МЕМУРЫ


(сохранены стиль и орфография оригинала)


Мой прадед, Павел Старых появился в слободе Белой Местной, что на правом берегу реки Быстрая Сосна, которая затем впадала в реку Дон при городе Ельце. Откуда Павел Старых там взялся – не знаю.

Где именно поселились крестьяне Павел и Пелагея – неизвестно.

Мой дед Пётр Павлович родился около 1880 г. Женился около 1900 г. на крестьянке Татьяне Никитишне из рода Пожарских, не князей, а по-уличному. Татьяна в девичестве была горничной у бар, я это знаю по колыбельным, которые она мне пела на мелодии Чайковского. Пётр и Татьяна пахали свою полосу где-то на бугре по дороге в лес «Липовчик», этот лес сыграет большую роль в судьбе нашего рода. Они сладили избу в три окошка. Потолки в избе низкие – сейчас бы мне за притолоку задевать.

В 1902 году родился Александр. Народ в роду – низкорослый, отец был верно-165. Рос он как все беломестненские парни, ухаживал за лошадью, ходил в церковно-приходскую школу, окончил 4 класса. Цыганка ему нагадала: если в 14 лет не утонет в реке, то жить будет долго. Отец отказался купаться но…

В 1914 грянула Первая мировая война и Петру сию чашу пришлось испить с лихом. Партия Большевиков делала своё дело. Фронт в 17 году развалился, Пётр Павлович вернулся домой. Время было трудное, тем не менее, Пётр и Татьяна зачали ещё одного ребёнка… Выгодное дельце подвернулось в 1918, когда какие-то евреи собрались ехать на юг к Деникину. Пётр вызвался везти их на своей лошади. И пропали Пётр, и лошадь, ни слуху, ни духу…»

Старшему, Александру Старых пришлось взять всё на себя. Сначала его отдали в обучение знакомому сапожнику – чтобы при деле был. В это же время он вступил в комсомолию, «чтобы народ просвещать».

Ливенская газета. Статья Скуридина Феодосия Игнатьевича, члена К. П.С. С. с 1926 года. «Политпросветработа в 30-е годы. Выдержки.

Осенью 1926 года Черкасский волостной комитет поручил мне работу политпросветорганизатора. Это была активной идейно-воспитательной работы с крестьянскими массами. По сёлам организовались избы-читальни, красные уголки…

Первым избачом в Воротынске стал член РКП(б) Александр Петрович Старых.

Главным делом избы-читальни, этого основного крестьянского очага культуры, была пропаганда идей ленинского кооперативного плана, но Саша Старых заботился и об отдыхе крестьян, С большим энтузиазмом организовывал он самодеятельные любительские спектакли и концерты для сельской публики.

Популярность любительских спектаклей была столь велика, что в 1927 году сельский сход в Воротынске решил на средства самообложения построить новую избу-читальню со зрительным залом на сотню человек. (Александр поставил «Разбойников» Шиллера, и сам играл Карла Моора, говорят, хорошо получалось.)

«Местные кулаки угрожали даже бить избача, но как-то несерьёзно…. Как сейчас вижу: отец из водочных бутылок обрезанием горлышка делает стаканы, наливает туда раствор соли чтобы сделать радиоприёмник и ловить станцию «коминтерна», которая стала работать в Москве. Из этой затеи ничего не получилось.

Наталья Савенкова, дочь кровельщика с малых лет была приспособлена ходить за коровой. Она пасла её вдоль речки, кое-как одетая, вся в цыпках, часто голодная… Александр и Наталья женились в 1926 г. На свадьбу Александр подарил жене её первую в жизни обувь: собственноручно сделанные туфли на высоком каблуке.»

… После работы избачом в период коллективизации Старых приложил много энергии для объединения

крестьян в артели и в 1930 г. был избран председателем колхоза «Красный пахарь», потом работал председателем райисполкома, заведующим орготделом райкома партии.

«В 1918 году случился в ливенском уезде небольшой крестьянский сабантуй, и говорили, что Иван Павлович(дядя Александра) был в числе восставших на конеи, врде бы, с обрезом. Восстание подавили, Иван Павлович вернулся к своей обычной жизни и работе. Но в 1938 году лихой человек донёс в ГПУ об участии дяди отца в бунте 18 года, и Ивана временно посадили в КПЗ, а моего отца отстранили от должности пред. РИКА. Отец пожелтел за сутки. Слава Богу, дальнейших санкций не последовало. Отца бросили на «прорыв»: – дали строить хлебозавод по чертежам то ли немцев, то ли кого ещё. Мы тогда жили на Пушкинской д.5, хлебозавод должен был стоять на той же улице д.2, а моя школа № 1 стояла на Пушкинской д.6.

(Маруся хорошо помнит рассказы отца о том, как «грыз» дед учебники, восполняя пробелы четырёхклассного образования, чтобы построить этот хлебозавод. Если отец-избач, сын должен соответствовать. Леонид читал запоем всё подряд. По рассказам, однажды читал на ходу и лбом чуть не снёс столб, встретившийся на пути.)

«… в 12 лет я читал Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», сидел за столом, а отец поверх плеча прочитал: «Они увлечённо занимались трением друг о друга», и приказал сдать книгу в библиотеку и месяц не читать….»

«Цыганка нагадала Александру что, если не утонет в реке в 14 лет, то жить будет долго. Наврала, грязная, отец опасался купаться, но в 39 лет погиб в окружении под Вязьмой. Он был политруком 3-ей роты 855 полка стрелков. Этот полк формировался в июле-августе 1941 в лесу Липовчик, это в трёх км от Беломестного, я с бабушкой Татьяной навещал его там.»

(Тогда у деда было уже трое детей: Леонид, мой отец, сёстры Мила и Тамара. Дед имел право на бронь и как политработник, и как отец семейства, и как язвенник. Он пренебрёг всеми льготами.)

«Летом 1939 мама попросила меня сходить на Крестьянскую улицу, забрать сестру Милу из садика, там произошла встреча, которая потрясла меня до основания: навстречу шла стройная белокурая девочка с огромными голубыми глазами. … в пятом классе эта белокурая, та самая! – вошла в класс и заняла пустое место. – Вот вам новенькая! – Её звали Мила Черных.

Это был знак судьбы, я так понял, её звали Милой, как и мою сестру. С тех пор я постоянно думал о ней: куда она пошла после школы, с кем встречается? Я сам не знал, что мне от неё нужно, но догадывался, что это та самая любовь, хотя признаться даже себе не мог, я очень боялся её. «Пал Смоленск, в октябре немцы взяли Орёл. Стали поговаривать об эвакуации семей партийцев. От отца приходили скупые строчки: «Жив, здоров». В ноябре нас посадили в товарный пульман и повезли на восток. В в село под названием Штрассбург мы приехали на верблюдах, немцев оттуда Сталин вывез на восток, оно заселено были «выкурными» с Украины. Мать пошла работать в овчарню. В тот год нам ничего не платили за отца (неизвестно, жив, или погиб, – получалось последнее _ никаких вестей не было). Раз в месяц нам власти давали пятидесятиграммовую пачку грузинского чая, мы чай не пили, обменивали у кочевых казахов на смалец – твёрдое баранье сало, этот жир добавляли в каши.»

В седьмой класс мы пошли уже в другое здание, первую школу отдали под госпиталь для раненых военных. Новая школа располагалась на откосе, над Ливенкой, за кинотеатром, – там был кинотеатр со времён Хонжонкова… Мила попросила мою записную книжку, зачем – это была её тайна. Когда я получил книжку обратно, Мила всё поглядывала таинственно на меня, наконец, не выдержала: – Посмотри в корошок! Там было написано: – «Я вас люблю». Я впервые почувствовал мою душу: она пела и рвалась куда-то ввысь.

Вернулись к пенатам. Занимались огородничеством, кажется, с помощью Ивана Павловича (дяди который невольно подвёл отца, а потом принял от него колхоз), засеяли клин земли просом, по осени обмолотили, потом мы с мамой отвезли на немецком снарядном ящике, который бабушка употребляла как тачку, – на крупорушку, получили полпуда чистого пшена, мама варила из него кашу сливянку – с картошкой с зажаркой – пальчики оближешь!

