Прыщавец действительно размахнулся мечом! И развалил бы меня на две половины, если бы не низкая притолока: бабке высокая дверь была ни к чему, и меч блондина просто увяз в косяке.
— Уахаха! — радостно заорала я, понимая, что ещё поживу. И метнула в богатыря миской с недоеденной кашей. Каша облепила жидкую всклокоченную бородёнку, слезящиеся зенки, в принципе некрупное личико (ничего не изменилось), потом стекла на грудь, а миска так и осталась висеть, присосавшись в зерцалу — металлической пластине на груди кольчуги… Стоп! Откуда я знаю про «зерцало»?
— Возьми меч под лавицей… Меч под лавицей… — зашептал чей-то голос, будто в ухо.
— Спасибо, бабка! — снова заорала я, пошарила рукой, но никакого меча не было. А Попович уже протёрся от каши и почти вытащил колупало из двери. Пришлось дёрнуть за половик — богатырь ойкнул, опрокинулся назад и повис на мече: втайне я надеялась, что он чебурахнется с крыльца вниз, но, видимо, потеря оружия у богатырей карается отсечением головы, не меньше.
— Под другой, другой лавицей… — снова зашептал голос.
Я пошарила. Опа! Лежит. Грубая полоса железа, вроде распрямлённого поручня метро, примотанная к куску дерева кожаным ремнём. А что, у меня есть выбор? Зарядить Поповичу в лоб деревянной ложкой, авось отстанет? Меч оказался каким-то недомерком, коротеньким и лёгким — у меня нож для хлеба ан кухне подлиннее будет. И как я таким? А, была — не была! Я размахнулась, и безо всякого изящества рубанула богатыря под коленки, чтобы перебить сухожилия. Он поднял ноги. Я пырнула его в бок — он изогнулся, как карась, и снова мимо. И тогда, завопив, я ударила его по рукам: этого Алёша Попович не сдюжил, разомкнул пальцы, выпустив меч, и-таки скатился вниз по ступенькам избушки. Которых было целых три. Одной рукой я выдернула поповичев меч из дерева — видать, расшатал он его своими попытками — и кинула вниз:
— Вставай и сражайся как мужчина, Клинт Иствуд!
— Чего? — Попович сидел ровно, вставать не хотел, только обсасывал кашу с жидких усёнок.
— Да это не Винтисуд, то совсем другой богатырь, иноземный! — встряла бабка, наконец закончившая обметать золу у печки. — Но и не Алёша это Попович, я того знаю. У Поповича зрак хитрый, губы красные, пузо толстое… А это кто? Ты кто?! — спросила она грозно у недомерка.
— Так я тоже Алёша Попович, только не ростовский я. А рязанский. Что, в Рязани попов нету, что ли? Или Алексиев мало?
— Может, и много, только у ростовского отец-то — епископ, а у тебя, небось, пономарь? Рязанский… Так чего ж тут ищешь, рязанец?
— Думал, что добуду голову Полины-поляницы, отнесу Илье Муромцу, он меня в дружину возьмёт…
— От дурень! Во-первых, зачем Муромцу в дружине ДВА Алёши Поповича? Чай, не подменная лошадь! Во-вторых, жидок ты для богатыря-то, мелок и скудоумен. И главное — с чего ты взял, что Муромец, как басурман какой, обрадуется голове красной девицы, которая к тому же — его дочь?!
— Чего? — вылупился рязанский Попович.
— Того! Дочь она Муромца. Полина Ильинична.
— А чего ж он её тогда убивал? — в глазах недобогатыря плескался ужас.
— Семейное дело, — развела руками бабка. — Родные дерутся, а ты — не встревай.
— И то правда, — пригорюнился бедолага. — Вот, помню, тётка Лукерья однажды повздорила с дядькой Игнатом, а сосед Акинфий пошёл их мирить. Так ему Лукерья бока намяла, полбороды выдрала, Игнат — баню сжёг и гуся со двора свёл. И сожрал показательно, недожаренного.
