Начались репетиции пьесы Кургатникова «В гостях у Донны Анны», и с группой артистов объединили группу студентов. Они на четыре года были моложе.
Несколько дней, и Маруся готова отдать несколько лет жизни за то, чтобы быть с этим мальчиком. Ей – 26 лет, и это впервые. Как объяснить? Рост? Красота? Нет. Невысокий, худощавый, беззащитность в глазах. Материнский инстинкт что ли, громко заявляет о себе? И в то же время какая-то необъяснимая сексуальная притягательность, сводившая женщин с ума на протяжении всей недолгой Лёшиной жизни.
В январе 76-го выпустили «В гостях у донны Анны» Кургатникова.
«Марине с любовью, надеждой и верой! Я этого ждал… З. Корог.» – надпись на программке.
«Остановите Малахова», получила роль директора школы. Победа была небольшая, а репетиции и спектакли были мучительны, потому что со сцены было не уйти – все действующие лица должны были молча присутствовать при разбирательстве дела молодого преступника. Приходилось отключаться и мечтать в полумраке сцены о вечере дома под торшером, под тихий джаз. Мечты были несбыточны, поскольку дома у Маруси так и не было: делила 13-кв. метров с повзрослевшим братом.
ИЗ ДНЕВНИКА
«В 1977 – «Тени» Салтыкова-Щедрина. Опять я вдвоём с Лианой назначены на роль Софьи и… одновременно на роль Клары Фёдоровны, лица значительного, без слов. Я присутствовала на всех репетициях, но Софью репетировала только Лиана. Однажды она не пришла на репетицию, и я позволила себе высказать версию роли, отличную от того, что предлагал мастер, была внимательно выслушана, даже дали порепетировать. Версию мою учли, но играть так и не дали. Повторение пройденного: мечтаю о роли, готова играть и хожу по заднему плану молча страдая. Другие репетировали «Калоши счастья» Рощина, «Бемби», а я получила роль голубой сестры в пьесе Клары Фехер. Ролевой голод имел свои преимущества: я очень много читала. Сидя в тёмном зале, улетала в другую реальность, читая «Сто лет одиночества». Осилила даже «Доктора Фаустуса» Манна, хоть и не знала, что такое контрапункт в музыке.»
– Ну и попивала от тоски с друзьями, куда без этого, как все. Подругу Наталью выдали замуж за художника Топкова, у которого была большая мастерская на Можайской. Там Марусю принимали как родную, выделили собственную комнатку, собственный топчан. Там собирались интереснейшие люди, правда, все сильно пьющие. Однажды Маруся, войдя, чуть не споткнулась о спящих на полу хозяина дома и его Учителя – гениального графика Светозара Острова. Тот щекой прижался к пятке Топка и сладко посапывал, а проснувшись, заявил, что никогда ещё у него не было такой мягкой подушки. Там Маруся ночи напролёт беседовала со знаменитым Сергеем Вольфом, который стал её внимательнейшим психотерапевтом.
«Получила роль коровы (как обычно, вторым составом) в пьесе Слепаковой «Кошка, которая гуляла сама по себе». Пока другая актриса изощрялась в изобретении пластики животного, я пыталась стать совсем незаметной, вжималась в стенку, пряталась за стулья, краснея от одной мысли о столь изощрённом издевательстве: мне, трагической героине привязывать хвост и вымя! Отсиживалась, пока не вышли на большую сцену, и меня не предупредили: если сейчас же не выйдешь на сцену, будешь уволена! В стрессовом состоянии привязала к талии огромный канат, махнула «хвостом» запуталась в нём, пытаясь сделать лихой разворот, грохнулась на пол… в зале раздался смех, дальше я репетировала одна. Постепенно роль стала приносить настоящее наслаждение, я купалась в ней, придумывая всё новые и новые подробности: нюхая огромные цветы Завена Аршакуни, прицельно убивая мух, севших на «круп», невольно мешая главным героям, потому что дети кричали: – Смотрите, что она делает! В мае приехали на гастроли в Москву. Спектакли играли в театре Сатиры, а в вестибюле метро «Маяковская» билеты спрашивали за час до начала. После спектакля не успела снять грим, позвали на проходную, там ждал Марлен Хуциев: – Простите, я не мог вам не сказать, что давно не получал такого театрального впечатления! Заключительный банкет, З. Я. берёт меня за руку и подводит к Хуциеву: – Вот твоя любимая артистка! – А кто это? – Не узнал? Это же корова! Марлен Мартынович был смущён: – Я думал, вы такая тюзовская, а вы такая чеховская!»
Тот май в Москве был тёплым, наполненным ароматом сирени. Тёплые дожди прибивали к земле автомобильные выхлопы, и в городе царствовал пьянящий запах свежей листвы. С компанией молодых артистов, в которой был Лёша ехали в метро после спектакля. Дальше расходились: – им в гостиницу, а Маруся жила у своих прекрасных друзей Гали и Серёжи Свет на Мосфильмовской. Постепенно сближались с Лёшей, и однажды отправились на Воробьёвы горы клясться в вечной дружбе. Долго гуляли, находя всё больше и больше общего, соединяющего духовно. Ливень обрушился, как в лучших фильмах Хуциева. У Маруси потекла тушь, и Лёша впервые робко дотронулся до её лица, губ… А потом промокшие пришли на Мосфильмовскую. «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…» А за окном торжествующе гремели свадебные песни лягушек…
Оставшиеся гастрольные дни не расставались. Вдвоём открывали для себя Москву, до последнего поезда метро гуляли по бульварам. Маруся исполняла весь свою любимый репертуар Пиаф, а Лёша смеялся на тем, как по детски она откашливалась перед каждой песней. Сразу после прощального банкета Лёша увлёк Марусю на близкие Патриаршие. Он набирал воду в ладони и пил, совершая мистический ритуал родства и памяти, а Маруся хохотала: – Глупый, в эту воду лебеди писают! Всё изменилось для них двоих. Приехав в Питер Лёша решительно разорвал с предыдущей девушкой, а дальше… Они быстро научились понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда, будто все вокруг говорили на каком-то чуждом языке, и только двое – на своём, другом. Маруся делилась всем, что любила, а Лёша жадно впитывал.
Играть вместе стали плохо. Лёша точно подмечал Марусины привычки. Тогда она почему-то на всё удивительное поднимала палец к небу и говорила «О!». И вот финальная сцена расставания: – «Вон твой трамвай!» – говорит героиня Маруси, стоя на авансцене на катушке для проводов. «О!» – отвечает Лёша, подняв к небу палец. Полный раскол, трагизм финала смазан.
В Венгрию Маруся попала совершенно случайно. Актёров – комсомольцев пригласили с концертами на Саяно-Шушенскую ГЭС, а в награду предложили путёвки в бывшую тогда Народной Республику. В группу включили Лёшу, и Маруся сделала всё возможное, чтобы тоже поехать в Саяны. Но в последний момент возлюбленного из списка почему-то исключили, поездка на ГЭС отменилась, и Маруся отправилась с группой товарищей в Будапешт.
Но накануне поездки произошёл очень серьёзный конфликт с Учителем.
Как обычно, воспитывая Марусю, он назначил её вторым составом к Боровковой в детскую сказку Клары Фехер про каких-то голубых (воображаемых) братьев и сестёр. (Шелгунов, репетируя голубого брата, решил всех поразить: он набрал в рот бензину, плюнул и поджог. Прямо на сцене. Бензин потёк по подбородку и воспламенился. Закончилось всё благополучно, но Лауреат Гос. Премии Народный артист Иванов написал стихи: Мальчик фокус сочинил, простенький. С бензином. Как идут ему теперь ушки из резины!) То время, когда Маруся страстно желала станцевать трёхсекундную партию мотылька в «Чуковском», прошло. Новое назначение было очевидным наказанием. Другие в это время репетировали «Бемби» и «Калоши счастья» Рощина, спектакль, запрещённый впоследствии городским худсоветом по идеологическим причинам.
Во время репетиции молодой режиссёр, воспитанный в этой же школе, не справляясь со своей ролью, решил наорать на К. С Кунтышева. Это был артист «из тех», безобиднейший и добрейший. Его страстью были канарейки. Маруся тут же вступилась за ни в чём не повинного и беззащитного.. Режиссёр остановил репетицию, Маруся вернулась в гримёрку. Тут же прибежала помощник режиссёра: – Маруся, беги скорее, там главному такое про тебя рассказывают, он же всё наврал! В кабинет Марусю войти не пригласили, слова произнести не дали. Не отрывая глаз от каких-то сверх важных бумаг, главный сказал: – Вы живёте не в своём государстве, делайте выводы!
Марусина истерика тогда обручем сдавливала грудь и не давала вздохнуть. Спасла подруга Наталья, какой-то поклонник подарил ей виски. Первый же глоток снял спазм, согрел внутренности, Маруся задышала.
Но подать заявление об уходе тогда она не решилась, обрекая себя на общение с теми, кто доносил, способствовал опале, улыбался в лицо. Венгрия проплыла, как в тумане: готические соборы, Национальный музей, по которому удалось пробежать, отмечая: да, Кранах есть, Рубенс есть… потому что дальше по программе нужно было ехать в Луна-парк. Однажды поздно вечером очередной комсомольский лидер пригласил её к себе в номер. На столе, конечно же, стояла бутылка. Чего он хотел от неё, Маруся не знала, и знать не хотела. Всю ночь она рассказывала комсомольцу о преимуществах американского сельского хозяйства, в котором 12% населения кормят не только свою страну, перед социалистическим с его 48% и нехваткой продуктов питания. Оставшиеся до возвращения на родину дни комсомолец от Маруси прятался. Перед отъездом группу повели в Венгерский «Мулен-Руж». Посадили русских на каком-то ярусе, под потолком, принесли орешки и какое-то спиртное. Представление претендовало на европейский уровень, но Маруся почти не смотрела на сцену. Её взгляд был прикован к двум молодым и очень красивым парам, сидящим за столиком у самой сцены. Завораживало то, как они были красивы и раскованы, как им приносили шампанское, с каким достоинством они принимали бокалы… Богатые и красивые! «Богатые всегда красивы» – писал любимый Скотт. Марусе в голову не пришло, что это могли быть нанятые артисты, она за чистую монету приняла этот спектакль и восторженно наблюдала за тем, как после представления обе пары вышли на площадку и профессионально стали танцевать танго. Потом они внезапно исчезли, площадка опустела, но оркестр продолжал играть, и подвыпившие русские сбежали со своего яруса, и, как в худших голливудских фильмах, толпой пошли плясать вприсядку, плясали до упаду, пока их не выставили из закрывающегося заведения.
В 1978 году Театр выехал на гастроли сначала в Польшу, потом в Югославию. Вывезли всю труппу и студентов. Бурный Марусин роман проходил, как и все театральные романы, у всех на глазах, соответственно, нашлось много желающих вмешаться в происходящее. Почему-то общественность считала своим долгом избавить несчастного Марусиного избранника от её пагубного влияния. Первыми узнали Лёшины однокурсники, не любившие Марусю за «манерность», затем дошло до Мастера. Он, как истинный Создатель-Демиург считал, что волен распоряжаться судьбами учеников. Союз Маруси с Гальпериным одобрил, и даже, на какое-то время подобрел, а вот на Лёшу у него были планы. Его поставили перед выбором: либо карьера в театре, либо любовь. Он заметался.