Начиналось летнее наступление немцев на Харьков- Воронеж, на Сталинград. Нас опять повезли на восток. На станции Измалково близ Ельца стояли несколько дней. На насыпи железной дороги зрела земляника, и вот тут я вновь увидел Милу. Мы оба признали друг друга, но ни словом не перемолвились тогда. Мама непостижимым путём догадалась о моих чувствах. Когда мы пошли по делу куда-то, она, заслышав «страданья» девок, гуляющих по улице, сказала: – «Сынок, она ведь старше тебя, вот она уже интересуется мальчиками!» Я тогда не ответил, но следующим вечером узнал, где живёт Мила и пришёл на свидание. Она рассказывала, как пережила оккупацию, как она специально мазалась сажей, чтобы не приглянуться немцам. Но вторую оккупацию они не смогли выдержать, и потому оказались в Берёзовке. Мы уже готовы были расстаться, как вдруг Мила сказала: – «А меня отправляют в ФЗО (Фабрично-заводское обучение) в Пензу.» Я сразу принял решение: не расставаться. Мила решила, как это сделать: – «мы тебе прибавим два года, и мы едем вместе.» Я сказал маме о нашем решении, и мы стали собирать меня в дорогу. Мама была не против: ей станет легче. В райкоме комсомола сказали, что вот ещё один доброволец шестнадцати лет Мы с Милой и её подругой переночевали где-то, по рекомендации комсомола. Пришли на вокзал, ждём поезда. Вдруг в сквере появляется Наталья Ефимовна, берёт меня за руку, ведёт, как бычка на верёвочке домой. Добрые люди отсоветовал ей меня отпускать. Теперь я знаю, что это было мудрое решение.

В военкомате появилась информация: А. П. Старых в сентябре 41-го пропал без вести, маме выдали сколько-то денег, и она купила дойную козу.

!943. Время голодное, а у тёти Олиной коровки появился телёночек. Тётя просит меня, как старшего в роду мужика зарезать телёнка. Я не очень представляю, как буду это делать, но соглашаюсь. Я прожил жизнь, но до сих пор мне становится дурно при воспоминании, как я тупым кухонным ножом пилю шею телёнка, как он обдаёт меня из перерезанного кровавого горла тёплым дыханием невинного ребёнка.

Однажды ночью нас разбудил яркий свет с неба, такой яркий, что он проникал даже в закрытые глаза. Был июль 43-го… Немцы взяли за правило ночью бомбить тылы нашей армии, А Ливны оставались прифронтовым городом. Вот они развесили свои осветительные бомбы. Одна «люстра» медленно, на парашюте пролетала над Беломестной, от неё вниз летели огненные термитные капли, хорошо, что на соломенную крышу бабушкиной избы не упали, а упали на соседнюю. Крыша, словно она ждала – вспыхнула как порох, наконец дождавшийся горящего трута, и осветила слободу шумным пламенем. Посыпались искры, бабушка Татьяна приставила лестницу, полезла на крышу: – «Давайте воды побольше!» Все засуетились, кто-то нёс полные вёдра, кто-то с пустыми бежал к колодцу. Соседу удалось не пустить пламя на избу вовремя оттаскивая солому на землю, где она спокойно догорала. Я тем временем следил за догоравшей «люстрой»: куда она будет падать – меня интересовал парашютный шёлк: это был бы хороший подарок моим сёстрам. К сожалению, «люстра» упала за рекой Сосной, искать её там не было смысла.

При свете «люстр» немецкие наблюдатели засекали танки, шедшие от Ельца по шоссе через Ливны дальше на запад, где зачиналась Курская битва. Они поставили дальнобойную «Берту» может, в ста километрах к западу, и методично, через каждые три минуты посылали снаряд в Ливны, авось снаряд найдёт наш танк. «Рама» вертелась над городом, снимала на плёнку происходящее. Наши зенитки, стоящие за винзаводом – около двадцати стволов ни разу не попали в раму, сколько я помню. Расчёты зениток – сплошь женщины, уж не знаю, где их обучали.

Немцы отступили. Я был в огороде. Из города вернулась мама, она видела мою бывшую классную руководительницу. – «Она очень сожалеет, что Лёня, такой способный мальчик занимается сельхоз работами вместо учёбы, она очень рекомендовала принести документы и подать заявление в восьмой.

В конце года у меня созрело решение: идти в курское лётное спецучилище. Я сагитировал двух одноклассников поступать вместе. В июне 44-го пришли на станцию и сели в поезд. Учиться на лётчика мне не пришлось: медкомиссию я прошёл, но на мандатной провалился. Спросили про отца, про мать, почему по русскому четвёрка. Я сказал, что наша училка по русскому никому больше четвёрки не ставит. Сказав: «училка», я понял: не быть мне лётчиком! Возвращаясь домой Горка Черников утешал меня: – «Ничего, Лёнька, что Господь не делает, – всё к лучшему!» Горке то хорошо, у него отец – зав. магазином, я был у него на день рождения: на столе было такое изобилие, которого я не видел в отцовском доме, и вообще никогда не видел… Гена Гололобов тоже тогда чувствовал себя неважно после вращения на кресле, но когда заявил, что его отец – директор Ливенской племенной свинофермы, его сразу приняли. А в Мармыжах в ожидании поезда случился с Геной припадок падучей, это было ужасно. Я и раньше видел падучую, в Лукашевке, но оба случая произвели на меня тяжкое впечатление. Если бы мне сказали, что со мной может случиться подобное, я бы жить не захотел, наверное.

А потом пришёл с войны наш дядя Иван Петрович это уже был май 1946. Ивана забрали в морскую пехоту в Ленинграде, воевал на Моонзундских островах, был взят в плен, отдан батраком эстонскому кулаку, бежал, был пойман и определён в арбайт-команду в Германии. Во время американской бомбёжки взрывом был отброшен на ближайшую стену, получил тяжёлую контузию. Когда пришли американцы, он попал в их госпиталь, отнялись ноги… (По другим сведениям И. П. как бывший военнопленный попал в советский лагерь, где работал по пояс в болоте, после чего ноги и отнялись. М. С.)

Привёз его с вокзала какой-то мужик из деревни. Я присутствовал при том, как он, держась за телегу слез, заковылял к избе, как голосила бабушка, дождавшись с войны хоть одного сына…

Сначала Иван Петрович взялся делать из меня мужчину (- Как это, не куришь и не пьёшь? – вот тебе самокрутка, и вот – стопка. – Я стал покуривать, а алкоголь вызывал тошноту и рвоту), затем подумал о моём будущем: в Ленинграде он был знаком с людьми, знавшими что-то о дзержинке – училище им. Дзержинского, он подсказал подать документы. Как ни странно, ответ был положительный. Я стал ждать вызова в Ленинград, я так ухватился за эту идею – представлял себя курсантом в морской форме, на казённом довольствии…

Документы у меня приняли без сучка, без задоринки: аттестат с золотой медалью дал мне зелёный свет, я просился на электротехнический факультет: стать электриком – моя мечта с детства, если уж не суждено стать лётчиком. С однокашниками у меня отношения складывались нормальные, мне особенно нравился один фронтовик, он стал старостой нашего класса. Меня он выделял как запевалу – у меня с детства был звонкий голос. Хорошо я чувствовал себя с другими ребятами – бывшими фронтовиками. Особняком стояли ребята, пришедшие из Нахимовского училища. Я обратил внимание на группу щёголей в курсантской форме при палашах. Так смотрят люди простые – из народа, на интеллигентов в шляпах, при галстуках. Я сразу подумал: – «с этими ладить будет непросто!» – Так потом и вышло!