— Видишь? А тут ты, дуралей… — бабка примирительно потянула Поповича-рязанского за рукав. — Убивец выискался. Умойся сперва, бедолага. Кашу из бороды выковыряй, а то птицы тебя ране половцев обожрут.
— Половцы людей едят? — удивилась я.
— Нет, для красного словца, — огрызнулась бабка. — Я и тебя, дуру, не простила ещё.
— А чего ж тогда помогала, про меч подсказывала? — искренне удивилась я.
— Кому? Тебе? Да ни в жисть? — открестилась бабка, которая и вправду подозрительно начинала мне напоминать Бабу Ягу. — А что, ты слышала голос, а?
— Нет. Показалось, — отовралась я. — Пойду, веночек из ромашек совью.
— А и правильно, и свей. Девичье самое дело, — бабка ни на грош мне не поверила, но рязанец уже ныл и размазывал кашу по лицу: лютая смесь молока, масла и пшена схватилась как цемент, и под ней кожа немилосердно зудела. Бородка у него встала дыбом, губы склеились, и мы с бабкой успели ещё посмеяться над таким чудом природы. И зря: пока мы ржали, как кони, на полянку перед избушкой и вправду выскочили два всадника — на мохнатых чёрных лошадёнках, с маленькими копытцами и злыми глазами.
— Бешбермек, муркульдук! — воскликнули они хором. — Ешкергей-баба!
Честное слово, мне так и показалось. Хотя наверняка они кричали что-то более вразумительное, потому что бабка одним движением зашвырнула Поповича-рязанского отмокать в лошадиную поилку, что-то выкрикнула на басурманско-тарабарском, свистнула гнедую кобылку без седла, и я поняла: половцы и печенеги не убивать нас прискакали, не грабить и не в полон брать. Что-то у них случилось нехорошее.
— Бери коня рязанского, поскакали, дева! И меч! — скомандовала Баба Яга.
— Так ведь я поломанная вся. И ездить не умею…
— Не дури. Всё уж и зажило. А на коня я сама тебя сажала в три годика в первый раз. Память отшибло — задница вспомнит!
Я решила: была — не была, и вскочила в седло серой лошадки рязанского самозванца. Та ржанула, и поскакала вслед за Ягой и половцами, лишь изредка подкидывая задом. Стремена, что ли, коротки? Э-э, а откуда… да неважно, откуда я это знаю. Привыкай, Полечка!
И лишь проскакав километра три, я поняла, что на мне, кроме ста слоёв кровавых бинтов, ничего и нет…
К счастью, всем было на это плевать, а я подумала, что при случае выпрошу у бабки одно из её платьев, надену сверху, да и так сойдёт. Стиль бохо — выйдет боком. Странное дело, но бок почти не болел, и когда я с непривычки подскакивала вверх на седле — седло-о-о! кусок кожи на попоне из дерюги! — ничего не отдавало в кости. Рана под грудью немного кровило, колено хоть и не болело, было похоже на шар для боулинга, а ломаная лодыжка болталась в стремени туда-сюда. Я когда на выпускной бал выпендрилась, на каблуках, тоже так вихлялась.
Лошадь шла ходко, но странно, боками: сначала загребала левым, потом — правым, как игрушечные лошадки в компьютерных играх с плохой графикой. Колбасило на ней как на корабле в бурю, но зато видно было, что я нагоняю всадников очень быстро. «Виноходец», — сказал мне голос на ухо.
— Чего? — вскрикнула я.
— Виноходец. Лошадь такая. Сначала ставит левые ноги, а потом правые.
— Аа-а-а, «иноходец», — догадалась я.
— Правильно — «виноходец», — занудствовал голос.
— Неправильно. В наше время…
— А тут не твоё время, дева опозоренная!
— Чего это я «опозоренная»? — моему возмущению не было предела.
— А какая ж ещё? Только девам, что с мужами согрешили вне брака волосы-то стригли столь коротко. Коса — девства краса.
— Да ты больная… Больной… Больное! Кто ты вообще?
