ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Кажется, давным-давно было то утро, когда Дмитрий бежал из лесного больничного городка. Именно бегством можно было назвать его уход. Гнал его прочь стыд за свое глупое мальчишество. Гнал стыд перед Надей, перед всеми теми людьми, которые догадывались, зачем он пожаловал, и точно знали, что из этого получилось. Конечно же глупо было любовь, вспыхнувшую в госпитале, принимать за настоящую. Надя тут права. Не один он влюблялся в нее, это уж точно. Но ведь другие-то переболели. «Ну а чем же плоха, почему не правомочна моя любовь, если она жива?» — подумал он уже не первый раз за эти дни.

В то утро ему некуда было идти. Ехать в Новоград, в госпиталь? Слишком свежа еще была в памяти та госпитальная жизнь, в которую мало кто возвращался с охотой. Да и о ноге он сейчас не думал. Боль — этот сторожевой пес болезни — свернулась клубком и притихла. В больнице он тоже не мог оставаться ни одного часа, а знакомых вокруг — никого. И только дойдя до разъезда Теплые Дворики и углубившись в изучение расписания поездов, он вспомнил о Ване Неухожеве и о селе Теплые Дворики, где живет мальчик.

Тропа шла низом пологого склона. Поле неярко желтело поспевающей рожью. Слева, по берегам речки, темной зеленью кудрявилась ольха. Все было тускло и печально в свете утреннего солнца, рассеянного высокими белыми облаками. Бывали у Кедрова такие часы и дни, когда, казалось, кончалась жизнь и ничего, даже маленького светлячка, не маячило впереди. Как же он не подумал, что надежды у него нет и не могло быть? Случилось то, что должно было случиться, а виноватить ему некого, кроме себя. И хотя для признания своей вины у него доставало и мужества и прямоты, все же от этого не сделалось легче.

Село еще не проснулось и лежало притихшим. Первым попавшимся на пути домом оказалась почта, и это обрадовало его. В крайнем окошке справа желтел ненужный уже свет лампы. Дмитрий представил: лампа стояла на столе, рядом с головой заснувшей девушки-телефонистки. У коновязи стояла малорослая сивая лошадь, дремала, опустив нижнюю губу. Возница спал в телеге на мешках: принимать почту было еще некому.

Дмитрий сел на приступок крыльца, вытащил из сумки карандаш, тетрадь и написал на вырванном листке:

«Мама, здравствуй! Доехал я хорошо. Чувствую себя нормально. Жаль, что нет постоянного адреса и ответить тебе будет некуда. А мне хотелось бы узнать, как ты живешь-можешь? Напишу в скором времени. Дмитрий».

«Да, адреса еще нет у меня, своего адреса», — подумал он.

Ждать открытия почты он не стал, а, сунув тетрадь в сумку, пошел по селу. Заслоненное с севера грядой (может, потому и называлось оно Теплыми Двориками?), село стекало к реке россыпью седых деревянных домиков, кем-то вроде бы случайно брошенных на землю. Среди них непомерно рослой казалась церковь, заносчиво выметнувшая колокольню в высокое пепельно-голубое небо. Поблизости белели два, видать, бывших поповских дома, полукругом охватывали вытоптанную базарную площадь низкие каменные магазины. Судя по планировке центра, село замышлялось как торговое, а может, и было таким. Вдоль улиц шли дощатые тротуары. Под засохшей глиной дороги угадывалась полусгнившая торцовка.

От церкви он свернул направо и тут увидел двухэтажное деревянное здание с широкими окнами.

Школа! Она не выделялась среди других домов — стояла в ложбине. Стены ее желтели могучими сосновыми бревнами и еще не успели посереть от ветра и дождя. Школа, видно, была построена незадолго до войны. Как только Дмитрий увидел ее, к нему неожиданно вернулись ясность и трезвость мышления, как будто он получил приказ и теперь от него требовалось обдумать его и принять свое собственное решение. Еще тогда, на берегу омута, в разговоре с Ваней Неухожевым он сделал себе в памяти заметку насчет школы. Он это вспомнил сейчас и осознал вдруг, что поход сюда вовсе не диктовался интуитивностью. Где-то в подсознании вызревало решение и если еще не определяло его поступков, то во всяком случае влияло на них.

Школа… А рядом река Великая. В его руках десятки ребят, среди которых непременно найдутся помощники. Работа, работа в поле! Только как же жить, все время чувствуя рядом с собой Надю? И кто поверит, что ему приглянулась Великая и потому он остался тут?


Неухожевых он разыскал скоро. Фамилия была коренная, здешняя, и к тому же единственная в селе. Они жили в старом доме с почерневшей от времени обшивкой и кривым крыльцом. Украшенное резьбой крыльцо раньше, должно быть, выглядело нарядным. Но время не пощадило деревянные кружева: они потемнели, потрескались, местами покрылись синевато-белым лишайником.