Я был мамочкиным сынком, робел на людях, смущался, был простодушен, не умел лгать, строить козни, людей принимал такими, как они о себе говорят. Многим это во мне нравилось. Но были и другие люди – со своим непонятным мне воспитанием, они лгали так же просто, как чихали. Им было неинтересно жить просто, им надо было интриговать, ставить ловушки, обманывать, унижать, делать друг другу гадости…

Выпорхнув из-под крыла Натальи Ефимовны, я тогда не знал, что люди бывают разные. Первый конфликт у меня случился как раз с другом – Толей Бариновым, из-за пустяка – песни. «Шаланды, полные кефали..» Я тогда не видел фильм «Два бойца», а Толя ездил в Одессу, поступал в мореходку, и этот фильм видел, и песню любил. Как – то Толя её напел: – какая хорошая песня, а тебе нравится?

Я откровенно сказал: – Мелодия хорошая, а вот текст – разит уголовщиной, какая шпана написал?

– Сам ты шпана! – и друг понёс меня по матери.

Наконец до одного «нахимовца» дошло, что орловский парень не хуже питерских снобов. Конечно, нет сомнений, что эти парни получили ещё в детстве многие знания из области интеллекта личности, и мне надо было их догонять в этом смысле. Например, уже тогда, по их словам и намёкам, стало понятно, что они читали книги М. Булгакова: – «Белую гвардию» и др. А для нас это было под запретом до симоновского выступления в «Новом Времени» в защиту Булгакова.

Толе на втором курсе прислали 1200 руб. на новые тогда часы «Победа». Мне тоже нужны были наручные часы, но я пошёл своим путём. Летом 1948 Наталья Ефимовна получила в первой школе заслуженную мою золотую медаль. Я был уже на третьем курсе, и при первом же увольнении в город толкнул её какому-то барыге под аркой Главного Штаба за 300 рублей, потом пошёл по Невскому. Где-то за Владимирским я приметил магазин, где продавали наручные часы – «кировские», очень хорошие, с рубиновыми подшипниками, с надёжным ходом, только очень большие, – теперь делают такие же будильники. При выходе из магазина меня встретил незнакомый мужик, – верно, он давно меня стерёг. В подворотне мужик показал мне «золотые» часы в восьмиугольном корпусе и на ходу. Мужик предложил мне махнуть это «золото» на «кировские», мол, твои легче сбыть, а мне нужно срочно купить Ж/Д билет. Мужик обратился по адресу: такого лопуха, как я, ему было трудно найти. С «золотыми» часами я явился в класс, где знатоки сразу определили: это американская штамповка под золото, и часы вскоре должны встать. Потом я долго копил деньги, во всём себе отказывая, на новые «кировские» часы, – я уже не мог жить без времени, и купил их ко времени поездки в Крустпилс, где расписался с Ларисой Леонидовной…

В 1948 г. у меня появился друг, офицер – артиллерист, недавно уволенный из армии, у него была жена, Нина. Она сказала: – Я познакомлю тебя – это мне, – с хорошей девочкой. Они вместе были в детдоме в Карабаше на Урале. Нина имела в виду Ларису. Но встретиться мы долго не могли. Тогда я написал письмо, предложил Ларисе встретиться под часами у Мариинского театра. Лариса скоро должна была уехать по назначению в Латвию: она закончила железнодорожное медучилище по специальности санэпидемиолог. Я был уже на втором курсе, мы переписывались целый год, письма были тёплые, как потом выяснилось, Ларисе помогала составлять их квартирная хозяйка – латышка Берта. Вот под диктовку Берты Лариса и дала согласие выйти за меня замуж.

Я очень хотел жениться. Получив благословение Марии Васильевны – матери Ларисы, я на зимние каникулы отправился на станцию Крустпилс. Своим напором я даже смутил Ларису, которая втайне хотела, чтобы свадьба произошла в далёком будущем.

Расписались в городе Екабпилсе, гостями у нас были курсанты лётного училища. В первую же ночь Лариса понесла, но это была ещё не Маруся. Очень не хотелось Ларисе становиться матерью. Среди её подруг были девушки-хирурги. Они всё сделали на высшем уровне…


ДОКТОР: – Мы не слишком отклонились от темы?

– Простите. Мне трудно прервать отца. Вы не представляете, сколько своего я слышу в его голосе, сколько скрытых доселе связей открывается мне… Но да, вас же интересует жизнь актрисы… Только ещё немного, о Ливнах:

Я была там трижды: фантастические места, описанные Тургеневым, Буниным, Паустовским… Безрадостные для Сергия Булгакова… Действительно, настоящая Россия. Впервые меня туда отправили с тётей Музой. Мне было лет пять… Мы остановились не в самом городе, а в Беломестной. Ну, как объяснить… Вот, на одном берегу Сосны – меловая гора с городом (как жаль, что я не застала – до власти, в которую так верил мой дед, говорят, вся гора светилась золотыми куполами Церквей). Прямо из города – мост на низинный берег, и прямо от моста – единственная улица с крестьянскими домами. Дом моего прапрадеда – обычная хата с низкими потолками, в которой доживали свой век бездетная тётка Дуня и инвалид войны Иван Петров. Его знал весь город. Ветерану, ему выдали тогдашний инвалидский транспорт: что-то вроде трёхколёсного мотоцикла с крышей, Он бодро разъезжал на нём в поисках «Червивинки» – так он называл дешёвое плодовое вино, к которому был очень пристрастен. Постоянно попадал в аварии: сваливался на своей таратайке в канаву, или, даже, с небольшой кручи. Его всегда вытаскивали и доставляли домой, неизменно добродушного и оптимистически настроенного.

Что я помню от того приезда? Муза ходила на танцы в клубе, никому не было до меня дела, и я отрывалась с местной пацанвой. Боже, чего мы только не ели из дикорастущих трав! И у всего были приличные названия – какая-то «капуста» – трава с жирными, сочными стеблями, какие-то недозревшие семенные коробочки… В Сосне плескались, вылавливали местных устриц: те, что широкие – «бабки», те, что вроде мидий – «дедки». Ходили к тёте Кате на край слободы за козьим молоком. Свобода! Страшные грозы, которые намного страшнее в деревне, а потом – счастье бродить по тёплой, мягкой глиняной луже!

Второй раз мы приехали с отцом к бабушке после его операции. Мне было четырнадцать, ему, соответственно, 38. В пути нас никто не принимал за отца и дочь. Хотя, если бы люди были повнимательнее… Вечерами я вслух читала отцу «Войну и мир», сама мало что понимая. Бабушка Наталья мне не понравилась: толстая, с отвисшими губами, она страшно храпела по ночам, не давая спать. Отец почему-то решил отправить меня на пару дней в деревню к дальним родственникам. Но разве можно оставлять Марусю без присмотра! Там, в деревне, потрясли бесконечные поля цветущей гречихи! Всё советское население тогда слушало радио, а по радио всё время передавали песни в исполнении хора Пятницкого, и Маруся, «русская душой», знала их все наизусть: и про «Ой ты, рожь, ты о чём поёшь?» и про «в поле за околицей трата татата, и шумит и клонится золотая рожь..» ну, в общем «на тропинке узенькой встретились они»… и «лён мой лён, кругом цветущий лён, а тот, который нравится – не в меня влюблён!» – очень актуальные темы для девочки- подростка 66 года, не знающей, что такое «Дом-2». Итак, поля – полями, а вечером – завалинка. Все краснощёкие спелые девицы собираются вокруг гармониста, который нарочито гнусавым голосом (так принято) исполняет, подражая блеянию козла: «Ты мне вчера сказааааааааала, что позвонишь сегодняяяяяяяяяяя…» Восторг, аплодисменты, но девушкам понадобилось пописать. Ночь уже вроде как спустилась, поэтому всей компанией отправились в ближайший проулок. А там, в доме мужик, видимо, в одиночестве выпивал, ну и выбежал в трусах и майке, размахивая топором. Вся компания «пырскнула», Маруся, мало того, что долго не могла натянуть трусы, а, значит, бежала последней, но, к тому же, поскользнулась на куче мелкого кокса и ободрала себе кожу на всей правой ноге. Родственники, как водится, лечили рану свежей мочой, но, когда папа приехал забирать дочь, у неё температура была под сорок. Как описать разочарование отца, вложившего в дочь всего себя, дочь, которую и на день нельзя оставить, чтобы она во что-нибудь не вляпалась! Как описать бесконечные перевязки и торжественные фланирования по городскому бульвару (традиция, оставшаяся с дореволюционных времён в городе, в котором «нет театра») с забинтованной сверху до низу ногой, пахнущей на весь бульвар вонючей мазью Вишневского?