Посему и католическая Польша, так привлекавшая своей ни на что не похожей интонацией, полюбившейся благодаря литературе и кинематографу, мощными на тот момент, стали только фоном для Марусиных переживаний. В Польше труппа была накануне восстания «Солидарности», уже можно было заметить его приближение. Труппу пригласили в Дом Кино, где показали запрещённые тогда в Союзе «Человек из мрамора», и «Охотник на оленей». В кинотеатрах шли боевики с Бронсоном. Во всю работали пошивочные кооперативы, диковинные для советского человека, хорошо была развита контрабанда.
Обмирать от счастья, встретившись глазами, когда автобус проехал мимо дорожной надписи «Томашув», потому что это – Демарчик, потому что это для нас двоих, вдохнуть весенний воздух полной грудью, как тогда, в Москве, открывать для себя незнакомые узкие улочки, бережно складывая общие воспоминания навсегда… Хотелось, чтобы так было.
Однокурсники тащили Лёшу на какую-то вечеринку. Он не стал сопротивляться. Когда ночью Маруся вошла в его номер, он почти ничего не соображал, а возле него, конечно, хлопотала сердобольная Марусина однокурсница. Она была тотчас же выдворена, а Лёша сказал ужасную гадость, за что тут же получил по физиономии. Рука у Маруси тяжёлая, на следующий день в аэропорту Лёша скрывал огромный синяк под чёрными очками, и больше Марусю до себя не допускал. Вся труппа вернулась домой одетая в одинаковое милитари цвета хаки, вошедшее тогда в Польше в моду.
В Загреб прилетели самолётом, а потом шесть часов ехали автобусом через горы, по серпантину до Шибеника. Не повезло тем, кто оказался в одном автобусе с португальским ансамблем национальной музыки: все шесть часов они били в барабаны и горланили. Югославия тогда была единой, изобильной, гостеприимной. В знак уважения некоторые тексты артисты произносили на србско-хрватском. В Шибеник прибыли к ночи, но главный оставил труппу на улице ещё на полтора часа, в течение которых распределял подопечных по номерам, исключительно в воспитательных целях, чтобы не дай Бог, не распространялось дурное влияние. Чтобы убить время, артисты разбрелись, плохо ориентируясь в южной звёздной ночи, с чёрными силуэтами кипарисов. – А где тут море? – Да вон там! Всего метров двадцать, и вот оно, маслянистое, тёплое, обещающее отдых. Тут же стали раздеваться и бежать к ласковой глубине. Тут же раздались вопли: дно было усеяно морскими ежами. Последствия для многих стали довольно длительными. Маруся тогда любила нырять. Она сразу пробежала по пирсу, нырнула и поплыла как серебряная рыбка, светясь и ионизируя. Это чистое море с трепангами и морскими звёздами на дне, мгновенно отрезвляющее перепившего и дающее отдых уставшему, осталось в памяти на всю жизнь. В Шибенике собрались молодёжные театры всех стран Содружества. Началось активное братание. Всё способствовало тому, чтобы народ, как с цепи сорвался и ударился в непрерывный загул. Недавно вышедшая замуж актриса проводила ночи с чехом, объясняя это тем, что он слишком похож на её мужа. Молодых женщин разобрали югославские товарищи, возили их по окрестностям, показывали достопримечательности. Только на Марусю и её соседок по номеру не было спроса. Соседок вполне устраивало мирное лежбище на пляже, а Маруся не спала ночами, металась, не знала, куда себя деть: любимый был рядом совершенно недосягаемый. Однажды к Марусе подошла такая же одинокая Алёна. Плюнули на всё, взяли напрокат лодку, поплыли на крохотный ближайший островок. Вода была цвета расплавленного бутылочного стекла, на дне можно было увидеть трепангов и морских звёзд. Ныряли с лодки. Это было тихое счастье. Потом компания для Маруси всё-таки нашлась: балканские парни, щедро угощавшие друг друга народными песнями и крепкими напитками. Ну как тут было не спеть «Лучину» и не оказаться в центре тесного кружка? Однажды Маруся вернулась под утро и проспала отъезд всей команды «на водопады». Проснувшись, она поняла, что осталась одна, пропустила завтрак, а обеда не будет, поскольку все обедают «там». Небо неожиданно заволокло тучами, Маруся одиноко сидела на пирсе, но тут появились товарищи со сливовицей, ракией и чем-то ещё шестидесятиградусным, что обязательно надо было попробовать. Маруся пела товарищам «Ноченьку» и «Прощай радость», обжигая пустой желудок, слушала братские славянские напевы и ждала вечера, до которого надо было дожить. Но дожила, дождалась ужина, на котором отсутствовала большая часть труппы. Гостеприимство братьев-хорватов было таким щедрым, что часть труппы выгружали вечером как дрова, за руки – за ноги разносили по номерам. Долго ещё рассказывали о том, как отличился приставленный к артистам член райкома партии. Всю поездку он раздражал тем, что давал интервью, не имея никакого отношения к театру, и вот – реванш! Напившись, бедняга упал лицом в колючие кусты и не придумал ничего лучше, как наутро замазать глубокие царапины гримом. Сделал он это неумело, стал похож на старого трансвестита и вызывал всеобщий хохот и презрение.
Прощальный вечер со свечами многие по причине нездоровья пропустили. К Марусе подсела Алёна – плакала, клялась в любви, рассказывала, как несчастна, потому что нездорова, не может иметь детей… Та самая, что потом стала Алёшиной женой и матерью его дочери…
Вернувшись с гастролей, артисты ещё какое-то время продолжали куролесить. Исхудавшая Маруся тоже не могла остановиться, желудок скукожился и пищи не принимал, зато принимал спиртное. Но пришлось играть три подряд спектакля. Учитель собрал труппу: – «Единственный человек, который что-то искал на сцене…» Наивный! Знал бы, как и что Маруся на сцене искала!
Но начался отпуск. Всеобщий любимец, красавец Виташа Гальперин допился до того, что отказала рука. Он, наконец, перепугался и решил, что пора восстанавливать здоровье в Коктебеле. Гарантами суровой трезвости были его брат с невестой, одинокую Марусю взяли до кучи, что, собственно её и спасло
– За буями! Вееернитесь в зону купания! – гнусным голосом кричал Виташа, и сам себе отвечал: – Нннне вееернуусь!!!
Необыкновенно музыкально одарённый, он писал музыку к поэзии Рубцова, мечтал записывать диски… и тоже ушёл рано, как Хочинский, в 54…
А осенью всё пошло своим чередом, Лёша вернулся.
Но подошло время новому курсу влиться в театр. Конечно, они пришли со своим, тоже потом знаменитым спектаклем.
Уже с ними, кто был младше нас на 6 лет мы стали репетировать «Ночь после выпуска» по Тендрякову. Учитель доверил постановку Марусиному однокурснику – Овадису, который уже явно вырос в педагога и режиссёра.
Андрюша – красавец, не способный запомнить текст и убивающий всех наповал своими оговорками, Игорь, будущий успешный сценарист, и Яша, невысокий, конопатенький, губастенький с совиными глазками – необычайно одарённый сын одинокой матери из карельского посёлка. Его непрерывно распирало, его всегда было слишком много, он всё время приставал к женщинам, его отшивали, его многие не могут забыть…
Его полюбила Галя Михайлова. Они нашли друг друга – незамутнённо подлинные, не считающиеся с общепринятым. Маруся дружила с Яшей. Они ночами бродили по городу, Яша фонтанировал идеями, Маруся наслаждалась. Яша выпивал, пытаясь обуздать несущих его коней.
В кино он сразу стал известен, благодаря Мамину. Его любили, приглашали. Там, на «Ленфильме» был свой круг алкоголиков. Потрясающе он играл Дронова в подзабытом нынче сериале по «Климу Самгину», всё так хорошо складывалось…
Однажды Яша обиделся на Мамина, пришёл домой и повесился. Дверь была полуоткрыта, соседи по коммуналке сняли, вызвали «Скорую»…
Потом Яша сам рассказывал, что услышал такие нежные голоса, зовущие его, что не захотел возвращаться – грыз трубку, вставленную в трахею, матерился так, что даже реаниматоров поразил.
Он ещё прожил какое-то время, снялся в фильме «Бумажные глаза….» с ненавистным Романцовым, а потом сиганул с балкона, видимо, его позвали…
Но до этого было ещё далеко.
Лёша уходил надолго. Маруся мучилась от разлуки. В теснейшем кругу театра любое духовное сближение могло естественно перерасти в интимное. Лёша пропадал месяцами, а тут рядом предлагали себя красивые, талантливые, пишущие пьесы, на которые надо было дать отзыв, инфантильные, ищущие материнской опеки… На какой-то момент Маруся переключилась, чтобы больше не страдать, а Игоря тоже должны были забрать в армию. И Маруся опять переживала и плакала. Только однажды, когда собрали всю труппу, и оба оказались рядом… как там в «Гамлете?» – вот один портрет, а вот другой… Маруся опомнилась, пришла в пустую, тёмную гримёрку, а через несколько минут вошёл Лёша…
Будущий писатель оставил Марусе записку: «Я слишком легко тебе достался», – и как приз в эстафете, перешёл к Марусиной однокурснице, разбив её семью.
И вот осенью наступил этот ожидаемый, и всё-таки страшный момент: пришло время Лёши отдать долг Родине. Маруся поднималась по лестнице, когда услышала об этом, и с удивлением отметила, что ноги, действительно, подкашиваются. Правда, подумала ещё и о том, что надо бы это запомнить и использовать потом в работе. Последний вечер перед армией должны были провести вместе, и подруга отдала для этого ключи от своей однокомнатной, но, по закону подлости, ждали друг друга в разных местах, а, может, опять друзья увели Лёшу на мальчишник… Маруся прождала часа полтора, а утром рванула в военкомат, но там было пусто, и Маруся шла по городу, не узнавая его, как будто внезапно он стал пустым и чужим…
26.10.79
«Здравствуй, Машенька! Получилось всё в последний день настолько глупо, что и посейчас обидно и тяжело. Я идиот и прождал тебя на углу Невского и Литейного. Злился, и время уходило, и очень хотелось увидеть. Потом же я поехал к Ленкиному дому и там толкался и скулил. А когда, наконец, приехал домой, позвонила Лиана и сказала, где ты ждёшь и как. Прости меня. И напиши, пожалуйста, как ты себя чувствуешь, и как ты меня ждала и сколько. Подробно – мне помучиться хочется. Я приехал и служу 2 день. Здесь хорошая компания подобралась. Мы ехали из Ленинграда всемером – все художники и артисты, и пока так всемером и живём. Но это пока, и относительно нашей дальнейшей судьбы и местонахождения говорить трудно. Я очень смешной лысый, и жаль, что ты не видела.. Я крепко тебя целую и жду письма.»