Но голос смолк, и больше меня не доставал. Коняшка, загребая копытами, весело и бодро бежала по степи, перемежающейся подлесками и заброшенными полями, пока наконец вдали не замаячили шатры. Помните шатры кочевников в учебнике истории? Всё враньё. Вместо красивых ярких домиков, покрытыми коврами, высоких и больших, на утоптанной и загаженной площадке, чуть больше футбольного поля, теснились друг к другу… ну… я бы сказала, что теплицы. Обычные квадратные теплицы, максимум три на три метра. Только не из плёнки, а из тряпок и старых шкур. Тряпки эти были натянуты на деревянные рамы и прибиты сверху кривыми палками крест-накрест, чтобы не отваливались. Видно было, что когда тряпка звалась, туда подсовывали кусок шкуры или другую тряпку, и как-то крепили, в основном — палочками поменьше, просовывая их в дыру на манер пуговицы. Тряпки явно никто никогда не стирал, и от поселения кочевников несло не только конским навозом и человеческими испражнениями, но и потом, и кислой шерстью, простоквашей, тухлым мясом, и… как от помойки. Хорошо ещё, что все запахи перебивал дым.
— Баба Яга-а-а, — крикнула я в спину своему врачу и проводнику, — сто-о-ой!
Бабка тормознула лошадь, скатилась через круп на землю и подбежала ко мне. Поводья бабкиной лошади попытался подхватить какой-то пострелёнок, но лошадь фыркнула, врезала ему в живот задним копытом и ускакала.
— Уии-и, — застонал было малец, но один из половцев-печенегов показал ему, мол, не маячь, порыдай в уголке, и пацан уполз в одно из мусорных жилищ. Бабка тем временем ощупывала моё колено:
— Ништо, к завтраму заживёт.
— Да я не к тому, бабушка, — зашептала я, наклонясь с коня к Яге. — Мы чего тут делаем?
— Жена хана рожает, четвёртая, любимая, самая младшая. Роды тяжёлые — девчонке всего пятнадцать, какая из неё роженица-от?
— Сколько? — опешила я.
— Пятнадцать, как бы не четырнадцать. А чего ж? Князь наш в девять лет женился, а кочевники — и в три могут, как на коня сел — всё, мужчина.
— А самому хану сколько? — продолжала обалдевать я.
— Он уж в возрасте, ему двадцать два недавно исполнилось…
Я так и обвисла на коне: мне-то уже двадцать один, я тоже, получается, «в возрасте» по местным меркам.
— Бабушка, а тебе-то сколько?
Старуха приосанилась:
— Сподобилась дожить до шести десятков! Мало, кто может похвастать.
Я вспомнила свою маму, которая в пятьдесят научилась водить машину и впервые встала на горные лыжи, на которых рассекала по курортам Минска и Подмосковья; вспомнила бабушку, преподававшую математику в институте в 84 года, и ушедшую оттуда со словами, что хочет пожить для себя — под горестные завывания всей кафедры… А дед у меня в семьдесят был лучшим охотником в своём клубе: бил белку в глаз, на тайменя с острогой охотился. Мда. Печаль.
— Бабушка, да столько не живут же! — решила я подыграть Яге.
— А то! Потому что ведаю мудрость предков, столько и жи…
Из самого чистого шатра, возле которого были поставлены высокие шесты с лисьими и волчьими хвостами, коровьими рогами и связками бус, донёсся крик. Кричала девочка, ребёнок, но я сразу поняла: это та самая «жена хана». Видно, ей было совсем больно, потому что кочевники держат свои чувства при себе, как индейцы в фильмах про Чингачгука. Лежащие у шестов прямо на земле кучки тряпья зашевелились и начали издавать звуки.
— Шаманы, — сказала Яга с непередаваемым презрением, — незаконнорожденные дети степи.
И вправду, кучки оказались живыми людьми: три старых деда (лет пятьдесят — прикинула я), и один мальчишка лет восьми, с узкими чёрными глазёнками и куда более скуластым лицом, чем даже у самих кочевников.