– Да, но это я забежала вперёд… Демобилизовавшись по состоянию здоровья, папа привёз свою семью в Ленинград, где прописаться можно было только в комнате свекрови, размером 22 метра, которые делила с ними ещё и тётя, Муза, сестра матери. У Маруси был свой закуток, над изголовьем висела Божья Матерь в серебряном окладе, которую потом, после смерти Марии Васильевны, тётя завернула в газету и вынесла на помойку. Ночью по радио звучал гимн, который Маруся очень любила, а из окна открывался вид на липы Покровского сада, которые Марусе казались такими волшебными, как в мультфильмах про Новый год. Неужели тогда уже в семье был телевизор? Маруся точно помнит, какое впечатление на неё произвёл фильм «Антон и Кнопка», про богатую девочку, которая вырезала дырки на своих чулках, чтобы нищенствовать вместе с другом Антоном.

Уже была украшена ёлка, и комната наполнялась её запахом. Фонари на улице были тусклыми, они не слепили глаза и позволяли увидеть и белые сугробы, не загаженные автомобильными выхлопами, и чёрные силуэты старых лип, выживших в блокаду, и крупные хлопья снега, медленно и умиротворяюще падающих в колеблющемся свете. Маруся, как многие дети, ждала, что в Новый Год произойдёт ЧУДО, но она не ждала ряженого Деда Мороза, тогда этого бизнеса ещё не было, Маруся ждала чуда, и попросила родителей разбудить её ровно в полночь. Что и было сделано. Девочка ещё не знала, что её нельзя будить – убить сможет, она орала и била ногами в руках у расстроенного отца, и не знала, что несостоявшееся Чудо станет причиной всех психологических проблем, и однажды приведёт к попытке самоубийства. Новый Год – самый ненавистный праздник разрушения иллюзий.

Папа купил Марусе «снегурки» – коньки, которые привязывали к валенкам, и учил кататься на коньках на маленьком, тогда казавшемся огромным пруду посреди Покровского сада. Весной ей купили велосипед, двухколёсный! И, о символические образы, преследующие нас! – учил её кататься на двух колёсах, придерживая за седло и уговаривая крутить педали. Она так хорошо их крутила, пока видела тень отца, бегущего за велосипедом… Но как только эта тень, чёткая в ярком солнце, отстала, она, тут же потерявшая уверенность – рухнула. Так до сих пор перед глазами – тень отца, отставшего, лишившего поддержки… Детский сад… Недавно его снесли… Детей водили на прогулки по Покровке, выстроив парами. И главное развлечение – рассматривать выложенные между окнами на вате (от сквозняков) произведения тогдашнего домашнего дизайна: ёлочные игрушки, звёзды из фольги, засохшие папоротники… А весной водили на Фонтанку, где резали наросшие ветки тополей (их тогда, после войны, много посадили в городе, где все почти деревья ушли на дрова). И мы их собирали, терпкие, липкие, чтобы принести домой и поставить в банку с водой. Они очень быстро давали листочки, знаменующие начало весны. Баня. Общая баня. Ванн не было практически ни у кого. Мучительный для ребёнка жар и пар. И, наконец, – награда: маленький бассейн с «грибком» – маленькой конструкцией с прохладным душем по периметру – счастье, ради которого можно было терпеть это мучительное мытьё.

Всё было бы хорошо, если бы юная Муза не влюбилась в Марусиного красивого отца… ((подозреваю, что он стал для неё идеалом мужчины на всю жизнь). Утром девочку отводили в детсад, и ей пришлось идти по полу, на котором пятнами сверкали свежие яичные желтки в прозрачном ореоле. У бабушки всегда была целая миска яиц на шкафу (это после блокады), а Муза швыряла их в неё, в маму, как бомбы, непонятая, одинокая и нелюбимая.

Надо было разъезжаться. Мама была практична и активна. Поделить двадцать метров комнаты в коммуналке – это была серьёзная проблема. Мама все вечера проводила на Малковом переулке. Там всегда стояла большая толпа. Люди переходили от одного к другому с вопросом: – А что у вас? Почти всегда мама брала Марусю с собой не для того, чтобы научить практической жизни, а просто потому, что не на кого было оставить. Вот она и слонялась в этой толпе, предаваясь, за неимением иного, собственным фантазиям. Мамина страсть к обменам так глубоко впечаталась в её сознание, что иногда, стоя в булочной в очереди за хлебом, она рассчитывала: вот если бы это помещение было пустое и принадлежало мне, как бы я его перепланировала и обустроила! Мамина страсть к обменам заставляла менять адрес каждые три-четыре года, выигрывая, каждый раз, два-три метра площади, что для семьи тогда было очень важно! Если маме не удавалось поменять площадь, она устраивала перестановку в комнате. Отец так к этому привык, что вырезал из картона маленькие символы нашей жалкой мебели: кругляш – обеденный стол, прямоугольники – тахта и мой диванчик, шкаф… На миллиметровой бумаге создавался чертёж комнаты, по которому все эти кружочки-квадратики долго двигали, в спорах и обидах, пока не находился оптимальный вариант. Наконец, переехали в почти новый, девятиэтажный дом с огромными светлыми окнами на проспекте Стачек. Квартира была трёхкомнатная: две занимала рабочая семья с девочкой, больной полиомиелитом. Папа по – прежнему, был обожаем – читал маме Коллинза, переводя с английского, играл на семиструнной гитаре: «Гони кур под сарай», три аккорда, казавшиеся дочери музыкальным шедевром. Маруся боготворила отца, во всём ему подражала: шахматы? – значит, надо научиться, ну… хотя бы знать, как ходит конь, и что такое – «рокировка».

Эрмитаж? Да! Слушать мифы в папином изложении, переходить из зала в зал… Вместе с папой считать, что лучшая картина всех времён – «Кающаяся Мария Магдалина» Тициана, потому что слеза – совершенно настоящая! А Пикассо – урод и безобразник! Но подлинное наслаждение, только для двоих – фотография! Отец уже давно был ею увлечён и оставил запечатлённую в изображении летопись семьи, в которой одна из первых фотографий – двухмесячная Маруся, смотрящая в объектив ещё не наполненными сознанием глазами. Как странно сейчас, в конце жизни, смотреть в эти свои глаза! Маленькую кладовку отец приспособил под фотостудию, и что же это было за волшебство: при свете красной лампы пинцетом подцеплять кусочки бумаги, и видеть, как постепенно проявляются лица… А потом – в закрепитель, наклеить мокрые снимки на оргстекло, высушить, отглянцевать…

Последнее лето в детском саду перед школой. Там, в Рождественно, у воспитательниц было три поляны, по которым расходились группы. Маруся всегда умудрялась сбежать. Она шла по тёплым пыльным просёлочным дорогам, заросшим орешником, вдыхала терпкий пыльный воздух, изумлялась каждому новому повороту, каждому красному обрыву Оредежи, и наслаждалась свободой и независимостью. Странно, но её ни разу не поймали, она умудрялась вернуться ровно к тому моменту, когда детей пересчитывали. Взрослые по-прежнему считали Марусю хорошей девочкой. Правда, в родительский день случился казус: к Марусе никто не приехал. Родители подружки, рабочие с «Красного треугольника» взяли её с собой. Как это было принято, взрослые устроили пикник на берегу речки, а детей отпустили купаться. Взрослые наслаждались долгожданным отдыхом на природе, пока не увидели, что дети посинели и дрожат от холода. Какие проблемы! Марусе налили стограммовый стаканчик водки и дали закусить помидором. Папа всё-таки приехал, но пьяна ли была Маруся, так никто и не знает, потому что температура уже поднялась до сорока градусов, и ребёнка отправили в изолятор. В последнее лето детства Маруся трагически распевала: «Говорят все, что я некрасивая, так зачем же он ходит за мной…»