4.11.79
«Здравствуй, Машенька, ещё раз, что случилось с тобой, честное слово. Я весь испаниковался и жду ответов. Ты здорова? Ты так обиделась? Что, в конце концов, произошло? А, может быть, я зря ругаюсь, и ты просто писем моих ещё не держала. Вполне возможно, они ещё не дошли, но на этом «авось» долго не протянешь. Что у тебя нового, Маринка. Каково работается, пишется, ёжится, встаётся как. Что с Ленинградом. Это, действительно, Северная Венеция? Как он переносит холода? Как ты это делаешь? Я до сих пор не знаю сколько я тебя, как сукин сын, заставил простоять в метро «Маяковская», и куда ты пропала, и как себя чувствуешь. Пиши скорее. Не томи. Я очень виноват, прости, я пьяница и болван. Пиши обязательно, очень прошу, хотя бы- я здорова, а ты – дурак. Или даже страшнее. Про себя я не буду писать, у меня всё отлично, и я рад, что здесь. Мне уже выдали шинель и стало тепло. Нам здесь уже три раза показывали кино. Посмотрели чудный итальянский фильм с Сандрелли, и я страшно завёлся и разволновался за тебя. Ты у меня самая хорошая женщина. Только не молчи. У меня через два дня премьера – мы будем играть в концерте, потом расскажу, что и как. Ребята – артисты жутко славный народ. Ты из них должна помнить одного – он с курса Додина-Кацмана, ему на грудь ставили сковороду и жарили яичницу. Ты, помнится, рассказывала об этом. Я крепко целую тебя и прошу прощения, и скучаю, во сне смотрю и очень люблю тебя, дурында. Обнимаю и не отпускаю.»
7.11.79
«Ну, вот теперь, Машенька, здравствуй действительно. У меня сегодня большой праздник – я получил твоё письмо. Оно ничуть не выспренное и не сумбурное, ты это брось, оно очень хорошее и очень твоё – я аж вздохнуть не мог, когда ты написала, что, мол, такое нелепое прощание – в наказанье за нашу безалаберность. Ты, моя маленькая, аж к военкомату съездила, умница моя. Не беда, всё хорошо, только жалко твои нервы, и без того мною основательно истрёпанные. Это невероятно «по-твоему», а я так соскучился по всему твоему. Я тебе, дурында уже четвёртое письмо пишу, и вот только это письмо пишу действительно, потому что не дёргаюсь и тебя отчётливо вижу, и всё встало на свои места. А вот времени сейчас не так много, так что буду писать, наверное, два дня. Ты просишь мелочей – попробую. У нас сегодня выпал серьёзный снег. Тут очень красиво, много берёз, и вообще хорошо. Просыпаться я уже почти научился. Даже на зарядке получаю удовольствие, этакое мазохистское. Я стал, наверное, здоровым человеком, или становлюсь, потому что ведь ничто не проходит бесследно, а зарядки и режим здесь серьёзные.
Казарма у меня большая и хорошая. Справа и слева спят ребята из горьковской области, они славные, окают немного. Этакие «мужчины без женщин», (вот кого, кстати, хочется перечитать, и кого я сейчас понимать начал). Сначала мне было страшно, относительно, конечно, потому что при всей своей охоте к перемене мест, я растение тепличное, а теперь становится легче. Лысый я смешной, голова стала маленькая. Теперь уже растительность лезет чуть-чуть, и седина попёрла из прежних мест, я думал, вдруг она не примется больше.
Ты спрашиваешь, не написал ли я чего- господь с тобою! Что там поделывает хороший Ленинград? Если я и буду писать, так о нём. Знаешь, как советовал Маяковский: писать о 1-м мае 7-го ноября, когда этого мая до зарезу хочется. Он такой хороший, этот город. Он, знаешь какой. Один мой знакомый говорил, что музыка – это контрасты. Вот он какой. Он такой холодный, и такой тёплый, он самый строгий и очень простой, самый безалаберный и самый тщеславный из всех городов. Вот поэтому он и искусство.
А написать чего-нибудь очень хочется. Я сейчас начал понимать, как надо работать. Всё это, может быть, банально на бумаге. Но иначе выразить не могу – суетиться не надо – и всё. Я всё думал, отчего тоска забирала в первые дни, звериная тоска – это была ностальгия по суете. А вылечиться легко. Мне, во всяком случае, потому что обстановка располагает. Очень крепко обнимаю и скучаю. Ты работай хорошо и не сердись на дураков. Это, в общем, просто. Только надо потерпеть. От тебя твоего они не отнимут, потому что слабы в коленках, а когда припрёт, думай о своём. Да и, в конце концов, жизнь одна, а дураки – это то, чего не изменить. Так что работай.
Пока, Маринка, любимая моя женщина, талантливая моя, умница.»
13.11.79
«Здравствуй, моя хорошая! Я получил второе письмо от тебя, и вот, спустя три дня пишу ответ – не обижайся, не дошли руки, и не донесли ноги. Это естественно, и ты это знаешь. Ты очень хорошо пишешь, и вообще, тебе писательницей быть. Спасибо за всякие подробности – но про театр – Бог с ним, и, к тому же, сложности и глупости его сейчас мною не воспринимаемы. Я его вспоминаю, и потому он – хороший для меня. Ну, да ладно. Спасибо за чудные полтора листа с ятями к коринфянам, это очень кстати, Машенька, потому что поэзии хочется. Хожу, изредка каламбурю, но зачёркивать некогда, и потому охолаживаю себя на эту тему – не знаю, правильно ли. Я жутко скучаю и хочу тебя видеть. К моему другу Серёже (это который со сковородкой – помнишь «Огонёк на Моховой»?) приехали его брат и сестра, и день были с ним. Я ему позавидовал. (Бехтерев)
Что у меня нового? Да, Маринка, всё хорошо, я служу и всем доволен. Здесь хорошо. Что у тебя, кроме появившейся свободы сопоставлять польскую и русскую культуры? Что за клевета, я никогда не запрещал тебе твои болтологические изыскания (причём, здесь изыскания-от-изысканный). Я рад, что ты подружилась с Путято. Есть ещё Кутято, Шутято, Мутято, и все они одноклассники Данилы. Вовке Шацеву огромные приветы и мои «ай-яй-яй». Почему не отвечает на письмо, бандит, я ему писал давно.
"Теперь из некоторой дали,
Не видишь пошлых мелочей.
Забылся трафарет речей
И время сгладило детали,
А мелочи преобладали."
Вот как писал Пастернак, и я с ним совершенно согласен.
Я невероятно тороплюсь и прошу простить за неровность и нервность.
Очень жалко, что там лучше, где нас нет. Я знаю теперь, что такое вдохновение. Это, если есть условия, когда человек в творчестве прорывается, оставаясь здесь, туда, где его нет. И поэт счастлив, и кричит: «Ай да Пушкин!»
Я скучаю, и целую тебя несчётно и жду письма каждый день. Не ленись, хорошая моя, хотя ты совсем не ленишься. Будь здорова. Тебе, наверное, очень трудно без меня – труднее, потому что у тебя есть время. Но подержись, и всё будет хорошо.
Р.s. Когда вдруг образуется время, хоть 10 минут, как сейчас, не могу тебе не писать. Я бы бесконечно вот этак строчил и строчил. Я не по бумаге ручкой вожу, а к тебе притрагиваюсь и вздрагиваю, и никак не поставить точку. Вот буду писать, пока время не выйдет. Посмотрела ли ты «Пять вечеров», поплакала ли? Или, же, напротив, покритиковала? Если ещё не успела – беги и думай про нас с тобой и поплачь. Знаешь, какой кусок там про нас – когда он возвращается-таки в финале, юродствует, а она говорит ему твоим голосом: – Я горжусь тобой, Саша. И я рад, что посмотрел этот фильм последним. Играть то хочется, то нет. Писать хочется. И этого – всё время. Пришли мне стихов хороших – строфы две-три… Как там ты, кукла моя, бродишь одна между домами и домовыми. Что у тебя? Тебе «безразлично, на каком непонимаемой быть встречным»? Ты «На правую руку надела перчатку с левой руки»? Время не теряй, учись играть на гитаре, скажем, или – О! – занимайся своим французским и читай Жан-Жака-Батиста-Сент-Сименона. Ты пишешь курсивом-красиво-плаксиво, как я хочу тебя видеть! Что же, я буду ждать письма, поскорее. Крепко-крепко тебя целую, работай хорошо.»
«Машенька, Маринушка, я получил сегодня твоё письмо. Фотографию прислала, вот спасибо-то за что. Не грустишь ли ты за моё вчерашнее письмо. Я там тебя расстроил новостями. Когда я узнал о возможных изменениях в нашей судьбе, то мысленно, как ты советуешь, сосчитал до трёх, чтобы плевелы просыпались. Они просыпались, просыпались и проснулись. И зарос я бурьяном и крапивой. Но всё ерунда, правда же, главное, что когда-то это случится, и ты меня обнимешь, чтобы я «всем простил». Ух, как пишешь, бандитка ты моя. Попроси потом показать, как я читаю твои письма – я покажу. Мне смешно с тобой, не сговариваясь, написали и даже упомянули оба о том, что «это надо людям». Как здорово всё, что ты пишешь, и что ты прислала. А откуда такая фотография? Там не понять толком, где ты и в чём – уж не в этом ли срочном фото автомате. Хотя нет. А знаменитая аллея Керн и трогательная история, с этим связанная. Я о том, что было на спектаклях. А уж про поездку, когда бедная девочка болела и по дороге от Савкиной горки кричали лягушки. А из-под коричневой куртки виднелся красный свитер, и лодки, на которых мы хотели поплавать, волокли по мокрому лугу на лошади, и грибы, которые мы собирали заблудившись, про поездку я ничего не скажу – неужели год назад?
Тут всё немножко изменилось, и не понять ничего толком – то так, то вдруг сразу раз и этак. Только бы ты не дёргалась, я то уже привык к неизвестности и безвыходности, а тебе ещё служить и служить, салага ты моя. Не грусти, не грусти, не грусти и не жди слишком многого, чтобы не столь тяжёлым было разочарование, которое очень может быть, к сожалению. Ты у меня слабенькая дурында, сразу на тебя как навалится чувство потерянности и что «Лёша далеко» и ты высоко на одной ноте заплачешь – ну почему, почему всё так ужасно и как глупо, и опять нам не везёт, и всё против нас. Ты всё же держись. Купи бутылку коньяку, и я скажу тебе спасибо, когда ты откроешь её в честь моего приезда к тебе (конечно, к тебе первой, любимая) и папы не будет за стенкой. Вот как многого я требую, и как немного надо, в сущности, потерпеть, чтобы всё сбылось, как мечтается. «Как во сне» – значит, когда сбывается то, что снилось. Мне не хватает тебя, а сегодня ещё и письмо неожиданное и фотография нелепая (это не значит – некрасивая), и тоска по лучшей жизни, и всё-всё, что было у нас и так хорошо, теперь, когда плевелы уснули и просыпались. Твою фотографию я украдкой целую и любуюсь, отойдя в сторону в курилке. Мне легче теперь, не здесь – здесь-то легко, а вообще легче, потому что ты права: нужна счастливая уверенность в том, что не один и не для себя. Ты, ты, тебе – я, и всё что со мною.»
15.11.79
«Машка, девочка моя.