Машинно-тракторная станция выводила сегодня в поле комбайны, Ваню наряжали на подвозку воды к машинам. «Дали бы штурвал, а то гоняй бочку туда-сюда», — по-взрослому сказал Ваня, садясь рядом с Кедровым на приступок крыльца. Дмитрию нравилась в мальчике эта взрослость. Она проскальзывала в его решительных движениях, в уверенной манере высказывать мысли, да и самих мыслях. На просьбу Кедрова рассказать о школе и учителях Ваня ответил: «А что школа? В окружности такой нет. Скажете, вру? Зачем врать, если так и есть. Красивая, зимой теплая. Учителя в войну были хорошие. В село Теплые Дворики понаехали из Ленинграда, даже из Москвы! У нас в начальных классах учительницей была эстонка Марта Артуровна. Так мы между собой звали ее «Марура». Только не подумайте, что она была плохая. Умная была, страх. А чтобы плакать — никогда! Как пришла она в класс, как начала говорить, ну, мы все прямо легли… А на другой день опять идет. Мы-то думали, распрощалась она с Теплыми Двориками. Полный портфель картинок разных принесла. Вместо слов картинки показывала. А в прошлом году уезжала, так и плакала уже по-русски». Кедров, с интересом слушавший рассказ Вани, удивился: «Как это, по-русски плакала?» Ваня просто ответил: «Ну, как наши бабы. Ревела в голос…» О биологе Ваня сказал: «Он у нас перелетный. Почему? Скучно ему на одном месте, вот он чуть не всю область облетал. Все говорят: «Ныне не донесут его до нас крылья»… Директор школы? Он местный. На войну не ходил. Мама говорит, у него родимец. Припадки, выходит. А мы, сколько ни подглядывали, ни разу не видели».

Кедров побывал в школе, но директора не застал — уехал к себе на родину в лесной хутор, где-то вблизи села Ковши. На всякий случай Дмитрий оставил в канцелярии заявление — диплом был в чемодане, оставленном у Андрея Сурнина. Он расспросил насчет возможности снять квартиру и, получив несколько адресов, отправился на поиски. Глаз у него в этом деле наметанный.


Жилье по первым двум адресам явно не годилось, и Кедров, извинившись за беспокойство, пошел дальше. По третьему адресу он едва не договорился (комната была светлой и опрятной), но что-то сдержало его. Может быть, то, что хозяйка была не по-деревенски смиренна, а спросить, не бывшая ли она монашенка, он посчитал неприличным. И вот он поднимается в Верхний порядок, как называют тут северный край села. Машины и тракторы здесь, очевидно, ходят редко, переулки затравели. В палисадниках золотились подсолнухи, алели мальвы. Вот он, этот дом… Вернее, два дома на одной ограде.

Хозяйка назвала себя Виссарионовной. Это была женщина лет шестидесяти, с широким лицом, таким законченно-круглым и плоским, что маленький нос и тонкие губы узкого рта казались на нем случайными. И только голубые глазки смотрели с добротой и вниманием.

— От кого? — деловито спросила Виссарионовна. — От больницы иль от школы?

— От школы, — также скупо и деловито ответил Кедров. Чутье ему подсказывало, что тут его ждет удача.

— Один или с семьей?

— Один.

— Офицер?

— Да.

— Вы мне подходите. — Она не попросила посмотреть жилье, уверенная в том, что лучшего ему и не найти, предупредила лишь, что дрова у него должны быть свои, топить печки он будет сам, а если захочет у нее питаться, отдаст карточки и будет ходить к ней в дом завтракать, обедать и ужинать. Если только обедать — это еще лучше. Он понял, что ему отдается один из домов, но левый, поменьше, или правый, большой, он не знал и потому уточнил. Услышал ответ, что малого ему вполне достаточно. К вечеру она освободит и приберет дом. А пока товарищ офицер пусть походит, сказала она и еще добавила, что ему повезло. Да, да! Осенью желающие обобьют ее пороги и будут кусать локти: опоздали!


Дмитрий сходил на почту, купил конверт, дописал в письме матери постскриптум:

«У меня появился адрес: п/о Теплые Дворики, Великорецкого района, Новоградской области, Верхний порядок, дом 22, Лукерье Виссарионовне Деревянкиной (для Кедрова Д. С.)».

Под вечер освободился Ваня, и они отправились к мельнице осмотреть лодку. Кедрову пришлось немало повозиться, прежде чем они спустили ее на воду: проконопатить, просмолить, заменить подгнившие сиденья, вытесать подходящие весла. Он умел все это делать. Работа радовала его и увлекала, но отвлечь от мыслей о нем самом и о Наде все же была бессильна. Сколько раз ему хотелось подняться на крутояр, под которым на берегу, в зарослях ольхи, он возился со старой речной посудиной. Сколько раз ему казалось, что за шумом воды и ветра он слышит голос Нади и стоит ему лишь выйти из-за кустов, как он увидит ее. Скорее всего, это был голос ветра и воды. И он не вышел из кустов. Не попытался подняться на крутояр. Надя отодвигалась, уходила, и ничего, кроме злости, не оставалось в душе Кедрова к ней.

