Марусина страстность требовала выхода. Ей всегда хотелось праздников и фейерверков, не предусмотренных в доставшемся ей детстве. Жизнь вчетвером в комнате коммунальной квартиры, и бедность на грани нищеты. Марусю мало заботило то, что еда – картошка и докторская колбаса, и только по праздничным дням – наборы, в которых – деликатесные сайра, болгарские помидоры, и баночка икры. Её мало заботило, что платьев только два: – одно – школьная форма, коричневая с чёрным передником, менять нужно было, как в армии, только воротничок, он должен был быть чистым, – униформа, скрывающая нищету в классе, где у всех остальных папы – «плавали», в прямом смысле: школа была под патронажем торгового пароходства, другое – домашнее, затрапезное, какой-то фланелевый халат. Однажды Маруся, опаздывая на урок, забыла переодеться, вот это был позор, почувствовав себя практически раздетой, Маруся бежала из школы. Денег у Маруси не было никогда. После школы подружки могли позволить себе эскимо за 11 копеек, пирожок, неизвестно с чем, зажаренный на неизвестно каком масле, или даже только что появившуюся воздушную кукурузу, (так назывался тогда попкорн). Марусе оставалось с независимым видом отворачиваться от всех этих соблазнов, но в тайне надеяться на то, что угостят. Тогда, наверное, и зародилась её любовь к халяве, впоследствии принявшая уродливые формы. Если уже взрослая Маруся дорывалась до угощения, то меры уже не знала, будто пытаясь наесться и напиться впрок, чем часто пользовались те, кто угощал. Маруся балансировала на грани «динамо», но это было уже потом.
Но деньги ребёнку были нужны, как всякому ребёнку. Даже не на эскимо. Тогда все собирали марки. Во всех киосках продавались красочные наборы с цветами, животными и космонавтами, на переменах шёл бойкий обмен, и если ты не вступал в этот торг, то становился изгоем. На набор надо было накопить 20-30 копеек. Три копейки, которые мама выдавала на булочку, можно было сэкономить, но это значило – голодать все пять уроков. Маруся ходила по улицам, не поднимая глаз от земли, в надежде найти копеечку, и иногда находила её, правда, однажды эта копеечка оказалась подо льдом, и её долго нужно было согревать замёрзшими пальцами, чтобы выковырять.
Но довольно о грустном. Душа жаждала праздника, и Маруся даже подвела под это теоретическую базу: она родилась в год Дракона, а Дракон – существо мифическое, не от мира сего, его создают для праздника, правда, потом сжигают, но он снова возрождается к следующему празднику! Маруся страдала без сильных впечатлений, и первым оказалась поездка в Болгарию. В те годы был принят обмен между выпускниками театральных ВУЗов соцлагеря. Мы – к ним, они, потом – к нам.
Дел там, в Софии особенно не было никаких, – знай себе, братайся с болгарскими коллегами. Только вот принимающий нас курс оказался тоже пьющим. Наша «Столичная» стоила у них копейки, их сигареты «БТ» продавались на каждом углу, а братание заключалось, в основном, в застольях. Не прошло и нескольких часов, как мастер, потративший четыре года на воспитание и дисциплину учеников, оказался лицом к лицу с совершенно распоясавшейся бандой, сдался, опустил руки и пустил всё на самотёк. Он грустно смотрел на распоясывшуюся банду, жадно считающую «статиночки», грустно кивал, когда Маруся с вызовом спрашивала: «можно закурить?» и произносил афоризмы типа: «От вашего стола у нас нет стула».