Что же ты пишешь такое страшное и зачем так сорвалась на праздниках? Ну, вот как тебя оставить одну и какими словами успокоить, если ты одна, как сейчас, а слова – и те написанные. Хочешь, вот, отвлекись – я получил в один день 5 писем, представь мой праздник, и целых 2 от тебя. И ещё два от Шацева, и из дома. Вот какой у меня был замечательный день. А за полчаса до почты я опустил своё предыдущее письмо к тебе, где всё воспринимал так, а прочитал два новых твоих письма, и всё повернулось. Что же с тобой, маленькая моя. Тебе не нужно с Бахусом дружить – это я не от зависти, а оттого, что оценил перемены, связанные с тем, что я эту дружбу прекратил. Прекрати-ка немедленно и попробуй успокоиться. Я-то знаю, как тебя лечить, но не могу. Что сиделка тебе нужна, это точно, и я бы с радостью ею стал, а что «м. быть я, действительно, больна» – глупость твоя несусветная. Ты ненавидишь писать письма – что ж, я тоже не люблю этого делать, но, Машенька, я много чего не люблю, но ведь молчу. Вот и ты потерпи, и хватит, в конце концов, дёргаться, а то плюну, приеду и буду не то не то чтобы «обижаться и молчать», а негодовать и скандалить. Хорошая моя, нежнее нежного моя, я не идеализирую, а трезво тоскую и прекрати себя чернить передо мной. Прошу тебя очень успокоиться.
Хочешь, я немного расскажу тебе о себе. Не требуй от меня полных отчётов, я не могу тебе всё рассказывать. Я привыкаю и почти привык. Сегодня, скажем, в 6 часов вечера я сменился из наряда – был в патруле. Очень смешно – «гражданка» сегодня всплыла в памяти во всех тонкостях и мелочах, пот. что ночь не спал. Сбился режим, и бессонная ночь напомнила чудесную бестолковость. Всё у меня хорошо и спокойно. Бедная моя, как тебе было плохо. Зачем тебе было плохо. Почему тебя никто не остановил, не успокоил, не пожалел. Зачем ты поехала к этим людям – они же все неудовлетворённые скандалисты, а ты неуёмная максималистка. Это же адская смесь, как ты не понимаешь. Бедная кукла. Ну, хоть Шацев был рядом – уже здорово. Ты анализируй, что ты через фразу оговариваешься и пишешь, что, мол, я этого не люблю – не велик барин – пиши всё. Только успокойся. Да, мы боимся жизни, да, Машка. Наверное, пот. что боятся всегда непонятного. Неизвестного. Как темноты. М. быть, потому что не с того конца начали эту жизнь изучать. Долго шарили в потёмках, когда надо просто что-то сделать: включить свет.
Нужна разлука. Но не разруха. Разлука нужна спокойная, когда я работаю, ты работаешь, и мы знаем, что оба друг с другом. Будь спокойнее, хорошая моя. Я очень скучаю без тебя и жду писем каждый день.»
ДОКТОР: – Простите, мне трудно следить…
– Меня простите. Я знаю, что, видимо, только мне важна каждая строчка, потому что я слышу голос… Нет сил сокращать. Что же до фактов… Объясню. Володя Шацев попал в ТЮЗ благодаря тому, что его папа был другом детства З. Я. и работал в музее и лит. части. Мы познакомились в очереди за зарплатой. Когда я увидела в его руках очень достойную книгу, появился повод для дружбы, продолжавшейся потом много лет. Несмотря на не столь зависимое, как у артистов положение в театре, Володя очень тяжело переживал деспотизм мастера, распространяющийся на всех. Это тоже нас очень сблизило. Кроме того – Володя умница, талантливый литератор и педагог. Путято – его одноклассник, претендующий на знатное происхождение, в совершенстве знал английский и чешский и тоже пытался стать писателем, но отличался, в основном, буйной фантазией. Он постоянно рассказывал о себе какие-то фантастические истории с подробностями, не допускающими сомнения в рассказе. Это был мой спасающий круг.
Скандал, о котором идёт речь, произошёл в доме моей одноклассницы и подруги, где собрались её университетские друзья. Пили много, разговоры были развязные, на грани… Каким-то образом вышли на больную для Маруси тему. Ту самую… Уже в слезах она кричала, что не хочет быть хорошим другом и тратить время на то, чтобы клеить кому-то обои, что люди вообще ей не очень нравятся, и что то, что девушка в романе взлетела на простынях, ей важнее всех бытовых подробностей существования соседей. Шацев Марусю поддержал и увёл.
18.11.79
«Здравствуй, моя хорошая!
Получил твоё стремительно-здоровое письмо и порадовался, что ты в делах, и важных и бессмысленных (чем я упорно считаю разговоры с мастером по инициативе «снизу», но всё-таки в делах.) И ты хоть успокоилась по сравнению с предыдущим своим скандально-неправильным посланием, за которое я, не удержавшись, аж начал ругаться в прошлый раз. Всё дело в Бахусе, который не отдых, а дело. Если так, то человек гробится. Ладно, чего уж. Ты спрашиваешь, как я и что – подробно не жди. Ем, ну что я ем-пищу 3 раза в день. Сегодня у меня премьера книжки: я прочитал 70 стр. «Записок из Мёртвого дома», – взял в библиотеке, вот какая радость.
С З. Я. не говори, он в силу своего положения не может расценивать искренние поступки как искренние, даже если всё знает. Бог с ним. Он, при всей любви к нему – З. Я., и только, а есть искусство и оно – всё. И есть мы, которые должны что-то искусно делать. Не знаю, я постепенно научаюсь не ждать ничего от людей, не теряя к ним любви или интереса. Хотя, конечно, трудно разучиться требовать от людей интереса к себе, пот. что инерция – самая большая сила на свете.
Много чего всякого думаю, и думаю, что думаю куда надо, но смешно – как бывало, проверять не тороплюсь, и вообще на сцену уже не хочется, только по первости тянуло. А сейчас знаю – рано. Мне бы почитать, позаниматься с Галиндеевым, спортом, а потом подумать. В каких-то внутренних, не сформулированных требованиях к артисту я сильно убеждён, а если так, то часто проверять или провозглашать этого не будешь. Да и потом, убеждаться и убеждать надо не с языка и не языком, а с тела и телом. Ладно, раздухарился я (от слова духовный) слишком.
Замечательно написал твой теперешний коллега Натаныч. (Шацев) Умница редкий и пролил массу бальзама. Что читаешь? Стихов-то пришли 8 строчек, будь добра. Как Ленинград, не сам по себе, а сам по тебе? Чего в театрах? По-прежнему закулисье интересней сцены, или уже пусто кругом? Да и забредает ли какой-нибудь шальной интересный человек в поле твоего зрения? Заблудившийся.
Очень хорошо, что хорошо играешь, особенно Марину и доводишь директрис до кондрата. Этак продолжаешь мочаловские традиции. Ты, судя по письмам, делаешься так смешно, по-детски серьёзно энергичной, а уж как я, извини за резкость, сублимирую, сама видишь. К чему это я, не знаю, но так захотелось. Скучаю очень и хочу тебя обнять, вот к чему.
Спасибо, что так хорошо пишешь и мою ахинею читаешь. Побудь ещё со мной, а там посмотрим, что будет дальше. Мы ведь странные. И как куклу новую получим, ломаем тут же, чтобы узнать, что внутри. Однако, ничего, мы люди привычные. Хочешь если, то получи цитату из «Мёртвого дома»: «Весь этот народ работал из-под палки, следственно, он был праздный, следственно, развращался…» Мне очень это нравится, пот. что просто- гениально, и так многое псевдосложное объясняет. Внутренне составляю план книг к системному прочтению. Очень хочется прочного.
Пока, любимая моя дурында. Крепко спи по ночам, и ешь хорошо, и работай толково.
P. S. Приезжать, пожалуй, не надо, не дёргайся. У меня скоро праздник – присяга, а потом посмотрим, лучше потом.
P. P. S. Не потому что важное, а просто не оторваться. Давай будем добрыми. Что отдашь – тебя обогатит. Не знаю, к чему это. Подожди меня, Машка, мне нужна эта уверенность, пот. что иногда страшно делается, но ещё страшнее, если вдруг потом всё вернётся, и начнутся мои глупости и злобы. Прости, что дёргаю, но этой слабости хоть чуть-чуть, и только при тебе. Не слабости тебя дёргать, а слабости быть слабым. Скучаю я и умираю, Не сердись – пиши.»
20.11.79
«Я спросил у своих друзей артистов из разных театров Ленинграда, как начать письмо. Они спросили: "К кому?" Я сказал: "К любимой". Они сказали: "Любимая…"
Итак: "Любимая, жуть, когда любит поэт, влюбляется Бог неприкаянный, и хаос опять выползает на свет, как во времена ископаемых…" Да простят меня за то, что стих втиснул в общую строку, тогда как он должен начинаться с красной.
Что там у тебя? Ты слушаешься старших? Не дружишь больше с С. И. Бахусом? И каково тебе дышится в промозглом городе среди мозгляков без мозжечка? Театр по-прежнему похож на корабль, и вы так же со всех трибун доказываете, что он и есть "8 чудо света"?
Как ты чувствуешь себя, хорошая моя, и что с твоими измученными нервами, желудком и головой? Я скучаю, вспоминаю всё время всякие глупые и неглупые подробности и жутко хочу тебя видеть. Сейчас ты, небось, на интеллектуальных посиделках у бородатых, как анекдоты мальчиков. Или же, напротив, вся в работе вместе с побрившимся Шацевым и напившимся Цыбульским. Или же на репетиции самостоятельной работы. Я не знаю, что ты делаешь, и хочу это знать. Надеюсь, поговорим обо всём в ближайшем будущем. Будущем обязательно.
Я жив и здоров. Волосы мои растут, но не настолько быстро, чтобы ты не успела увидать «знаменитых шишек». Я хожу, похожий на Алексея Турбина и молодой лицом, как институтка. Всего, что здесь, не пересказать, а всего, что там, не порасспрашивать, да и на бумаге становится тяжело в преддверии телефонного разговора.
Крепко целую и жду ответа. "И пусть за пережитый день мне будет высшая награда…" (Бачурин) и т. д.»
28.11.79
«Как поработала? (Это, помнишь, приветствие Родена). Знаешь, как хорошо вспоминать разговоры по телефону. Мы всё сказали, осталось только увидеться. Так всё было неожиданно в понедельник, что до сих пор не прочухаться и не причесать впечатлений. Главное – что ты была, и так много. Смешная до чего: всё удивляешься, правда ли ты мне нужна, и правда ли я к первой тебе поеду. Я тебя очень прошу не психовать, если всё задержится. В театр не хочется, ну его, глупостей много. К тебе хочу. Лёшка твой.
Машка, дорогая, срочно-срочно пишу тебе, чтобы ты не скучала. Я завтра еду на концерт в Питер, а через неделю, должно быть, уеду совсем. Получил вчера твоё ласково-разнеживающее письмо и в голос ржал в вонючей казарме, выкрашенной в жёлтый цвет (совсем как в театре, копия). Ты что, правда меня ждёшь? Дурында охламонная, кукла капризушная, как я хочу тебя обнять всю. А ты ещё пишешь так, что я начинаю бить копытом в выдраенный мною же пол. Да и захваливаешь бессовестно, даже верить начинаю иногда. А мы, может быть, завтра увидимся. Я боюсь сглазить, но уже 30 вариантов встречи перемечтал в так наз. «свободное время».