– Итак, разъехались. Бабушка с Музой переехали на улицу Рылеева, на последний этаж доходного дома, в комнату с печкой. Меня очень часто «подкидывали» к бабушке, сажали на девятнадцатый трамвай, который шёл из Кировского района, по Обводному, мимо «Красного Треугольника», по Лиговке, мимо Московского вокзала и бывшей тогда Греческой церкви… А дальше надо было идти пешком от Жуковского до Рылеева. Мы тогда были самостоятельными детками. Улица Рылеева была вымощена булыжником, по которому, при отсутствии автомобильного потока так весело было перепрыгивать с камушка на камушек. На «Песках» стоял удивительный запах (о, эти запахи моего детства!) – дыма из печных труб, дров, поленниц, сложенных во дворах, и совершенно сухих до появления центрального отопления подвалов, в которых ещё не водились крысы и комары, но можно было хранить запасы овощей. Какой непередаваемый запах стоял на «парадной», каменной, с литыми перилами лестнице! Мы с бабушкой ездили за дровами на набережную Невы, где теперь стоят сфинксы Шемякина. А тогда не было набережной, а громоздились брёвна на продажу. Заказывали грузовик с наколотыми дровами, везли по адресу, а дальше хозяевам надо было быстро «раскидать» то, что обеспечивало теплом на всю зиму. У бабушки были две узкие кладовки с двух сторон от парадного входа. Я, что есть сил, помогала. А потом сидела у печки, всё пытаясь открыть дверцу, чтобы посмотреть на огонь, и, уменьшая тем самым тягу.. ну и т. д. у кого есть теперь камин – тот знает. Правда, каждый раз, чтобы затопить, Мария Васильевна должна была спуститься, а потом подняться на пятый этаж с поленницей дров. Но ведь у неё был орден Ленина…

Кроме печки у бабушки в комнате была кровать «красного дерева», на самом деле, красного дерева были только украшающие детали, а всё остальное – шпон по ёлке, но детали были грандиозными – высокие ступенчатые… (Всё это мой отец «модернизировал» и упразднил в духе отказа от излишеств конца шестидесятых), мой любимый скрипучий книжный шкаф, как мне казалось – чёрного дерева, на самом деле – крашеный, но резной. В нём на нижней полке всегда стояло для меня любимое варенье из брусники с яблоками, и он тоже так дивно пах! Нет, конечно, в этой комнате жила ещё и Муза с её девичьими проблемами, но тогда, когда я была маленькой и спала с бабулечкой вдвоём на кровати красного дерева, меня это мало задевало: – Как, ты съела сливочное масло! (Почти по Хармсу) – Это же было для Марусечки, чтобы картошку ей пожарить на маслице!

Ещё у бабушки на окне был огромный фикус. Она, не пьющая совсем, никогда, покупала с пенсии «маленькую», разводила её водой и поливала свой фикус (кто-то ей порекомендовал). После её смерти родители забрали фикус, стали его поливать обычной водой, он зачах за месяц. С тех пор я уверена, что ни в коем случае нельзя резко бросать пить.

Квартира была огромная, естественно, с одной кухней на всех и ванной, которой нельзя было пользоваться, потому что она была – дровяная. У меня были приятели – Витька и Сенька. Иногда мы закрывали дверь в первый парадный холл, гасили свет и играли… как же это называлось? Ну, в общем, кто в темноте кого поймает… А когда выгоняли взрослые – так славно играли во дворе, среди дивно пахнущих поленниц. В Новый год тогда было необходимо ко всем соседям зайти в гости, посмотреть, у кого лучше наряжена ёлка, съесть что-то такое, чего у тебя (в отличие от еврейской семьи) не готовят.

Мне было уже двенадцать, когда с бабушкой стало происходить что-то странное: она говорила мне: – Пошла за чем-то на кухню, открыла ящик стола, руку в него засунула… а зачем, не помню…

Их было три сестры: Прасковья, старшая, Анастасия, младшая, дожили почти до девяноста лет. И только моя Мария Васильевна умерла в 63. Я её уже старше. Орден Ленина куда-то сгинул (вернуть, что-ли, надо было родной партии), а осталась кровать (мой любимый книжный шкаф был вынесен на помойку, которая заменила поленницы дров), и мешок лоскутков: прокипячённых и тщательно выглаженных. И моя память… Они все – Ефремовы, приехали один за другим в Ленинград из Рыбинска. Там, у прадеда, работника железной дороги, был двухэтажный дом недалеко от вокзала. Детей, как водится, было много, выжили: Прасковья, Леонид, Мария и Анастасия. Отец семейства был очень верующим, мучил детей запоминанием библейских текстов, как выяснилось не так давно, мог приложить дитятю головой об печку… (Это я в смысле модных разговоров про карму). Мария вышла замуж там же в Рыбинске. Партия была очень выгодная: Мясников был не из пролетариев, а из купцов, у них был каменный дом, он закончил Рыбинскую мореходку, играл в ансамбле балалаечников, оставил огромное количество дореволюционных фотографий, не желтеющих, никому не нужных, потому что уже никто не знает, кто на них запечатлён. Но деда я всегда узнаю. Да и как не узнать «денди» в роскошном костюме и шляпе, запечатлевшим себя в городе Лондоне в 1929 году (год рождения моей матери). Дед Леонид, перевезя семью в Ленинград, довольно скоро оставил Марию, стал штурманом дальнего плаванья, затем – капитаном, любимой дочери – златовласке, привозил чемоданы продуктов и «вещей» из-за границы. Но потом, как у всех – война. Пока не знаю точно, где был дед во время войны (узнаю), но, когда мне было один-два месяца, дед был в Мурманске, он отправлялся в Ледовый поход (не тот ли «Перегон», о котором написал Конецкий, по повести которого был снят телефильм, в котором я снялась (Конецкий смотрел материал, бил себя по коленкам и кричал: да, такая, такую я написал!), и Марусю родители ему торжественно представили. А потом дед умирал от рака носоглотки (что часто бывает у моряков, надышавшихся перенасыщенным солью ветром). Ему было всего 55, Марусе – три, и она очень хорошо помнит и холм из глины с песком, и кашу с изюмом(кутью) и тошнотворный запах свинофермы, который для неё навсегда стал запахом смерти. (За Серафимовским кладбищем, действительно, существовала свиноферма, директором которой был некий Голомшток, спустя полвека ставший Марусе каким-то родственником и похороненный там же, на Серафимовсом, где её почти что – все…

Мария Васильевна осталась одна, правда в 39-году родила ещё одну девочку – Музу, и тайна рождения этого ребёнка – не обсуждаема. В начале блокады девочек (десяти и двух лет), удалось эвакуировать в Нижний Тагил, бабушка продолжала работать на РЖД бухгалтером. Ничего больше не знаю, никто, из тех наших родственников, которые всё это пережили, ничего нам не рассказывали. Знаю только, что у бабушки был орден Ленина (хотя она не была сотрудником НКВД), меня потом очень удивляло, что у бабушки – орден Ленина, как и у всего Кировского театра. Сначала была комната на улице Писарева, прямо напротив кондитерской фабрики Самойлова, и этот кондитерский запах стал главным запахом моего детства, вызывающим ещё много лет томительно-ностальгические, подсознательно-утробные ощущения. И круглые творожные сырки, и прогулки в парке, бывшем парке дворца, и первый вырванный коренной молочный зуб в поликлинике на углу Красной улицы…

Бабушка (несмотря на орден Ленина) была очень бедна. Иногда ей удавалось скопить какие-то денежки. Однажды она подарила мне настоящую куклу(единственную в жизни) с закрывающимися глазами. Она всегда дарила мне конфеты, которые пахли нафталином, потому что, ей их кто-то когда-то дарил, а она сберегала для меня подолгу в шкафу. Если вдруг она приезжала сразу после того, как меня выпороли и я ещё заходилась в рыданиях, она вступалась за меня, но так робко… (такое ощущение, что она пасовала перед собственной дочерью). Когда мы вдвоём укладывались на её кровать, она, раздеваясь, шутила: – видишь, какие у меня трико-семафоры? «Семафоры» – это потому что трико (женские панталоны) естественно, изнашивались в промежности, и бабушка аккуратненько, крохотными стежками латала их лоскутами их других изношенных панталон.