Апогеем стал поход на Витошу. Одетые в летние сарафанчики, в лёгких сандалиях, мы бодро сели на фуникулёр и через полчаса оказались в подтаявшем колючем снегу по колено. Девочек-травести мальчики взяли на закорки. Маруся не была травести, к тому же, ей только что подарили заграничные босоножки. Чтобы не испортить, пришлось их снять и идти босиком по снегу, вспоминая героев-партизан. Через некоторое время выяснилось, что нужная дорога находится внизу по склону. Самая умная взяла у кого-то курточку из кожзаменителя, села на неё и, разогнавшись на склоне, рухнула лицом в растаявшую слякоть. К счастью, вели русских братьев всё-таки, в трактир, где только огромное количество «Солнчева Бряга» спасло всех от простуд и воспалений. На этом празднике были ещё и шестидесятиградусная сливовица, и мастика, про которую говорили, что те, кто её пьют, умирают красивыми, потому что умирают молодыми, и домашний «Шартрез», льющийся, как расплавленное бутылочное стекло, изготовленный старым русским офицером, оставшимся где-то в окрестностях Тырново после гражданской войны и с гордостью показывающим свой новенький советский паспорт. На фоне нового пейзажа Марусе необходим был новый роман – просто для того, чтобы не в одиночестве наслаждаться тишиной Тырновской ночи…
– О, Доктор! Я не сказала главного: Маруся была законченной публичной женщиной, ну, в том смысле, что с какого-то момента, эмоции она должна была обязательно с кем – то разделять, иначе не получалось. Ну например, любимую музыку либо слушать в чьём-то присутствии, либо – не надо.
– То есть, как бы всё время быть на сцене?
– Примерно так.
– И что?
– Ничего. Платонический роман, никому не принесший ни вреда, ни пользы. Но на какое-то время спасший от однокурсников.
– А что с ними?
– Это одна из самых постыдных составляющих моей жизни… Трудно. Но…
Я уже говорила, что после занятий добираться пешком домой (где, к тому же никто не ждал) было довольно сложно. Сначала на проспекте Новаторов домой уходил Комиссаров, затем, на Голикова был дом Ерошина. У Маруси была альтернатива: одной идти через лес, в котором, по слухам, убивали, или ночевать у Ерошина. За ночлег Маруся расплачивалась телом.
– Иначе было никак?
– А как? И потом, это вечное Марусино чувство вины, то, что она всё время кому-то за что-то обязана… Было бы странно пользоваться гостеприимством, оставаться с мужчиной наедине и говорить ему: – Я не такая!
Семья Ерошина решила, что Маруся – невеста, сам Витя уже считал её своею собственностью, а когда понял, что наткнулся на непрошибаемую стену, нашёл типичный для мужчины выход: назвал Марусю интеллектуальной блядью, однокурсники подхватили, и понеслось… Гадость. Вспоминать не хочется.
Они с Комиссаровым были намного старше, они воспитывали и поддерживали, они же и подсадили на алкоголь. Ерошин спился и умер первым, Комиссаров – позже. Бог им судья.
Забудем. Мы – о театре. И о личной жизни, потому что существование в этом театре сплавляло в едином тигле актёрскую жизнь, интриги, женитьбы, рождение детей, разводы, измены… Как марсианская колония мы все, кто не успел улететь на шаттле, были вынуждены разделять всё, до малейших деталей.
Друг Богин, как многим Маруся ему обязана! Необыкновенно одарённый музыкально, очень начитанный, он как сейчас стоит перед глазами: курчавый, с бородкой, с вечной сигаретой без фильтра, от которой усы и губы становятся жёлтыми. Сплёвывая крупинки табака, он читает Марусе Мандельштама, говорит: – Ты поняла, что это («когда Психея-жизнь спускается к теням…») – про самоубийство? Как многим Богину обязан ТЮЗ! Гимн «Живя тысячелетья» – его произведение, соло трубы для «Шёл парнишке тринадцатый год…», наблюдения, номера… И ни единым словом нигде не упомянут как автор, «всё принадлежит всем», так же как «все играют всё», никаких авторских прав, никаких вознаграждений! Если бы Александр Кушнер слышал, на какую музыку Миша положил его стихи «Не соблазняй меня…». Миша играл на пианино, импровизировал, разбирался в джазе и был очень приличным режиссёром. Но, закончив Институт, как и все должен был уехать по распределению.