Оно действительно свободное после отбоя, и я от 8 часов безрадостного сна отрываю полчаса на чудеса. И я, наконец-то, впервые за день остаюсь один. Это счастье. Маленькая радость, добытая военной хитростью. И я засыпаю, я с тобой и забываю глупости, которые рядом и которые называются армия. Ну, да Бог с ней. Очень хочется уехать отсюда. Это первое письмо когда я не боюсь цензуры, которая здесь бесстыдна до изумления, да ещё меня несёт оттого, что завтра еду в Дом офицеров, где сыграл свой последний спектакль, так что могу написать лишнего, не обращай внимания и делай скидки на необычность моего нынешнего состояния. Вот, хочешь картинку – получай: получаю твоё письмо за полчаса до отбоя, стою в строю с блаженством идиота, и вдруг слышу: отбой – 45 секунд! Лечу, раздеваюсь(твоё письмо в кармане), слышу: 20 секунд, подъём! Лечу, одеваюсь, (твоё письмо в кармане), и так раз 15 до 37-го пота, и все, счастливые и усталые укладываются спать, а я счастливей всех, потому что твоё письмо в кармане, и я радостно сучу ногой под сиротским одеялом и говорю им: – ужо подождите, вот уеду отсюда и увижу Машку.
И огромное множество здесь забавных картинок, которые не вместить в бумагу, пот. что нужен показ, иначе всё будет мрачно.
У меня большой праздник – я прожил здесь ровно месяц, и вот вдруг принял присягу. Ты мне напомни, я потом покажу, как это было: забавно. А перед этим мне дали стрельнуть из боевого оружия, и ты можешь мною гордиться, я сделал это лучше всех. И вообще, если бы я все силы положил на то, чтобы стать хорошим солдатом, я бы им стал.. Вот как я хвалюсь. Но я умудряюсь думать о своём, хоть это и ведёт к раздвоению сознания, когда делаешь одно, а думаешь другое, но если всерьёз думать и заниматься тем, что здесь, то это приведёт к уничтожению сознания. (Я вот этими самыми руками дерьмо таскал прямо из нужника!!!)»
«Машенька, Машенька, как много хочется сделать. Всего хочется, но всё колется. Если ты думаешь, что я люблю эту армию за то, что она делает меня «мужчиной», то не знаю, чем она меня делает, но я её ненавижу и никак не могу простить. Но понимаю, что она будет равнодушна как к моей любви, так и к ненависти, и воспринимаю всё как интересный эксперимент. Действительно, интересный. А моё отношение ко всему этому, если оно не материализуется хотя бы на сцене, интересно так же, как прошлогодний снег. И потому мне всё нравится. И я знаю, чего я не могу изменить, и что могу. И нет у меня мудрости пока крепко отличать одно от другого, но есть терпение не торопиться с этим отличием. Во, хочешь каламбур: всеобщая воинская повинность значит: все военные виноваты. Это заведение очень нужно нашему военизированному государству, но оно совсем не нужно людям. Особенно этим соплякам, кот. могли бы быть неплохими молодыми людьми. Но попали сюда. Что за радость «Записки из мёртвого дома»! Такой восторг от прямого попадания. Это книга про армию. Тьфу! Тьфу! – к чертям! Только про армию – надоело про неё, и так её много – всё. Ох, как хочется увидеться с тобой, бестолковая пампушка, сельдерюшка и Ватрушка. Где твои волосы!!!!? Это у меня вдруг руку свело от воспоминания – вот что значат эти воскл. знаки. А глупости, кот. начнутся, когда вернутся будни, пусть их начинаются, они ведь тоже жизнь. Я, может быть, и выжил бы здесь, не хватает только одиночества и тебя. Я сейчас сижу в вонючем клубе среди хороших людей – художников и артистов, не особенно вслушиваюсь в их беседу, пот. что прислушиваюсь к тебе. Во! Ты доигрываешь «Чуковского», а завтра утром, усталая и курносая побредёшь из метро на какую-нибудь бездарнейшую репетицию. Или же – О, страшное сомненье! Но я спокоен уже, я отличный стрелок и всех твоих поклонников – одним большим дуплетом! Знаешь, что такое берёзы? Это неровно забинтованные чёрные стволы. При команде «Равняйсь!» я смотрю на берёзы, а «Смирно!» когда – никуда. Так смешно ходить в строю. А уж принимая присягу. Я просто кололся. Это было опасно. Я всё сделаю, чтобы завтра тебя увидеть. Если не смогу, значит, не смог, и не сметь плакать – поколочу. Я так крепко тебя целую, что ты задыхаешься и говоришь – ещё, а если ты уже не говоришь, значит, я глажу тебя по голове и целую в нос и живот. Я умираю без тебя и всю целую, как проклятый.»
Тот месяц Маруся жила от письма до письма, всё остальное происходило автоматически, бессмысленно.
Заканчивался «Борис Годунов», оставалось выйти на финал, где «народ безмолвствует». В коридоре раздался звонок/ Хриплый голос произнёс: «Я приехал. Сейчас буду у Грибоедова.» Маруся с воплем влетела в гримёрную, вскинув руки, как чайка: «Лёёёёшаааа!» Как чайку, её и подстрелили. Ближайшая подруга сказала: «Сядь! Я была с ним близка перед армией, и теперь забочусь только о твоём здоровье…»
На негнущихся ногах, наплевав на финал спектакля, Маруся подошла к памятнику. Лёшка в нелепой шинели, сорвав с головы казённую шапку, отбросив папиросу, медленно, как в рапиде, шёл навстречу.
«Я всё знаю, мне сказали!»
«Вот так надо расплачиваться за пьянство!»
Маруся повернулась и ушла в театр.
Л.Д.Ж. – Марине (прочти это) (орфография документа)
«Марина! Я не могу позволить извратить наши с А. отношения преждевременно истолкованные тобой как "скотство" (твои слова). Так наберись мужества и слушай.
"Как ты могла! Ты же знала, что я люблю его!" – сказала ты. Девочка, а тебе не могло придти в голову, что мне он тоже был дорог? Ещё когда он не был с тобой, я почувствовала к нему что-то. Не могу объяснить это словами, но видеть его улыбку, смотреть на него было трудно. Я одёргивала себя и говорила сумасшедшая старая дура.
А потом ты сказала мне что он твой любимый. Не могу сказать что это был удар. Нет признаться я сильно обрадовалась за тебя и это чувство к нему трансформировалось. Я видела его взрослым мужчиной. завоевавшим твою любовь, счастливым. И естественно, старалась никак не выдать себя ни перед тобой ни перед ним. Потом я стала замечать что у вас что-то не складывается, да ты и сама часто говорила о том, что тебе трудно с ним. И я опять стала раздваиваться. С одной стороны сознание собственных «достоинств» и невозможность даже мысли о нём, с другой стороны ревнивое чувство к нему, как к ребёнку, которому плохо и нет ни в чём успокоения. Ты чуткая и не могла не заметить изменения моего к тебе отношения: нервных срывов. Молчания… Он – повторяю, никоим образом этого не чувствовал… до тех пор пока…
Это было на репетиции "Галош". Он был пьян. Он очень много пил тогда и меня это мучило. Оказались мы рядом в зале. Он стал читать стихи. Я слушала, и не скрываю, радовалась за него я считаю, что его мир полноценный и естественный для него это его трепетные чистые и очень хорошие стихи И я сказала ему об этом. Пот Ом он зашёл в гримёрку опять что-то читал и потом я стала говорить о том что он губит себя этим общением с 13 гримёрной, что ему нельзя пить, что нужно быть сильным. Уходя он приблизился ко мне вдруг и мы… поцеловались Я была непьяная, он да, я нет. Но в тот момент я ничего не успела сообразить просто земля ушла из под ног.
На следующий день он принёс ещё свои стихи. И я спокойно как только могла и дружески обращалась с ним.
А потом опять он радостный прибежал к тебе и я сижу тут же и вынуждена улыбаться. А он был ясный и чистый. И тогда я сказала себе какой бред, хватит. Вот они два человека они нужны друг другу то чему я придала большое значение было для него просто минутой, минутой горечи… да попросту хмелем…
И вот начался период, когда он всё собирался уходить в армию. А потом была Польша.
Мне, как ты понимаешь, не слишком весело было жить с тобой в одном номере. А вам было так хорошо. А потом Югославия. И на моих глазах вы были чужими. Я как ни странно нисколько не радовалась этому… и даже жалела тебя у тебя был грустный и одинокий вид. Я же с болью сознавала, что тем «тапком» которым ты не хотела и не смогла быть в общении с ним – им могла бы быть я и не по «перевесу в килограммах», а по материнскому чувству нежности к нему как к прекрасному человеческому экземпляру но… насильно мил не будешь. В Шибенике я заставила себя влюбиться в того красивого парня певца Душко, мы провели вместе незабываемые 6 дней и на короткий счастливый миг я почувствовала что ушли вдруг комплексы что я снова молодая что могу бегать по лужам что я нужна. А потом всё жестоко и глупо оборвалось и мы уехали в Загреб.
Он позвонил мне из Шибеника и я ревела это было последнее что нас связывало – провод и дальше одиночество и неизвестность. В этот момент зашёл А, наши номера были рядом.
(А мы с Олегом и Белой собирались идти в пик-бар.) Лёшка был очень мрачен и не знал куда деваться Мы предложили идти с нами он согласился. И там каждый со своей "радости" напился так что еле вернулись в гостиницу Нас довёз знакомый пианист. Помню что когда я мылась в душе а белка уже спала входит Леша и обнимает меня прямо в душе. Это было противно и страшно. Я велела ему тотчас уйти он обиделся. Я легла. Он входит опять на этот раз за спичками и не уходит. Я разбудила белку и тут его словно прорвало. Он говорил о том как ему плохо как всё вокруг страшно об армии. Я вдруг перенесла всё на своё душевное состояние расплакалась. Долго мы так сидели одинокие несчастные заблудшие дети в этом мире.
Белка уснула, он сказал, что не хочет уходить и прилёг рядом одетый. Я клянусь мысли не было у меня худой он просто был родной жалкий мальчик. Я сказала: "Усни", – и гладила его по голове и сама забылась… а проснулась уже в бреду объятий… Утром он ушёл от меня. Когда он уходил я сказала: "Забудь, этого не было. Никогда ни взглядом ни намёком не дай мне этого вспомнить. Только знай что у меня это не случайно. Нежность к тебе была ещё с тех пор когда … и потом… Я так долго была одна а когда ты был последний раз с женщиной?" Он ответил 4 дня назад Надо понимать что это была не ты. Уходя обернувшись у двери он произнёс: – А что такое одиночество я знаю, я три года был один а потом появилась Маша.
… Через некоторое время я слышала как ты стучала к нему в дверь.
Потом было лето и 14 сентября увидев его я признаюсь, почувствовала, что во мне что-то оборвалось. Я тут же поняла, что никогда уже не смогу посмотреть на него прямо.
А на след. день получилось что мы вместе выходили из театра и вдруг идя вместе стали говорить говорить и нам было спокойно и радостно. Заговорили о Демарчик он узнав о том что у меня есть польский вариант захотел послушать накупили еды вкусной он сбегал за бутылкой и мы долго-долго говорили обо всём, потом слушали Демарчик. А потом всё произошло. Само собой… когда я проговорилась: – мне стыдно! он прервал меня: не упрекай себя ни в чём.
Он уехал домой очень поздно, я разбудила его и отправила на такси, его ждала мама. Он уходил чужой, и у меня на душе было пусто. Мне стало вдруг так больно. Я же не слепа и вижу и чувствую что его мучает что-то всё время: то ли поэзия, то ли жизнь, то ли ты. И если я ему нужна была то на миг как попытка убежать от себя. Я остро почувствовала это. А на след. день я почувствовала себя плохо.. И всё хуже и хуже. Сказала ему об этом. И сама приняла необходимые меры. Он, как мне кажется не отнёсся к этому с должным серьёзом и потому учитывая неизвестное на сегодняшний день его состояние я сочла своим долгом предупредить тебя, ибо подлость не в моей натуре.