Когда я была маленькой, бабушка приводила меня в Преображенский Собор и поднимала целовать Святые иконы. Я это помню, но смысла тогда не понимала, просто боялась проходить мимо часовни, где всегда светился красны огонёк, и, будто, лежали покойники. Мимо неё мы проходили часто, потому что рано утром бабушка сажала меня на восьмой троллейбус, чтобы я успела к первому урок на Прмышленной улице, за Нарвскими воротами. Вот такая, друзья мои, у нас тогда была тяга к знаниям, почище, чем у того Толстовского Филлипка! В августе поехали в Ессентуки подлечить папину язву. Папа заболел, но потом выздоровел. Осталась фотография счастливой семьи: папа, мама с животом и Маруся. Вернулись в Ленинград. Родители купили зелёную дерматиновую детскую коляску, поставили её в коридоре. Полиомиэлитная девочка порезала дерматин бритвой. В гости приехала тётя – папина сестра. Папа сидел на тахте, с возмущением рассказывал о порезанной коляске, для большего впечатления скрючил руки, сведённые вечной судорогой, изображая полоумную соседку, да так и изогнулся, забился… на губах вступила пена… Марусю увели в коридор. А вскоре маму увезли ночью. Вернулась она с орущим красным существом – долгожданным Сашей-сынком. Марусино детство кончилось.

ДОКТОР: – Так. Я понимаю. Родился брат, и вы стали его нянькой.

– Ну да, все девочки играют, а я сторожу коляску, чтобы «цыгане не украли».

– Но это обычно так и происходит, когда есть старшая сестра, что такого трагичного? Вы не любили брата, вы к нему ревновали?

– Нет, он был моей куклой. Правда, не очень приятно было менять мокрые марлечки, и потом, он так орал, совсем не давал спать. А ведь мама кормила его грудью почти до двух лет. Однажды я просто взяла и посадила его. А ему было три месяца. Сидеть было ещё рано. Но с тех пор он сидел. – Любовь? Я почувствовала её, когда брату было меньше двух лет. Мы вместе с бабушкой приехали летом в Кавголово в ясли. Этот мальчик, которому я не так давно меняла вонючие марлевые подгузники, увидев нас, бросился ко мне, сладкий, с его неповторимым запахом, с «зализами» на лбу… ко мне… Нет, Саня не был моей обузой. Вот только помню, бегу в школу, (а мы все тогда в школу ходили самостоятельно, даже, если идти было далеко), реву… дяденька спрашивает: – Что с тобой, девочка? – Я брата оставила одного! Мамы нет, а мне в школу надо!

– Ну да, и там ответственность и тут… Вы разрывались? Что было важнее? Школа?

– Была ли я ответственной ученицей? Нет, конечно, я была ленива и недисциплинированна… Просто школа была уникальной, лучшей в городе на тот момент, и учительница первых классов, Наталья Владимировна была такой доброй… Но… у нас было чистописание, по разграфлённым специальным тетрадкам, и Вы не поверите, как до революции, «вставочки» с железными перьями, чернильницы-непроливашки и перочистки из фетра, старательно изготовляемые на уроках труда… Это проклятое чистописание!

– Если бы не болезнь отца, можно считать, что всё было, как у всех?

– А? Ну да. Поначалу, пока отец ещё пытался работать… Он же был очень талантлив, он почти закончил кандидатскую диссертацию… почти… потом отдал материалы ближайшему другу. Друг некоторое время ещё заходил к нам в гости… Всё, казалось бы, было ещё хорошо… Если бы не чувства, которые разрывали душу Маруси и которые надо было от всех скрывать… (То самое, тайное, ради чего я и обратилась к вам – психотерапевту). Однажды в первом-втором классе кто-то украл у кого-то какие-то копейки. Наталья Владимировна строго спросила: – Кто это сделал? Я покраснела, и весь класс повернулся ко мне. А я просто знала, что и украсть могу, и ещё что-нибудь сделать, более страшное… Я себя ощущала до самой глубины, до самого злого и подлого… А вокруг все были такими «правильными» – октябрятами, пионерами, «Будь готов!», приди на помощь другу!.. Кажется, я с этого и начала: надо было всё время прятать свою «гадость» перед «хорошими» окружающими.

– Вам никогда не приходило в голову, что они не такие уж и хорошие? Что они чувствуют нечто подобное?

– Нет! Они бы хоть в чём – то это проявляли! Нет! Не то! Понимаете, кто-то из них ведь тогда украл, кто-то хитрил, кто-то обижал соседа… Но… они всё это делали, как бы не осознавая, не испытывая мучительных угрызений совести! …

– Так всё дело в совести?

– Да, наверное. Маруся ни один проступок сама себе не прощала, стоило только осознать его, как он начинал грызть изнутри. Изгоняемый днём возвращался ночью.

– Много было проступков?

– Да на каждом шагу!

В который раз пытаюсь написать, как положено, букву «А», а она расплывается, потому что заливается слезами.

– Почему?

– Выпороли. За двойку по чистописанию.

– Это было единожды?

– Часто. Отец щадил – бил ремнём. Мама пользовалась шнуром от утюга, от него синяки долго не проходили, Маруся заходилась в крике, но наказание следовало неминуемо.

– За что?

– За всё подряд. Считалось, наверное, что так и нужно воспитывать. Марусю пороли так, что, заходясь криком, она уже не понимала, где находится. В любой момент мама могла ударить по спине, по лицу, не важно, чем, что под рукой: – тапком с ноги, – правда, нет, утюгами в неё не бросали.

– Так мама была… не хочу произносить это слово, она была жестока по отношению к вам?

– Сейчас всё скажу, и покончим с этим. Пришла из школы, дома никого, есть нечего. Сердобольная соседка чем-то накормила, задала какие-то вопросы. Мама вернулась с работы, обо всём узнала, поднесла к моему лицу клещи и с ненавистью сказала: – Вынь свой поганый язык, я тебе его сейчас откушу.

– Сколько вам было лет?

– Девять-десять.

– Вы верили, что откусит?

– Несомненно. Уже тогда я привыкла к тому, что от страха сжимается что-то в центре живота, и прерывается дыхание. Я смертельно её боялась. Когда больного папу на десять дней отправили в санаторий, я цеплялась за него и кричала: – Не уезжай, она меня убьёт!

– Вы верили, что убьёт?

– Совершенно точно.

– Он понял вас?

– Он должен был спасать сам себя, но я этого ещё не понимала, я только заворачивалась в его пиджак, пахнущий табаком и его родным потом, и только там успокаивалась. Продолжу страшилки. В огромном дворе на проспекте Стачек на газоны смели снег, получились замечательные снежные горы. Я, как обычно, бежала то ли за хлебом, то ли за молоком и по дороге потеряла десять копеек. Когда вернулась то ли без хлеба, то ли без молока, получила страшный удар по спине: – Иди и найди! – мама. Папа: – Она тебе этого никогда не простит! – Да что ты, папа, прощу! Прощу! – В огромном дворе, в огромных сугробах, разглядела крохотную щёлку, сделанную моей монеткой, раскопала снег и торжественно вернула в семейный бюджет десять копеек.

– Простили матери этот эпизод?

– Наверное, нет, если до сих пор его помню. Хотя… Возможно, она искренно считала, что это – необходимый элемент воспитания. Мама была очень экономна… Она тянула на себе семью.

– Как бы это ни было бы вам обидно, существуют три вида примитивной психологической защиты…

– Как у обезьян?

– Ну собственно… Наукой доказано…

– Ну, раз наукой…

– Итак: расщепление. Считается, что оно формируется в младенчестве, когда ребёнок ещё не может понять, что заботящиеся о нём люди обладают одновременно как хорошими, так и плохими для него качествами. Предполагается, что малыш воспринимает свою маму не как одного человека с различными проявлениями по отношению к нему, а как различных людей (плохая мама и хорошая мама)…

– У меня не было различных людей.

– Мама не делала для вас ничего хорошего?