— Это эйны, — добавила бабка, неуважительно тыча пальцем, — дети степных волков и людей. А вон тот, мелкий, кийну — сын лисицы и мужчины. Или женщины и лиса. Я бы поставила на второе, уж больно смышлёные у него глаза. Имён у шаманов нет, да и говорить они почти не умеют, так что с расспросами не лезь.
Полог шатра распахнулся, и оттуда выбежал невысокий мужчина с красным распаренным лицом. Он был бы даже немного симпатичен, если бы не клочки кудреватой бородки, торчащие горизонтально, да такие же клочковатые усишки. На ногах кочевника были потрясающие по красоте мягкие сапоги («ичиги» — услужливо подсказал мне голос в голове), и, как тут уже принято, на нём было нацеплено штук десять халатов разной расцветки и размера, а сверху — синий суконный кафтан, что-то типа пальто без воротника. На поясе висели кожаные полоски, окованные бронзой, несколько ножей, пара мешочков, связка серебристых кружочков, две птичьи лапы и собачий хвост. Почему собачий? Да тощие псы, в количестве морд тридцати, кружащиеся вокруг наших лошадей, с намерением откусить кусочек лошадиной жопки или моей ноги, при виде этого мужика брызнули в стороны. Знали, наверное, что, если он поймает кого за хвост, тут же и оторвёт, и на пояс повесит.
— Ешкергей-баба! — мужик в халатах вцепился в Бабу Ягу, и потащил было её в шатёр, но тут увидел меня. И застыл. Да я представляю: стоит чучело, с головы до ног в бинтах и кровавых пятнах, глаза только видны, да губы, похожие на кусок мяса. И глаза-то больше похожи на бараньи почки, в которые кто-то вставил по угольку.
— Аа-а-а! — спрятался мужик за Ягу. — Думербей-гызы!
Ей-богу, не уразумела ни слова. И наверняка слова были совсем другие, просто мне сквозь бинты, да с непривычки слышалось нечто невразумительное.
— Да не демон это убиенных душ, не демон, — погладила бабка хана по шапке на собольем меху. — Дева это.
— Аа-а, зенсчин, — сказал хан. — Пошёл вон, зенсчин, в зенчские кибитки!
И тут я увидела, что из шатров-то одни мужские лица высовываются. А чуть поодаль стоит стадо кибиток — вроде как телег с кузовом, откуда молча глядят женщины и мелкие ребячьи рожицы.
— Щас! — я вырвала из рук первого попавшегося басурманина кривое копьецо и метнула его, куда глаза глядят. Копьецо оказалось летучим, и метров через тридцать вонзилось в круглый маленький щит, обод которого поправлял печенег. Щит раскололся, а металлическая чашка-умбон отвалилась от щита и бахнулась в пыль.
— Уйиии! — возмутился владелец щита. — Сейчас убью!
Но потом поднял глаза, узрел меня, сказал что-то про «думербей-гызы» и упал в обморок. Трюк с копьём, давно отработанный мной в клубе истфеха, сработал:
— Боец-баба! — одобрительно сказал хан.
— Дочь Ильи Муромца, — Яга раскрыла моё инкогнито, даже не подумав спросить: а оно мне надо?
Шаманский ребенок подошёл ко мне и погладил колено.
— Чего надо? — спросила я неласково. Он промолчал, только кивнул, улыбнулся, и пошёл к моей лошади: отпустил стремена, почистил уздечку от пены…
— Поздравляю, — желчно прокомментировала Баба Яга, — теперь у тебя тоже есть нахлебник. Стремянной, или как там? Мальчик на побегушках.
— Да мне не надо!
— А он тебя выбрал. Надо было быть поумнее, и не разговаривать с ним, а сделать вид, что не заметила. Хотя вряд ли помогло. Кийну, знаешь ли, не отказывают. А то проснёшься как-нибудь с собственной пуховой кроватке с обглоданным до костей лицом, или дом сгорит, или скотину мор покосит… Теперь уж терпи! А сейчас иди вон, в воинский шатёр, куда тебе хан тычет, а у меня свои дела тут.