А всё вышеизложенное должно найти в тебе правильный отклик. Я уверена, что любовь к тебе (трудная, больная) несомненно, есть и, залечив все раны, если они были нанесены вами друг другу, вы должны сберечь её. Когда он последний раз звонил мне, я сказала ему: дай вам Бог счастья. Главное, чтобы она в тебя верила, а ты был здоров. Я и сейчас могу это повторить.»
23 дек. 1979
«Машка, я не знаю, верно ли то, что я собрался писать, но вот пишу. Всё думаю о тебе, думаю и жаль. Но позвонить пока не удалось, а хочу скорее узнать, что с твоим здоровьем. Уехал, и так ничего и не знаю, а ты, может быть, мучаешься и унижаешься в этой гадости. Со мной творятся перемены, и главная, знаешь, в том, что где-то на свете завелась СОВЕСТЬ. Я её теперь настоящую знаю, раньше я думал, что она – самолюбие. Сейчас она ко мне пришла, и началась расплата за все тиранства, которые я допускал, и, конечно, самые страшные – с тобой. началось всё просто. Я лежал на своих нарах, и вдруг до вздрога ясно услышал, как ты говоришь, не зная, плакать или смеяться. А потом вспомнил предисторию, глупость, казалось бы, – ты начала о том. как хорошо и чудесно, что мы вместе и на воздухе (М. б. даже в Павловске, где я был особенно мучителен), а я проскрипел в ответ, что не надо оценивать то, что ещё не кончилось, а ты споткнулась, что-то вроде: «Ну вот…» Это мелочь. Бывало и страшнее и невыносимее для тебя, и я был гадок, как умирающий подагрик. И вот мне страшно за это. А ты ещё ждёшь меня и себя гробишь. Мне страшно за тебя и стыдно за всё, что сотворил. Как выскочить из этого – не знаю. Не то, чтобы психую, а просто крепко стыдно. Теперь вообще прекратил дёргаться по-бабьи пот. что ещё и за то стало стыдно, что я посмел тебе пожаловаться на свою армию. Уж совсем никуда не годится. Это, правда, понять можно (в отличие от всего остального), тут просто для самолюбивого губастого мальчика был слишком резкий переход и окончание вседозволенности. И всё равно противно, как слюни. Извини. Что ж, Машка, не знаю, что будет дальше, но пока я ощущаю себя очень низким по отношению к тебе и недостойным даже того, чтобы ты из-за меня себя мучила. Скоро вот приеду, и опять начнётся дерготня из-за моих родителей. Веришь – я очень тебя люблю, и скучаю, и не как к бабе езжу – ещё чего! – в тебе слишком много интересного и для меня гипнотического и любимого, но я их тоже люблю. Вот уж мука – это примирить. Что же мне делать, Машенька, так нелепо выходит. Это единственный случай, где я не могу проявить свою волю, я их очень люблю, чтобы наперекор идти. Прости за это и попробуй понять, и давай не будем возвращаться больше к этой ерунде.
Если ты будешь ждать меня, я буду очень счастлив, а если устанешь второй год моё свинство терпеть, я не обижусь, а начну ждать тебя, а потом искать. Потому что ты мне нужна до зарезу. Я, как все самолюбивые люди, заполучив то, что мне было нужно, делаю вид, что, в общем, обошёлся бы. И я это знаю. Главное, чтобы ты была здорова, тьфу, тьфу, тьфу.
У меня воскресенье, и чуть обидно, что я здесь, пот. что прозевал свою увольнительную по большой глупости. Но не беда, переживём, да? Совсем не хочу в театр, он на расстоянии сделался приторно – фальшивым, чужим. Есть люди, с которыми хотел бы работать, но всё это вместе – страшненько. Не знаю, чем кончится всё, м. б. просто пижоню, закрываю страх перед сценой, где придётся не «помощник коммунистической партии, соююз молодых, комсомол» читать, а несколько другое. Но увидим. А, в принципе, на расстоянии, усилия смешны, и песни о «8-ом чуде» безосновательны. Бог с ним. Мастеру надо писать, он всё мурлыкал: – пиши об искусстве, о театре, etc, но не могу. Придётся, наверно, распогодиться на Новый Год, обижать не хочется. Правда. трудно перед ним откровенничать, а иначе смысла нет.
У меня появляется возможность книжки читать, И, кажется, серьёзные. Это радостно. Что ещё радостного? Да ничего, просто здесь спокойно, вот и радость. Что то делаю, читаю воззвания, пою песни, писать не могу, один не остаюсь ни на секунду. Вот мои занятия. Да, впрочем, я рассказывал тебе всё, и расскажу, письмо я затеял не для этого, а чтобы грех свой немного замолить. Вернее, просто выговориться с тобой надо. Попробуй понять меня, прежнего, и теперешнего пойми. Машка, Машка, ты одна у меня. Что за ерунда творится и множится? Теперь вдруг стукнуло. Как мы увидимся, и опять в твоём доме, где будет папа, а я опять по-разбойничьи, не прямо… Мне стыдно, что всегда так. Я, извини, жениться должен был. Всё как маленький, и тебя гроблю, спрашивается, за что. Всё, мало письма, мы поговорим с тобой обо всём, я попробую тебя успокоить хоть как-то. Не серчай, если написал некстати. Я скоро появлюсь, м. быть, раньше, чем успею найти конверт, что здесь невозможно. Так что до встречи, умница. Я крепко обнимаю тебя и целую, сколько выдержишь.»
– Как расстаться с Единственным? Сразу после Нового Года, отыграв «Конька Горбунка», Маруся рванула в Каменку, где теперь поселились солдатики.
8 янв.
«Что ты делаешь?
Мы с тобой виделись ещё сегодня – сентиментально-разнеженно думаю я и делаюсь слабым. Доехал я хорошо, чтоб тебе не волноваться, и благополучно лёг в постель. Да, впрочем, и в родную часть я вошёл без приключений. Разве что запах сатанинский, который от нас исходил, он, должно быть, мешал бойцам воспринимать политзанятия. А мы сидели королями, и, пустым, надменным глазом, не смаргивая, чтобы не уснуть, изучали мир. Мне он казался совсем неплохим сегодня. Ты, дуринка, доиграла «Цирк», теперь любезничаешь с Володиным, или же, клюкаешь с Уржумовой, или (о, страшное сомненье!), с Филиновым говоришь, что хорошо бы порепетировать. А я доел обед, и со своими охламонами говорю о том, что хорошо бы поработать. Обленюсь я здесь вконец, это уж точно. Вот такая фигня творится на свете. К чертям свинячьим всякую свинскую чертовщину. Грустная гнусность. Чёрт-те что. Но ты будь спокойна.
Вот такое я написал тебе письмо сегодня. Что ж, прочти его и ложись спать, а если ты едешь в театр, то поезжай и не протягивай руки упавшему на лёд Корогодскому. Будь здоровой. Не грусти от неудач, и, главное – не радуйся особенно удачам. Всего, всего, всего, крепко целую, дорогая моя Машенька.
Артист в отставке, Лёшка твой»
22 янв.
«Ты убийца моя. Весь вечер, как идиот, искал тебя по телефонам, и – фиг! Ну тебя, честное слово, это просто чёрт возьми! Хотя понимаю, баскетболисты голову вскружили (это я шучу так нескладно).*
А прошёл день, и тоска выросла, как духота перед дождём. А перед дождём пахнет прибитой пылью, если помнишь. Не грусти, не скучай, будь здорова т прощай. Я уже, в общем, спешу, но, тем не менее, попробую, что успею. Чего уж там, сама понимаешь, нового ничего не случилось, читать нечего и утешать некого. А приходится, наоборот, кричать и материться, что противно. Машка, дурында, чего там у тебя? (дурные вопросы – будто ты успеешь сообщить, и тем более, будешь ли ты вообще что-то писать мне, садистка проклятая, сидит и копит Лёшенькины письма – вон какая пачечка, – нет, чтобы приветить хоть полсловом, чтоб тебе пусто было, и чтобы я тебе также письма писал, как твоё здоровье? Ладно, безнадежные вопросы. Что ж, м. быть, увидимся и м. быть – скоро, но я себя не тешу никакими надеждами, как всякий хитрожопый мальчик, кот. хочет побольше приятных сюрпризов. Я вот скучаю как-то и желаю тебе там без меня всего-всего. Не сердись, если вздумаешь, на короткость письма. Крепко-крепко тебя целую, и всю ночь не хочу спать. А тебе завтра не на работу. Будь здоровой. Обнимаю.
P. S. Я думал, что в Питер уеду сегодня, а вышло так, что задержали. Ничего-то опять не случилось. Меня учат командному голосу, т. е. чтобы ни нотки доброй не звучало. Учат «наши отцы – бравы полководцы», и никак меня в город не отпускают. А я и не знаю, что ты там играешь, или делаешь. Но – завтра, завтра… Письмо не отправляю, сама понимаешь, чтобы никто не прочитал, кроме тебя. Так что завтра, завтра, в Питер, в Питер, к Машке, Машке. Я жив и вообще-то, здоров. Обнимаю тебя крепко, всю тебя.
Лёшка твой»
*(тогдашняя жена Мигицко, действительно, уговорила Марусю встретиться с членом сборной по баскетболу, запавшего на неё после «Бориса Годунова». Услышав: «Девщоннки!, поедем в клуб! – Маруся поняла, что опять совершила неверный шаг, и, не отдав должное ящику мандарин в углу, попросила для себя несколько открыток с видом Рио, с чем и удалилась.)
Маруся целый год исправно стирала солдатское бельё, развешивая его на кухне у папы под носом, и носила передачки, в которых уже не было смысла, потому что Лёша, наконец, попал в Ансамбль, базирующийся прямо на Дворцовой, блатное и халявное место, где молодые артисты бездарно проводили своё время. Но там появились новые друзья: Бехтерев, Стоянов и Томашевский, принятые в труппу БДТ, и многие другие талантливые парни. Между идеологическими уроками они пили, передавали друг другу в общей бане лобковых вшей, делились богатым мужским опытом. Кто-то рассказывал, как в страшный январский гололёд два пьяных солдатика пересекали Дворцовую площадь «домиком», т. е. прислонившись друг другу одним плечом и максимально разнеся в стороны корпус: чтобы не упасть. В самом деле, армия – школа жизни и мужества! На второй день после демобилизации Лёша сообщил Марусе: «Я стал мужчиной! Теперь всё иначе. Забудь! Белый лист!»
ДОКТОР: – Вот так, и всё?
– Далеко не всё… Вы же знаете уже, такие истории у Маруси заканчиваются только со смертью… Но это уж потом, спустя годы…
Когда пройдёт хмельная оттепель
Над вечным холодом потерь,
Когда придёт шальная оттепель
И память оборвёт с петель,
Как в наказанье за незнанье
Что холод близится к концу –
Бездомное воспоминанье
Ударит солнцем по лицу.
Мадам Лепик в «Рыжике» отдали Лиане, хотя Маруся была назначена и вынуждена присутствовать на всех репетициях, наблюдая за тем, как тщательно построенный ею психологический рисунок приобретает однозначный, без извивов, смысл. Спасалась, убегая на Можайскую к художникам. Однажды в тёмном зале – «Дежа вю»? – Неотвязный кошмарный сон? В тёмном портале – Лёша, которому на шею бросается кто? Алёна! Алёна, происходящая из известной театральной семьи, и имеющая свою жилплощадь, та самая, которая плакала у Маруси на плече, жалуясь на беспросветность своей жизни.