– Был другой эпизод. Мне очень хотелось завести какое-нибудь домашнее животное, но условия не позволяли. Папа за неимением лучшего, сам смастерил аквариум, потом увлёкся, завёл ещё один, и ещё… (Ах, какие выставки общества аквариумистов проводили в ДК Первой Пятилетки! Каким праздником было ежегодное посещение такой выставки!) В какой-то момент расплодилось огромное количество гуппи. В выходной мама наполнила ими большую банку и вместе со мной приехала через весь город на Калининский рынок, где торговали всякой живностью. Целый день мы простояли за прилавком и к вечеру заработали почти десять рублей. Мама добавила рубль и тут же, недалеко от рынка в обувном магазине купила мне красные туфельки.

ДОКТОР: … При благоприятном развитии ребёнок должен интегрировать своё восприятие двух «мам» в один образ. Использование расщепления направлено на снижение тревоги и поддержание самооценки.

– Когда мне было тринадцать, мама сказала, что это я виновата в том, что разваливается её семья. Виновата, виновата, всегда виновата…

Мама: – Вроде бы, это у меня должно было быть чувство вины… Хотя… А кто понял меня? Лёня был… ну не знаю… но всё должна была решать я, а особенно после того, как обнаружилось, что у него эпилепсия. Он, конечно, ещё пытался работать, но всё чаще и чаще возвращался домой с разбитым затылком…

– Я знаю. Я даже уже знала, что нужно расчёску вставить между челюстями, хотя, какая расчёска, если это могло произойти в трамвае, когда мы ехали за грибами…

– Не то. А я ещё была активная, весёлая… Мне было тридцать, когда кончилась моя женская жизнь из-за его болезни. Правда, меня очень любили директора овощных баз… но разве я могла позволить себе? да и негде… на грудах капусты, что ли? Противно. А пенсия у него, не закончившего диссертацию, – 57 р., а у меня – - 75. А вас – четверо, и всех надо кормить, а Лёне уже нет дела, у него «сумеречные состояния», он говорит мне: не оставляй меня одного – я в окно выброшусь, такие головные боли…

– При мне такого не было. Папа всегда был сдержан, читал все мои сочинения, дурацкие стихи, направлял… Да, пытался сделать из меня своё состоявшееся воплощение, забыв о том, что я – ДЕВОЧКА… Это ты, ты всё время говорила, что вы разведётесь, и Сашенька останется с тобой, а я уеду куда-нибудь со своим любимым папочкой… Но не это было самое страшное. Ты помнишь, я же ничему не противилась, стирала и мыла всё, что было поручено, утром просыпалась первая, чтобы никого не разбудить (У папы был такой радиоприёмник – будильник: в назначенное время включалось радио), так вот, я успевала вскочить по первому щелчку, до того, как заработает радио, сготовить себе яичницу и убежать на трамвай (45 минут до станции «Нарвская», а там ещё бежать до школы на Турбинную. И вдруг меня стало рвать… посреди урока… в трамвае… одной жёлтой пеной… Папа спросил: – Может, с ней что-то не то? – А что с ней будет, с этой здоровой кобылой? – спросила ты.

– Всё помнишь?

– Всё. Отец настоял, чтобы меня положили на обследование. Месяц в больнице, за два дома от нашего. Один только раз папа с маленьким Сашкой подошли под окна…

Месяц обследований, напротив – палата грудничков – отказников. Мы, подростки за ними, в основном, и ухаживали: меняли мокрые больничные ползунки, кормили. Кашку в рот запихиваешь, он, бедолага, выплёвывает, ты со щёк собираешь ложкой, и снова в рот запихиваешь, а как он ещё выживет? Счастье – через месяц нашли язву желудка, значит, не зря на меня тратили государственные деньги, не зря отвлекала внимание врачей…

ДОКТОР: – Стоп! Вы чувствовали себя виноватой, за то, что вас обследуют?

– Но ведь не зря же люди потратили на меня время и внимание! Язву желудка нашли!

А потом было счастье: направили на лечение в Санаторий в Железноводск прямо посреди учебного года! Да, что бы ни говорили, а детей при советской власти лечили бесплатно …

Мама отдала свои старые часы «Звёздочка», и снабдила в дорогу целой варёной курицей! Ехали в пустом вагоне-люкс с бархатными полками. Когда приехали, стоял такой густой туман, что не видно было корпусов санатория. Но… воздух! какими ароматами был напоён этот воздух! От чего? Ещё ничто не цвело – начало февраля. Стоит вспомнить этот запах, и снова: – детство, свобода, счастье полноты ощущений. Марусю сразу поместили в изолятор. Через три дня перевели в общую палату. Маруся проснулась от яркого солнца, подошла к окну и чуть не упала на спину: горы, которые были скрыты туманом, оказались так близко, что, по Марусиному ощущению, вот – вот должны были надвинуться и раздавить санаторий. Как это было прекрасно!

Сорок пять дней счастья! Уроки – так себе, чуть-чуть, (Маруся всех поразила тем, как читала отрывок из «Мцыри»). Трижды в день – поход на источник, (а если сбежать и попробовать быстро подняться на гору, – то и Казбек можно увидеть!)… минеральные ванны, грязи… вечером – маленький биллиард… И подружки, конечно. Одна, из Уфы, с ней делили тумбочку. Ей родители всё время присылали посылки с фруктами, она делилась, Маруся униженно принимала угощение.

– Вы не скучали по семье?

– Будете смеяться: Маруся скучала по Эрмитажу, по его особенному запаху… (Уже и автору понятно, что запахи играли слишком большую роль в жизни Маруси). Особый запах начинался… в туалете, внизу, рядом с гардеробом. Это было какое-то дезинфицирующее вещество, которым пользовались, видимо, только там, и он встречал всех приходящих в Музей. Дальше – воск. Тогда все паркеты ещё натирали мастикой, и каждый зал имел свой особенный запах, по которому можно было ориентироваться. Маруся по запаху ощущала приближение египетского отдела, где лежала страшная мумия. Однажды классу объявили, что все едут в Эрмитаж, но что-то там не состыковалось. На обледеневшей набережной встретились только Маруся и Наташа Мёд, которая жила на Петроградской. Девочки бросились друг другу в объятия и, как и следовало, поскользнувшись на льду, рухнули, не разжимая объятий. (Так и не разожмём, друг мой, с которым почти не видимся!) Что делать? Идти в музей! Бесплатно же! Это был год примерно 63, толпы не стояли в очереди, смотрительниц надо было долго разыскивать. Что ещё нужно было двум девочкам для счастья? – Присвоить себе дворец со всеми картинами и коллекциями, бродить по нижним античным залам, поставив задачу: выбраться самим, ни у кого ничего не спрашивать!.. И, в самом деле, спрашивать было не у кого: пустые залы с античными скульптурами, под сводами которых эхом отдаются шаги двух детей… Ну, в египетском отделе фантазия разыгралась: а вот если бы наш класс сюда ночью запустили, а мы бы вылезли из саркофагов!!! Зато со второго этажа с итальянской живописью можно было спускаться по лестницам, прихватив воображаемые юбочки, играя в принцесс, которым принадлежит Всё Это!

Маруся вернулась в школу к четвёртой четверти с месячными, которые, то ли наступили, то ли ещё «мазали» – ну не с мамой же об этом говорить! – на грани отчисления из школы, потому что по всем предметам была – хана, как сейчас говорят. Один из главных людей в Марусиной жизни – учительница французского, Ленора (Ленинизм – Наше – Оружие) Яковлевна Гинзбург, на уроке начала диалог: «И когда вы займётесь спортом?» – «Когда я буду совсем святой!» – сказала Маруся, перепутав два очень похожих слова: святой и здоровый. Все захохотали, но Маруся, вдруг, неожиданно для себя, заговорила на языке.

Впервые, после ежегодных лагерей (пионерлагерей)! Марусю вывезли на дачу в Сиверскую, где ей всё лето приходилось решать алгебраические примеры, чтобы догнать курс математики.

Не могу не описать пионерлагеря.