Бабка ушла, а я, оставив лошадь на попечение кийну без имени, пошла в шатёр, где сидели уже штук пятнадцать голых по пояс волосатых и чёрных от немытости печенегов. Некоторые, правда, носили меховые жилетки на голое тело. Они пили простоквашу, громко хвастались подвигами — это и без слов понятно было, и ели баранье недожаренное мясо, отрезая его у самых губ кривыми ножами.
— Здоров, мужики! — пришлось подождать у входа, выслушивая надоевшее уже заклинание про «думербей-гызы». Пометавшись и поподвывав, храбрые кочевники успокоились, и показали мне, куда сесть. Один поделился шапкой, второй — меховой жилеткой, третий презентовал короткие, до середины икры штаны болотного цвета, четвертый — кинул наборной пояс, а самый старый, заросший даже и на спине седым кудрявым мехом, протянул кинжал — такой же острый и кривой, как и у всех.
— Сына кинжал отдал. Не с нами сын его, — пояснил мне самый молодой и, видно, самый образованный печенег в чёрной жилетке из дикого меха. Я уже даже начала понимать их странный говор. Или мне просто казалось. Сидели мы долго: мне налили кислого молока с острым запахом шерсти, самый молодой резал на полоски мясо, чтобы я могла глотать его, не жуя, все хотели услышать мою историю великой битвы с Ильи Муромцем и чудесного спасения, а я, делая вид, что ем, пыталась как-то отовраться. Печенеги, видя, что дело не идёт, сгоняли куда-то и притащили три бурдюка с вином, которое пахло хуже, чем уксус. Я тщательно жевала баранину без хлеба, а они начали употреблять содержимое бурдюков — да и по выражениям лиц было видно, что там уксус, а не вино. Не пил только самый молодой печенег, который смотрел на меня восторженными глазами.
— Эй, ау! Лицо попроще! У меня уже есть один подросток, который навязался в попутчики, кийну этот ваш. Если ты намыливаешься сказать мне, что тоже хочешь в команду — притормози. У меня не благотворительный фонд, и не школа для супергероев.
Печенеги замерли.
— Кийну? — одними губами спросил старик, который подарил мне нож.
— Ну да, лисий сын, — ответила я.
— Не только лисий, — зашептал мне на ухо молодой переводчик, — это и старика Алтынбека сын. Так уж вышло. Вслух об этом не говорят, но старику — горе, хотя сына он любит.
— С тобой поеду, гызы, — неласково сказал старик и начал одеваться. — Тебе в дороге охрана понадобится, крепкая рука, верный глаз. Я хоть и старый уже, но хороший воин, и стреляю лучше всех в стойбище.
— Да, да, — загудели печенеги, которых уже набилось в шатёр человек двадцать. Алтынбек — хороший всадник, тысячным был у прошлого хана.
— Хорошо, Алтынбек, пошли со мной. И ты иди, не знаю, как тебя, — великодушно махнула я рукой молодому печенегу.
— Уиии! — воскликнул тот. Мне было уже всё равно: я обрастала компанией, как баран — шерстью. Тем проще будет слинять от них, когда придёт время возвращаться домой, куда уже очень хотелось попасть. Душ, бургер из Кинга, кофе горячий… Поспать в кровати и поездить на метро, а не на лошади. Простынка чистая…
— Поляница! — снаружи раздался голос Бабы Яги, этично не входящей в мужской шатёр. — Выходи!
Я вышла.
— Ну, что, как роды?
Бабка скривилась:
— Родила царица в ночь дочку, дочь и снова дочь…
— Да неужели тройню? — восхитилась я.
— Тройню. Очень плохое тут предзнаменование, да ещё и девочки. Хан с досады все усишки себе вырвал, жену из дома выгнал…
— Вот гад!
— Да. Дал ей двух лошадей, кибитку, одежду и украшения отдал, дочек трёх, корову молочную — и выгнал.
— И куда ж она теперь? — меня осенило. — Ой, только не говори, что…
— Да. Она едет с нами.
Я хотела было ругнуться, да баранина, невовремя напомнившая о себе, полезла вверх по пищеводу.
Говоря попросту, меня стошнило.