«Судорог да перебоев хватит!
Дом себе найму.
Как живётся вам с любою
Избранному моему?»
ДНЕВНИК. 4 мая 1981
Жизнь стала мукой. Казалось бы – всё пока в порядке: на месте руки и ноги, молодость и здоровье, работа… Но что-то происходит… вернее, не происходит… Что же это? Прошёл месяц, другой, третий, год… Год назад я была точно в таком состоянии, но на день рождения он пришёл, и какое-то время мы были вместе, потом опять всё стало плохо. И не в том дело, что сентиментальная дамочка так переживает свою несчастную любовь, – вовсе нет.
Просто год назад началось то, что сейчас губит всё, что есть ещё во мне…
Я просыпаюсь утром, и, если светит солнце, и нет примитивного повода хандрить, я начинаю борьбу с собой…
Делать мне нечего, т. е. можно бы было сделать что-нибудь по хозяйству, но – зачем? Можно было бы уехать за город, а можно и не уехать… ведь ничего не изменится. Мне нечего делать, нечем жить, я слоняюсь из угла в угол, ложусь, встаю снова и борюсь, борюсь, борюсь с собой… Уговариваю себя. Боже мой! Я так хорошо умею себя уговаривать: жизнь, так хороша жизнь! я даже верю в это. И тогда тем более становится страшно и непонятно – почему же так мучителен каждый день, и так сладко, засыпая, прощаться с ним? Двойственность ситуации.. Я так хорошо понимаю, нет, не хорошо, так болезненно чувствую время, проходящее сквозь меня и уносящее молодость и силы, без пользы, без смысла… просто так. И вот что странно: день так долог, а месяц пролетел так, что и моргнуть не успела…
Все эти дни… Сколько мыслей было, казалось, бесценных, казалось: просветление на всю жизнь! Прошло несколько дней, и все они стали такими же пустыми и никчёмными, как всё. Даже записывать не хочется. Я взялась за эти записи для того только, чтобы как-то упорядочить жизнь, сосредоточиться, собрать остатки воли… вот сейчас-то и можно проверить: я не хочу писать, заставляю себя, или нет? Могу ли я ещё что-нибудь сделать с собой? Вчера пообещала тёте поехать на кладбище. Боже, прости меня, не хочу ничего! Мучительна сама мысль о каком-то движении. Но и в постели лежать не могу больше!
Пиши, пиши, воспитывай себя!
Начну с 26 апреля. День рождения Шацева.
Собрались обычные люди: Кактус, Путя, Серёжа. Весь вечер философствовали, я была довольна: стряхнула пыль с извилин. В то же время, это было никчёмное занятие, и я это уже понимала. Шака разбудил старые тревоги, его это, видимо, беспокоит постоянно: не будем ли мы, истекая кровью в 19… (или в 200…) в полубезумии клясть себя за то, что в 1981 году ещё было возможно… Может, пусть ностальгия, но лучше – жить, пить кофе на Трафальгар, чем издыхать хуже собаки? (Шацеву было проще, он – еврей, мог выбирать себе место проживания. Однажды, много лет спустя, выбрал Канаду, чтобы спасти сына от армии. Попробовал воздуха свободы… и вернулся, оставив там и сына и жену. В Англии тоже пожил, англичан запрезирал, стал законченным ипохондриком. Больше не общаемся).
Но я не хочу мучить себя этими мыслями… Всё равно лень и инертность моя непобедимы. Поэтому оправдываю всё очень красиво, даже убедительно: мол, едут не только от страха, но от того ещё, что девальвированы понятия: Отчизна, Долг, Честь… Едут-то, в основном, за материальным… Тогда стоит ли? Может, счастье в том, чтобы муку принять на своей земле, так обильно политой кровью? Слиться с понятиями: народ, предки, и – разделить… Но всё это слишком красиво и отвлечённо. Да и, кроме того: кому мы нужны? И когда уйдём, кому будет интересно, с чем мы уходили – с благословением или проклятием, и чем жили: тревогой, или успокоительной ложью, если всё это не превратилось (уже ясно) в деятельность, в предназначение, не сверкнуло над жизнью других…
МНОГО ЗВАНЫХ, НО МАЛО ИЗБРАННЫХ.
Потом говорили о добре и зле, чего больше накопилось, и что будет завтра, исходя из сегодня? Я сказала, что всё равно… Ничего не меняется и измениться не может, люди- везде люди, жизнь – везде жизнь, и земли обетованной нет, и всё дело только в том, как сами мы оцениваем эту действительность.
Не новые мысли, прямо скажем… Но суть-то в том, что разговоры наши – пустые, ибо ничего мы не решаем в этом хаотичном, бессмысленном процессе смены поколений, борьбы за существование и ухода… ухода…
Но Серёжа считает, что, раз само понятие «зло» сформировалось в сознании людей, стало ёмким и конкретным, то процесс пошёл, это – симптом приближающегося светлого будущего. И Путя ждёт этого света, правда, по другой причине: ему кажется, что дойдя до идеи – «Только зло побеждает зло» – человечество должно придти к новому качеству, т, е, слишком много зла – это уже хорошо. Но теперь я уже плохо помню, что там ещё было.
А что было 27-го? 28-го – творческий вечер в оперной студии, а у него – день рождения (25 лет), но, слава Богу, мы не встретились. 29-го шёл снег, и я лежала весь день, а вечером поехала на Путин спектакль по Вийону. И замечательно, потому что об этом стоит поговорить. Дети импровизируют, пока беспомощно, но это должно вырасти обязательно. Сейчас они увлечены, естественны, интересны, и в этом уже есть театр. Мне предложили показать там «Лику» (В доме Перцева, где теперь театр Левшина), но я боюсь, что уже неспособна на непосредственность, меня там не примут. Хотя, надо пойти на это.
Потом поехали к Серёже и всю ночь проговорили. Обо всём.
Вот несколько идей. Серёжа: «Мысль, это, как зрение, не мыслящий – слеп, мысль развитая открывает глаза и после смерти начинает самостоятельную жизнь. Надо довести мышление до возможного совершенства: в этом суть и предназначение...» Кажется, он верит в то, что люди смогут так отточить мысль, что окажутся способными воскресить всех.
Я не верю в это, но даже иллюзорная возможность узнать друг друга мыслью после смерти – утешительна. Много говорили о смерти. Путя считает, что надо действовать, а не мыслить, но возможность бессмертия тоже принимает. Я им всё рассказала про себя, главное – про то, что хочу и не могу любить: замкнута на себе, про себя, для себя… Хочу и не могу верить и знаю столько дерьма, высокомерия и слабоволия в себе, что мучительно самое себя переношу. Они сказали, что всё это нормально, как у всех, но, во всяком случае, Серёжа испытал это два года назад, и так же был высокомерен. И всё это расплата за лёгкие успехи в детстве и юности, и он выжил… А вот что ему помогло – я забыла, мне это не поможет, я – женщина.
А утром уже был спектакль, после которого начался бред, и мрак, но это потом – надоело!
Пережить ещё одну катастрофу? Как? Вмешалась сама судьба. Ещё по весне в театре появилась ассистентка по актёрам с «Мосфильма». Походила по театру, увидела Марусину фотографию, позвонила: «Вы можете быть такой, как на фото?»
Вызвали на пробы. Режиссёр Поляков производил странное впечатление. Он как будто подчёркивал свою духовность и полную независимость от материальных благ тем, что носил отвисшие почти до колен старые брюки, выцветший плащ и потерявшую форму фетровую шляпу. Под стеклом на его столе красовалась цитата: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь…» Марусю он снимать не хотел, искал свою идеальную актрису. Маруся это почувствовала, и когда попросили просто подыграть другой актрисе, разобиженная, решила не играть вообще ничего, тем более, что текста не было. Летом подруги пригласили в Сочи. К концу августа, уже ни на что не надеясь, Маруся услышала по телефону: – Вас утвердили! (как киношники находят актёра, где бы он ни был, когда нужен! И как в упор не видят, когда ты стоишь прямо перед ними, в другом случае.) Марусе молча осела на стул. Потом выяснилось, что утвердил Марусю худрук объединения Юлий Райзман. Ему надоело ждать, пока Поляков найдёт свой идеал, он посмотрел те самые пробы без слов, когда Марусю, оказывается, снимали, а она ничего не хотела играть, но её лицо жило помимо её воли собственной жизнью, отражая всё воспринятое. – Либо вы утверждаете эту актрису, либо я закрываю картину! – сказал Райзман, и Поляков наступил на горло своей песне.
Как ни странно, на этот раз Марусю в театре отпустили, и она надолго, с редкими наездами в Питер поселилась в гостинице «Мосфильмовская». Спасением для Маруси оказался партнёр – Володя Пучков, тогда уже очень известный, опытный, чуткий, владеющий профессией. С первого же дня он стал опекать Марусю, вселил уверенность. Вместе они разобрали историю и выстроили её. Володя сделал режиссёрскую работу, и потом тщательно следил, чтобы Марусю не занесло в сторону. В день Лёшиной свадьбы зарёванную, не способную ни к какой работе Марусю утром встретила на вокзале ассистентка. Володя тут же оказался рядом. Он не оставлял её и потом, и днём и поздно вечером, после съёмок. Правда, он был женат, и его увлечения партнёршами по кино плохо сказались на его семье. Должа ли Маруся винить себя в этом, ведь она была далеко не единственной. Однажды Володя приехал в Питер на пробы, хотел повидать Марусю, но почему-то оказался у другой своей партнёрши по фильму. Через некоторое время та безропотно пошла на аборт, кляня себя же за «блядство». После первых десяти съёмочных дней редакция объединения выпустила официальный отчёт, в котором было написано: «главным достижением считаем назначение МЛС на роль Любы».
Надо было снимать кульминационную сцену. Маруся спросила Полякова: – Что мне тут делать? (Любимый вопрос актёра, так ненавидимый режиссёрами).
Алексей Валентинович сказал: «Понимаете, Маруся…» Дальше была та самая игра глазами, которая, как говорят, была свойственна провинциальным барышням: в угол, на нос, на предмет… – «Понимаете, Маруся, эта сцена – боль и несчастье судьбы вашей героини…»
В первый раз, неожиданно для себя, Маруся разразилась площадной бранью: «Вы хоть понимаете, что пришли на съёмки не готовым!»
Режиссёр хлопнул дверью и ушёл. Потом подошёл оператор: «Если пропадёт съёмочный день, вам придётся его оплатить!»
«Вы решили, откуда снимать?»
«Да!»
«Снимайте!»
В принципе, режиссёр мог больше не появляться на площадке, никто его не замечал. Правда, потом он хвалился, что открыл Марусю для кинематографа.
Московские знакомые решили устроить Марусину судьбу. Её познакомили с известными в избранных кругах холостяками: переводчиком и режиссёром, сыном известного писателя. В Марусиной судьбе все живо приняли участие. И сами ухаживали, и знакомым Марусю показывали. Однажды привезли к очень перспективному переводчику – международнику. Он соблазнял Марусю, фотографируя её «Полароидом». На снимках она, действительно, похожа на невесту на выданье в стиле художника Федотова: напуганная и растерянная.
Маруся долго крепилась, но Настасья Филипповна в ней взяла верх: на улице благожелателям всё было высказано про, то, как «продают».