В лагеря на лето отправляли всех, практически, детей. В первых числах июня перроны Балтийского и Варшавского вокзалов (Не упоминаем Финляндский – туда, на Карельский перешеек и Ладогу выезжали привилегированные, из специальных НИИ) заполняли толпы родителей и детей с чемоданами, в которые по списку были уложены подписанные (чернилами), или любовно вышитые, определённые начальством трусы, майки, носки…

Мама работала в санэпидстанции и имела возможность ус троить девочку в «самый богатый лагерь» – То ли от Кировского завода, то ли от «Красного треугольника». Маруся не страдала (а чего страдать, если другого опыта не было?) жила, как все: железный распорядок, утренняя линейка. «Будь готов!» – «»Всегда готов!», баня раз в неделю (с хозяйственным мылом), раз в неделю кино: «Человек-Амфибия» и «Марья-Искусница», на весь лагерь – бравурные песни, которые из памяти не изгнать.

Были, конечно, некоторые особенности.

Ну вот, скажем, перед обедом все двадцать с лишним отрядов собирались у столовой и ждали своей очереди войти. Чтобы как-то провести время, заводили хороводы… Ну, «ручеёк», конечно,

– А мы просо сеяли- сеяли…

Но и ещё более «жалостливые»: про «Первая дочь – красавица была…» или «Всё васильки, васильки…»

До нас, послевоенных детей, каким-то образом, под пионерским флагом дошёл подлинный народный фольклор не только в текстах, но и в сокращённых обрядах, стенка на стенку наступая, мы, не сознавая того, повторяли дошедшее из глубины веков, нынче почти забытое, хранимое только энтузиастами- фольклористами …

Я уж не говорю об анекдотах: «Срава Богу, проморчара, не сказара ничего!» – это что-то дореволюционное, явно. Или «Пока смотрел «Багдадский вор», то русский вор штаны упёр!» В самом деле, это были мои Университеты! Там всё рассказали и про особенности нашего телосложения, и про всё остальное! Но, самое, иглой сидящее в душе: народные военные песни. Блатняк, (пардон, шансон!) который инвалиды пели по вагонам: – «Милый папочка, – пишет Аллочка, – мама стала тебя забывать, стала модничать и кокетничать, с лейтенантами стала гулять…» И даже: «Вот кончился суд приговором, преступнику слово дано…. – Я – Сын трудового народа, отец мой родной – прокурор!»

Поразительно, как тогда, всего лишь пятьдесят лет назад, мы были пуповиной связаны с глубинными народными ощущениями… А при этом радио орало; «Будет людям счастье, счастье на века! У советской власти сила велика!»

А потом приезд кубинской делегации, многочасовые репетиции на стадионе. «Слышишь чеканный шаг? это идут «Барбудос»…

Ну, а потом – апофеоз: дети с букетами строят окружности, наклоняются вперёд-назад… Ну вы это видели во время Олимпиады-80… Динамик орёт: – За правду сражается наш народ, мы знаем, в бою нас победа ждёт!» – ну, и куда деться без: «Солнечный круг, небо вокруг…»

Ладно, опять отвлеклась… Всё никак не могу перейти к жизни актрисы. Ну вот -

У папы был однокурсник, который вдруг стал известным оперным баритоном в Кировском. Папа с дочкой слушали его в арии Жермона… Восхитительно. Потом Толя Калошин повесился. Папа, не способный (как и Маруся теперь) сдаться, на какие-то гроши покупал в магазине «Конструктор» детали, из которых собирал транзисторные радиоприёмники и проигрыватели. В двадцатиметровой комнате на четверых у Маруси было два способа уединиться (что ей почему – то требовалось): читать книги и слушать радио под одеялом. Она уже почти наизусть знала оперы Верди.

Читать книги – это стало манией. В том самом огромном дворе, который снится до сих пор, была детская библиотека. О! этот волшебный запах книг! Сначала Маруся прочитала всю детскую литературу, потом стала требовать всё – про животных, потом книги у Маруси родители стали отбирать и прятать, беспокоясь за успеваемость в школе… Ну, потому что она не приносила из школы нужных отметок. Потому что успешность ребёнка напрямую зависела от его отметок. Так считала мама, не получившая должного образования.

Но Марусе не хотелось учиться. Сначала охоту отбили порки за плохую каллиграфию, потом домашние заботы, которые необходимо было взять на себя… а главное – двор!

Пока папа мог работать, Маруся, выполнив необходимые обязанности, была предоставлена самой себе, значит – дворовой команде. Как и положено, в команде был лидер – девочка, то ли чуть старше, то ли уже слишком многое узнавшая, кто теперь узнает, но, несомненно, девочка, обладающая фантастическим даром рассказчика. Как виртуозно она плела свои «Взрослые истории» про то, о чём мы, остальные, не имели ни малейшего понятия: как развязываются лямки её ночной рубашки… – И что? И что потом?… Она сама не знала. Однажды увлекла всю маленькую компанию на «АВС». Звучало таинственно. Снарядиться надо было лыжными палками. Три маленькие девочки ушли за километр от дома в треугольник, составленный из трёх пересекающихся железнодорожных насыпей за промзоной Кировского завода. Там не было никого. Только горы замёрзшего песка, которые надо был штурмовать с помощью лыжных палок. Всё было страшно увлекательно, пока Маруся не увидела серое «плато», которое надо было преодолеть. Она разбежалась и прыгнула в середину кучи цемента, который тут же начал засасывать… Инстинкт – повернуться на живот и ползти… вернуться домой и долго отстирывать хлопчатобумажные чулки от цемента. Чтобы мама не узнала…

Много лет спустя Маруся увидела на улице спившуюся женщину, в лице которой смутно проглядывало что-то очень знакомое… Она? Та рисковая девчонка? Маруся прошла мимо.

Папа, как мог, помогал: рассказывал про строение атома, непостижимые физические и математические законы становились немного понятнее. Однажды на дом задали доказательство теоремы о непересекающихся прямых. Чтобы не ошибиться, папа открыл математический справочник… На следующий день вызванная к доске Маруся гордо ответила, что теорему доказывать не будет, потому что прямые всё равно пересекутся… в бесконечности. Получив заслуженную двойку, возмущалась страшно. Может, учительница ничего не знала о Лобачевском?

Всё было неплохо, но… Ну, в общем, исполнилось Марусе 14… и, (как вы сказали?) – в общем, вдруг рухнули авторитеты и, то ли гормоны взыграли, то ли призвание позвало…

У Маруси была необъяснимая (поскольку не выросла за кулисами, не мечтала о кино и славе), страсть к лицедейству. Сначала – примитивно: встать на стул, «чтобы я что-то делала, и чтобы меня все слушали и любили.» Фантазии развили воображение, сформировавшееся «эго» требовало власти над «толпой»… Ну, вы знаете текст Нины Заречной, он у всех на слуху… хотя Маруся тогда ещё не читала «Чайку», в общем, потребность.

В школу пришёл пожилой дяденька поставить «Золушку» на французском. Марусю назначили Золушкой вместе с другой девочкой. У той девочки было прекрасное платье из кружевной занавески. Маруся сама себе соорудила что-то несуразное из марли. Но, когда пришла её очередь играть на маленькой школьной сцене, Маруся вдруг неожиданно для всех, и для себя самой, бросилась на колени, умоляя мачеху отпустить её на бал. Подруги потом довольно безжалостно говорили, что Маруся «переигрывала». Слова-то какие уже знали! Да, Маруся ужасно переигрывала. Всё, что пряталось под личиной «хорошей девочки» вдруг совершенно бесконтрольно вырывалось наружу, Марусю несло, но это было счастье!

В 13 лет пробовала поступить в Театр Юношеского Творчества, прошла три тура, но оказалось, что для Маруси «роли нет», ей предложили ездить в филиал – во Дворец Моряков, но это было невозможно, а тут – болезнь, санаторий, отставание по всем предметам. Никогда не забыть, как опустошённая пришла домой, включила телевизор, а там молодые артисты: Особик, Овсянко играют в телесказке про песочные часы… Им можно, а Марусе нельзя! Как же она рыдала!

Но на следующий год поступила, и пропала, пропала для семьи и школы, началась новая волшебная жизнь!

Загрузка...