ГЛАВА ШЕСТАЯ

Во второй половине пятидесятых годов у меня возник определенный интерес к католицизму. Интерес этот был смутным и пассивным, и совершенно еще не носил характера, который побудил бы меня к сколько-нибудь активным попыткам анализа. Единственно новым в этом положении дел было то, что я, до сего времени находивший идею римско-католической церкви слишком уж дурацкой и нелепой для того, чтобы удостаивать ее какой-либо мыслительной деятельности, отныне всякий раз, натыкаясь на что-либо, имеющее отношение к католицизму, — рассуждения, описания или изображения, — воспринимал их спокойно.

Мало-помалу я остановился пред некоей загадкой, парадоксом, — в любом случае, перед чем-то, что начало интриговать меня и казалось мне вызывающим. Во всех почти текстах брошюр, статей, радиовещательных апологий, в молитвенниках и на поминальных открытках меня коробила беспомощность стиля, жалкий, до инфантильности низкий уровень интеллекта и перебор с тавтологией и штампами. С картинами дело обстояло не лучше. Католическое изобразительное искусство пятидесятых–шестидесятых годов поистине превосходит все то, что даже самое смелое воображение может нафантазировать о безвкусице или хотя бы лишь об отсутствии элементарного мастерства. Королем всего этого рыночного искусства, лишенного даже честной красивости добротного китча, был (и, возможно, по-прежнему остается) маляр Эйк[35] со своими бесполыми апостолами, которых он наделял малюсенькими ступнями в треть нормального размера. Если задуматься о том, что его работа представляла собой наименьшее из зол, можно будет понять, что я имею в виду. Штудируя дома католические трактаты для юношества, которые я подчас за пятачок покупал на рынке, и от которых, хоть и лежали они день и ночь на открытом воздухе, все еще исходил бьющий по легким католический душок, — я в совершенном недоумении разглядывал Марию без титек, в ночнушке, с вишнево-красными надутыми губками, с фигурой, вытянутой до пропорций космического корабля, или ангела-хранителя, волокущего на буксире благочестивого школьника, беспалой кистью уцепившись за его руку, которая не влезла бы в чашу со святой водой.

В чем же было дело? В общем, можно было прийти к двум соображениям. Первое — и на тот момент единственное, у меня возникшее, — гласило, что католики есть некая разновидность недоумков, которые не в состоянии выражаться ясным, персонализированным языком, которые едва, а то и совершенно не способны к упорядоченному мышлению и лишены какого бы то ни было вкуса или эстетических угрызений совести. Будь это так — примерно четверть, а то, возможно, и треть человечества нужно было бы причислить к слабоумным. Подобное заключение было весьма привлекательным, и не исключено, что лет десять назад я без особых сомнений остановился бы на нем. Однако, несмотря на все мои переживания по поводу квази-проблем, я с течением времени сделался слишком стар и умудрен, чтобы на этом и успокоиться. Понятно дело, будь католическая вера учением остатков какого-нибудь племени, затерянного в медвежьем углу и превращенного под давлением дискриминации в социальных дебилов, которые из чувства самосохранения судорожно цепляются за окаменелый, бессмысленный ритуал, — тогда бы такому выводу можно было дать ход. Но католицизм, равномерно распространившись по всему миру, процветал как в примитивных социальных структурах, так и в странах с высокоразвитой индустрией. А я был достаточно честен, чтобы признать, что существовали люди высокого духовного облика, замечательные ученые и гениальные художники, прилепившиеся к католической вере не из лености, по привычке или общественных интересов, а по велению сердца. Я в этом не разбирался, но с упрямством — необъяснимым, принимая во внимание ничтожность проблемы — продолжал искать объяснение сей мощнейшей приверженности этой вере, которая на протяжении веков не знала существенной угрозы и шла наперекор всякому хорошему вкусу, здравому смыслу и человеческому достоинству.

Открытие редко делается на основании собранных фактов. Оно почти всегда интуитивно, и нередко находишь его совсем не там, где ищешь.

Помнится, в один прекрасный день я лакомился копченой селедкой, по обыкновению разложив ее на старой газете. Подозреваю, что меня осенило именно потому, что проблема, над которой я так упорно ломал голову, была в тот момент дальше от меня, чем когда-либо. Я уже сидел, вооружившись разделочным ножичком и алюминиевой вилкой с отломанным зубцом, намереваясь приступить к расчленению селедки, как в самый последний момент что-то меня удержало. «Вот оно, — пробормотал я. — Проще пареной репы».

Я опрокинул некий парадокс, и вывод — стоило только его найти — и впрямь оказался совсем простым: учение, способное противостоять столь слабому, опошленному до китча, инфантильному и порой граничащему с кощунством трактованию, должно, по смыслу, нести в себе нечто, обладающее огромной движущей силой и очевидным правдоподобием. В то время как католическая ахинея порой больше походит на антипапистский крестовый поход против Рима нежели на защиту собственной веры, отрицательный эффект этого остается нулевым. Следовательно, речь должна идти о неких материях, которые, с одной стороны, постоянно властвуют над умами, а с другой стороны, ум на эти материи какого-либо разрушительного влияния оказывать определенно не может.

Ощущения того, что я стою у врат истины, у меня не было, хотя мне это показалось ловким умозаключением.

Как ни горд я был поначалу моей ошеломительной находкой, сделанной совершенно самостоятельно, первое заключение, согласно которому католики — просто толпа кретинов — по-прежнему не выходило у меня из головы. Оба решения не могли быть истинными: одно или другое, и я решил попытаться прощупать первое при помощи простого демографического исследования.