Опыт в кино сильно изменил её. Ушла сковывающая зависимость от Мастера. Наконец появилась та самая, ради которой всё – возможность наслаждаться пребыванием на сцене.
Репетировали «На два Голоса» – шесть новелл о любви. «Всё наши комплексы» Володина дались легко. Авторская интонация оказалась очень близка исполнительнице. С Кургатниковым возникли проблемы. Незатейливая история о супругах, между которыми «Некоммуникабельность» не давалась никак, хотя партнёром был обласканный Мастером, будущая звезда, неравнозначная замена Беловольскому – Саша Б.
Пока Маруся не поняла, что этот текст надо просто произнести, не вкладывая дополнительного смысла, ничего не получалось. А потом всех всё устроило. Конечно, не виноват автор, очевидна закономерность: всем своим удачам Маруся была обязана не сознательному творчеству, а отчаянному преодолению собственных, (или наработанных за четыре года ученичества?) представлений о том, «как надо».
Почему-то с Володинскими текстами этого не происходило. Происходило другое: Александр Моисеевич, влезал в репетиции, и когда фантастической своей «чуйкой» слышал фальшь, кричал: – Это неправильно! Я всё перепишу! И переписывал и портил шедевры! Тексты его всегда были на слуху, потому что «Володинские» вечера постоянно проводились на малой сцене, и кто только не переиграл «Перегородку», «Идеалистку», «В сторону солнца»! И Таня Шестакова, и Ира Черезова, и Тома Лебедева…
ДНЕВНИК
Вечер Володинских миниатюр. Взялась за «Офелию», долго работала над тем, как сыграть сумасшествие, поскольку Офелия – сумасшедшая. Показала Мастеру: – очень плохо. Времени не было, сказал только: ничего не играй. На следующий день – полный зал гостей, среди них – сам Александр Моисеевич. Я чувствую себя совершенно не готовой, но отступать некуда, выхожу на заведомый провал. Ничего не играю. Трагический монолог – и вдруг в зале раздаётся смех! О! Этот вечный кошмар, снящийся артистам: ты на сцене, а публика встаёт и постепенно покидает зал! А ты не имеешь права остановиться, как посреди Днепра, но и на прежний берег не можешь вернуться. Надо плыть до конца, чего бы это ни стоило! Какой ужас у тебя в этот момент внутри, как хочется малодушно поклониться и бежать прочь! Не поняв реакции зала, я немного усилила напор своей правоты. Заканчиваю, аплодисменты, вскакивает с места автор: – Я думал, я написал плохой, сентиментальный монолог, а, оказывается, я написал хороший монолог! С тех пор у нас были очень тёплые отношения с Александром Моисеевичем.
Москва, новые отношения с интересными людьми, постепенно растущее чувство независимости, освобождения от набивших оскомину «моралите»…Однажды не приехала на репетицию, предпочтя важную встречу в столице. (Не скрою, появилась мысль – зацепиться, изменить всё кардинально – но … конечно, я не умела строить свою жизнь и продолжала плыть по течению). В то же время мне, наконец, доверили роль Софьи. Боже! Как я любила эту роль! Всего несколько по-настоящему счастливых спектаклей! «А что же касается до честного имени женщины, стоит ли обращать на это внимание человеку, устраивающему свою карьеру!» – и подпрыгиваю, взлетаю, подхваченная сильными мужскими руками, лечу триумфально над сценой! Как всегда – обсуждение: – «Наконец – то! Никогда у Старых не было такого голоса.» А я мотаюсь из столицы в Питер, а мои невольные опоздания тщательно подшиваются в отдельную папочку. Наконец – откровенная подстава: заменяют спектакль, мне не сообщают вечером накануне, звонят утром. Такси, вымоленный билет на самолёт, Пулково, час до начала, сдуру не звоню по прилёте – несусь на такси прямо в театр, опаздываю к явке – в пьесе Фехер про «голубых» будет играть другая артистка, а мне – строгий выговор. Нет, правда – весной, когда заболела Тоня Шуранова, и я за день ввелась на роль Женщины в «Кошке», только чтобы не отменяли спектакль, я заслуживала Благодарности, которая по тем временам отменяла выговор, но благодарить меня никто не стал, хотя роль была сложная ещё и потому, что была загружена всяким скарбом – плошками-поварёшками, которые нельзя было перепутать, и стоила нервов.
Весной 82-го начались репетиции пьесы Слепаковой «Бонжур, месье Перро!» Репетировал тот самый любимый Марусей молодой режиссёр, артисты с текстами в руках вяло передвигались по сцене. Марусе досталась роль феи (Ну, какой-то опять голубой, что ли…)
Утром из Москвы приехал друг Житько с сообщением о том, что от рака мозга умерла его трёхлетняя дочь. О чём разговор? Тут же была распита бутылка водки. После чего Маруся появилась на репетиции, на которую, как и следовало предположить, пришёл Хозяин. И, конечно же, тут же захотел увидеть сцену ссоры двух фей. Марусе терять было нечего, она предложила фехтование зонтиками. Как это? Маруся показала, мастер увлёкся, достроил сцену до конца, ушёл, улыбаясь. Молодой режиссёр сказал: – Спасибо, Маруся, что не рухнули! ?????
Кстати. Премьера состоялась где-то в июне, и это было последнее появление (А Нет! вру! Было ещё одно спустя много лет!), на этой сцене. Сэкономив на костюме, Марусе выдали платье Гертруды – Шурановой. Только не учли того, что оно совершенно просвечивало на свету. Первые аплодисменты раздались через пятнадцать минут после начала спектакля после сцены фехтования двух фей. Говорят, (кто может это знать?) городской худсовет долго хвалил Марусю.
Явно, судьба уже вела её, двигала рычагами, заставляя бывших друзей поступать против совести, подготавливая разрыв, на который она сама никогда бы не решилась. («Трезвый я бы тебе этого не сказал, Клаеров!» – «Тени»)
Труппа устала. Те, кто не сбежал, обзавелись какими-никакими семьями, родились чудные дети, лозунги и призывы к самопожертвованию набили оскомину. Пытаясь вернуть время своей безоговорочной власти вспять, мастер умудрился оскорбить всю труппу. Хочинский с Овадисом сочиняли открытое письмо протеста, собирали подписи. Сбор труппы. У Мастера заметно дрожат руки. Но позиций сдавать явно не собирается. Артисты берут слово один за другим. (Те, которые убеждены, что являются подлинными единомышленниками), пытаются объяснить, построить взаимоотношения на несколько иных принципах, ВЗАИМО уважения…
Кто знает, чем бы это закончилось, если бы Марусе, как всегда не было больше всех надо. И что, собственно? Она уже играла то, что хотела, и получала истинное наслаждение на сцене. С ней уже почти считались. Правда, досье было собрано, и требовался крохотный повод. Маруся его дала. Не крохотный. На волне всеобщего ропота на том собрании она встала и рубанула: – «Вы хотите, чтобы мы были граждански-ответственны. Но как может быть гражданин унижен? Я посмотрела бы, как наехали бы на Высоцкого! Ваше отношение к нам – это фашизм!»
Ну, занесло, так занесло, этого слова произносить не надо было, но всем сразу стало понятно, кто враг, кто «Пятая колонна», и тут же был собран Местный Комитет.
В Комитете, в основном, заседали люди, чьё рыльце было давно в пушку. Ну, конечно, ещё кто-то из администрации и старый умница Шапиро.
Грозно потрясли пачкой компрометирующих документов: опозданий на репетиции: «Вы понимаете, что того достаточно, чтобы уволить вас по статье?»
«Вы уверены, – вдруг совершенно спокойно спросила Маруся, – что, если эту пачку положить на одну чашу весов, а на другую – то, что я сделала в театре, эта пачка перевесит? Вы же знаете, что меня хотят уволить не за это!»
Как они опустили головы! Особенно несчастный Миронов, Лёшин однокурсник, вскоре спившийся и умерший.
В тишине раздался голос: «Может быть, вы поговорите с директором?»
В тот момент директором была хорошая тётка Кланина, с которой, играя директоров школ, мы срисовывали манеры и причёски.
«Вас никто не собирается увольнять, вас хотят просто стреножить, это очевидно. Но, скажите, вы сами представляете себе жизнь в ТЮЗе до старости?»
«Ннннн-ее-т!»
«Ну, так давайте договоримся: вы пишете заявление об уходе, а мы переводим вас на договор на год, в течение которого вы сможете найти себе другое место работы!»
Почему бы и нет?
В Дирекцию Лен Гос Тюза Главному режиссёру З. Я Корогодскому
Заявление
Прошу уволить меня по собственному желанию.
М. Старых. 27 июля 1982 года
Л. С. не возражаю, но считаю необходимым сказать, что поведение М. Старых вызвано переоценкой прав и завышением самооценки. Не скрою, что М. Старых человек и актриса, достойный доброго отношения, если бы она это отношение защищала. З. Корогод.
То ли уволенная, то ли не уволенная, а переведённая, как было обещано (иначе не написала бы заявление – уж лучше бы попробовали – по статье!) на договор, уезжаю к тёте на дачу, откуда срочно надо вывезти ребёнка с температурой. Апофеоз закрытия сезона – творческий вечер, в котором я не занята, разве что, позвали бы выйти на общий поклон. Но – звонят: срочно, вызывает Мастер! В суете смены всем давно известных номеров мало кто заметил, что происходило за кулисами. А происходило нечто странное: Главреж, обычно гарцующий, упивающийся каждым выходом на сцену, приносящим очередную порцию признания, выбегал, объявлял следующий номер и стремился за кулисы, где ждала я, вызванная официально. Моя завышенная самооценка?
«Почему ты выступала против меня?»
«Потому что за вами власть, а я защищала слабых.»
«Дура! Кого ты защищала? Этих пьяниц? Ты знаешь, сколько раз они продавали тебя?»
«Неважно. Вы всё равно были сильнее. Человеческое достоинство…»
«Почему ты никогда не говорила, что любишь меня?»
«Потому что я не умею это говорить тем, от кого завишу.»
«Идиотка! Максималистка! Я тебя такой создал! Ты не выживешь!..»
Это продолжалось два с лишним часа. Разрыв не был окончательным – велено было придти в начале сезона. Засланные казачки, бывшие подруги, собравшие компромат, уговаривали написать какое-то письмо с просьбой о прощении. Но за что просить прощение, я не понимала, покаянных писем не писала никогда.
Встреча в начале сезона опять была очень долгой – час, как минимум, и совершенно для меня бессмысленной: всё та же вода толклась всё в той же ступе, без намёка на конструктивные предложения ни с той, ни с другой стороны.
«Счастливого сезона!» – сказала я, уходя в никуда – без денег, перспектив, надежд и спонсора.
Говорят, Тоня с Ирой сказали: «Марину мы ему не простим!» – но это только слухи. Я же точно сказала: «Расстреливать Вас будут по одному!»
Да, чёрт, завышенная самооценка… В том же году в театр завлитом пришла Маша Ланина, талантливый литератор и переводчик, много сделавший для театра, как обычно, за зарплату, без учёта авторского права. Маша, которая потом стала близким духовным другом Маруси, Маша, ещё более свободолюбивая, про которую все педагогини, классные дамы, преданно обслуживающие руководство, якобы сказали: надо было избавиться от одной Маруси, чтобы сразу взамен ей получить другую!