешь сказать, что сам этого не знаешь? — Я принялся весьма профессионально орудовать его членом. Вздохи Отто означали теперь наслаждение, а не печаль…

— Придем с морячком сюда, я посторожу, Отто, чтобы не случилось чего, мало ли, сопрет что-нибудь или обидит тебя… Деньги на бочку, вперед, а ты что думал?.. Я его для тебя раздену, Отто, стяну с него его хорошенькую голубую, ладную матросскую форму… Ведь я люблю тебя, Отто…

Дыхание Отто участилось.

— Разве не чудесно, что он стоит перед тобой, голый, с этой своей здоровенной матросской штуковиной наперевес?.. Он еле сдерживается, он совсем рехнулся от тебя, Отто… Он все оплатит, все отдаст, для тебя… Как тебе?..

— Если ты этого хочешь, Герард… Да, о… Ты этого хочешь, а?..

— А если он будет наглеть с тобой, я схвачу его, Отто… Я схвачу его и возьму его так, как он собирался взять тебя… но сперва —

Отто взревел и выдал залп. История, которую я ему рассказал, была также моей сказкой, пусть даже мне для собственного внутреннего пользования угодно было внести некоторые незначительные поправки… Вроде того, чтобы вместе пойти в гавань, это так… вместе на улицу, вместе домой… Но деньги… это будут не Оттовы деньги, нет…

Яростным толчком я перекатил Отто на живот и осуществил финишный рывок. Я глядел на зад красных бархатных штанов на стуле. Да, я бы хранил деньги для Отто, разумеется, якобы для него, поскольку в действительности они были бы не для него, ни единого цента, и не для Красного Креста… Нет, все эти деньги были для кое-кого другого. Совсем для другого матроса… Они были для моего, моего собственного Матроса, моего Матросика… он мог быть там, если пожелает, всякий раз, когда Отто — для него, и только для него, — будет разыгрывать шлюху, и который, если Отто не расстарается на славу, может с ним сотворить все, о Господи… любую жестокость…

Красные брюки на спинке стула были в пределах моей досягаемости, и я тыльной стороной кисти погладил их зад.

— Можешь… с ним… все… что захочешь… делать… — заикаясь, вымолвил я…

Отто закряхтел и пискнул от боли. Боль, да… Все, весь подлунный мир, все творения Божьи, все мальчики будут извиваться, выть, вопить, умолять об избавлении от боли, если Матрос того пожелает… поскольку он, мир, весь космос, все сотворенное и несотворенное, да, поскольку Господь сам узнает, что у него, Матроса, навеки вся власть, и слава, и…

— Какой хочешь мальчик, Матрос, — выдохнул я. Я был уже на подступах к свершению чуда. — Какой хочешь мальчик… для тебя… Матрос… Любишь меня?.. Вернись!..

Загрузка...