В те дни я уже время от времени ходил в католический храм. Делом это было затруднительным и проблематичным: собираясь к службе, я осмотрительно скрывал это от остальных, либо выдумывал нечто вроде «пойду пройдусь» или «порыскаю по блошиному рынку», или что-нибудь в этом роде. Я всегда сперва пару раз проходил мимо входа в церковь, тщательно убедившись, что поблизости не было никого из знакомых. Но стоило мне войти, и я немедленно ощущал себя в безопасности: было в высшей степени маловероятно, что я наткнусь здесь на кого-нибудь из своего круга.

Внутри — в одной церкви более, чем в другой, но большой разницы не было — меня практически от всего охватывала дрожь отвращения. Сильнейшим моим желанием всегда было как можно скорее оттуда убраться. Боже праведный, ну как могло получиться, что меня вновь и вновь подмывало отправиться туда, где я чувствовал себя подавленным и удрученным? И это были не единственные ощущения. Было еще одно чувство, превосходившее другие: глубокий, мучительный стыд. Кто смог бы мне это объяснить?

Во время одной из этих довольно утомительных экспедиций, которые никогда не оборачивались ничем хорошим для моего жизнелюбия, настроения и духовного минздравия, я принял смелое решение. Незадолго до этого, дома, я довольно крепко выпил. В церкви, в которую я пришел, где-то в старом центре стольного города А., службы в этот час не было, и вокруг меня шаркали, перешептывались или молились самое большее дюжина человек. Священник возился у дарохранительницы, перетаскивал какие-то предметы из того или другого католического алькова, возвращался и, кажется, что-то поправлял на столе или пюпитре. Это был старый, весьма основательно потрепанный человек: с виду не особо любезный, но и не пакостный: обычный плюгавый попик. Поддавшись порыву, я решил заговорить с ним. Я отрепетировал и проанализировал то, что хотел сказать и спросить: «Не могли бы вы мне помочь? Не скажете ли вы мне, отчего мне так стыдно?.. Я стыжусь… Я здесь, но мне стыдно… Я с ума схожу от стыда… Не могли бы вы… Вы же все знаете, не правда ли?..»

Я приблизился к нему. Он стоял спиной ко мне, перебирая на полке стопку трафаретов. Я подошел к нему вплотную и разлепил губы. «Прошу прощения», — хотел сказать я. Рот мой уже дернулся, чтобы произнести первый слог задуманной мною фразы, но вместо слова исторг, совершенно неожиданно и абсолютно против моей воли, оглушительную отрыжку. В гулком помещении это прозвучало так, будто кто-то взорвал хлопушку, что было ужаснее, нежели простой честный бздех, — последнее, в конце концов, могло приключиться с кем угодно.

Божий человек вздрогнул и обернулся, и мне не оставалось ничего другого, как по возможности сдержанно и вместе с тем как можно скорее унести ноги.

Вопрос о происхождении моего стыда я решил временно отложить в сторонку и попробовать сперва произвести запланированное демографическое исследование, а затем округлить его до удовлетворительного результата. Для этого я, бывая в церкви, незаметно, но как можно тщательнее сверху донизу разглядывал присутствующих там людей. Честность повелела мне прийти к заключению, что квалификация сих «католических бледных немочей, в моче вымоченных», не соответствовала действительности: это были существа, ничем заметно не отличавшиеся от других. Возможно, их социальное положение и благополучие были чуть ниже, чем у среднего слоя населения, но это вполне можно было объяснить их многовековой отсталостью. Вместе с тем я обратил внимание, что среди них насчитывалось меньше душевнобольных и страдающих судорогами: нельзя было не признать, что сами они и черты их лиц несли печать некоего умиротворения. Они не были ни красивее, ни уродливее остальной части населения, однако, к удивлению и удовлетворению своему, я довольно часто замечал среди прихожан привлекательных юношей, которых с глубокой нежностью и почти бесстыдным интересом рассматривал вблизи, углядев их, коленопреклоненных, в молитве перед какой-нибудь ракой. О чем тревожились эти милые католические мальчики на католических своих коленках, в своих католических штанишках, столь туго и столь изящно обтягивавших их католические задики и католические их межножья, совсем как у мирских их малых братьев в любови? Больше или, напротив, меньше, чем другие мальчики, размышляли они о своих нечистых помыслах или непреодолимом соблазне одиночных забав, которым чересчур часто предавались сами с собой? Одно было наверняка: я стыдился того, что находился в католической церкви, а они — нет.

Впрочем, при разглядывании упомянутых католических мальчиков мною овладевали весьма замечательные помыслы, которые, возможно, являли собой первые лучи Благодати: я грезил, что вместе с одним из таких мальчиков стою на коленях, окруженный благодетельным, спасительным полумраком его суеверия, которое, в сущности, должно было быть и моим, и как, под пронзающий сердце шепот нашей молитвы, мы касаемся друг друга в нежном сиянии свеч, окружавших раку, ласкаем, целуем и приводим один другого к наивысшему упоению плотской любовью. Сие действо там, в царстве наиглубочайшего смирения, казалось мне скорее обязательным, нежели непозволительным, и то, что я, сколь иронично, столь и глубоко искренне, имел обыкновение называть «священным деянием», в этих обстоятельствах представлялось мне еще более праведным, нежели когда-либо.

Мало-помалу Вывод номер 1 — согласно которому католики есть личности второсортные и малоразвитые — я вынужден был окончательно и бесповоротно отмести как непригодный. Теперь оставался лишь Вывод номер 2: здесь почитаются и выживают невероятно жизнестойкие материи, по сути, вневременные, не тронутые модой и политическими воззрениями и вследствие этого способные выдержать любое истолкование. Я решил, что не успокоюсь до тех пор, пока не выясню об этом все, что только в моих силах.

Загрузка...