И вот лодка была готова. В тот день Виссарионовна топила баню. Кедрову перед дорогой это было как нельзя кстати.

К малой горнице, как звала старуха избу, в которой он поселился, Кедров привыкал трудно: давили низкий потолок и огромная русская печь. Стойкий запах, исходящий от стен, пола, лавок, запах пыли, сушеной чемерицы и ромашки, казалось, никогда не выветрится. Дмитрий старался не засиживаться дома. Хозяйку это, должно быть, волновало. После бани, принаряженная в кашемировую кофту, в коричневом полушалке на плечах, с тщательно уложенными на прямой пробор черными волосами, несмело улыбаясь распаренным красным лицом, Виссарионовна заявилась к нему в гости. Поздоровалась за руку, выложила на стол картофельные шаньги, поставила поллитровку без наклейки, заткнутую самодельной пробкой.

— Что ж, Дмитрий Степанович, коль жилец не идет, так хозяйка сама не будь горда. Не приученный вы к дому, погляжу, иль не по нраву фатера?

Дмитрий только что перевязал ногу, завертывал в бумагу старый бинт. Сунул в полевую сумку, чтобы потом сжечь. Смущенно оглянулся на хозяйку.

— От дома война отучила. А горница ваша для постоя пригодна, и вполне, — ответил он. — Вот только запах… Что у вас тут хранилось?

Виссарионовна разрезала шаньги принесенным ножом, разложила по стопке на обе стороны стола. Заговорила неторопливо:

— А дух этот травяной, Дмитрий Степанович. Травы пользительные приглядываю. В день и час, когда они в главной силе пребывают, беру. Тут они у меня сохли. Не любят они горячий воздух — в силе слабнут. Не люба им и волглость. Вялая трава, она ведь прелостью отдает, потому лишается чистоты запаха…

Кедров поймал себя на том, что ему интересно слушать старуху: родным и близким пахнуло на него от ее слов. Он спросил:

— Зачем же вам травы, Виссарионовна? Вот, право…

— Травы зачем? — Старуха отщипнула кусочек шаньги, положила в рот. — Да садитесь вы! Есть стаканы-то? Или не нажили еще? Так у меня с собой… — Она вынула откуда-то из-под фартука два граненых стакана, поставила на стол. — Еще Петр Первый говаривал: после баньки грех не выпить. Слыхали? То-то! — Она наполнила стаканы. — Так вы насчет трав… Занятие это мое любезное. Люблю! А с другого боку взять — людям польза. В войну где было раздобыть порошки да таблетки? Так Михайло Клавдиевич, дай бог ему здоровья, прямо на меня рецепты выписывал. А новая приехала, из фронтовых, говорят, так она сразу отказ. Понятно, с лекарствами теперь обозначилось полегчение. — Вздохнула. — Сколь людей выпользовала, не сосчитать. Пригожусь еще и ей. А вы-то чему ребят учите? Поди, про царей да про революции? Мужчины, они все историю изучают.

— Я биолог, Виссарионовна. — Дмитрий взял стакан, понюхал. Водка пахла валерьяной.

— Коллега, значит? Радость для меня, Дмитрий Степанович, скажи, как сына родного в чужом узнала. Ох свет ты мой! — Старуха взялась за стакан. — Пригуби, Дмитрий Степанович. Не стесняйся. Хорошая это настойка, корневая. Силу сердцу дает. Ежели оно слабое до переживаний, то укрепит, ровней сделает. А у вас, замечаю, на сердце большой камень, тяжелый.

— Да уж тяжелей некуда, — признался Кедров. Отпил валерьяновой. Понравилась. Закусил шаньгами. Виссарионовна еще что-то говорила, длинно и обиженно, но он не слушал: его уже звала дорога. Скорее бы ушла Виссарионовна! Скорее бы прошла ночь! Скорее бы почувствовать под собой зыбкую речную посудину.

Прощаясь с Виссарионовной, он уплатил за постой за три месяца вперед, велел ей собрать и засушить для гербария самых разных трав. Особенно ему хотелось бы иметь как наглядное пособие по ботанике мыльнянку лекарственную, подорожник большой, синюху голубую, спорыш (или горец птичий), таволгу вязолистную.

— Вы знаете эти травы, Виссарионовна?

— Господь с вами! — обиделась хозяйка. — Да как же мне не знать-то? С корнями, поди, надо?

— С корнями, чтобы все части растения как есть были.

— Спасибо, Дмитрий Степанович! За такое доверие… Да я… да вам! Возьмите шанег в дорогу, а? Молока дам. Сметаны… А? Уважьте, Дмитрий Степанович, свет вы мой!

— Да ведь не в кругосветное путешествие иду. — Кедров засмеялся, но отвязаться не смог: шаньги и сметану взял.

Накануне они с Ваней починили старую-престарую бердану, зарядили три патрона — все, что имелось в наличии. Попробовали — обошлось. Кое-какой боеприпас — порох, дробь, капсюли — завернул в промасленную бумагу. У кузнеца купил топор и мало-мальски годный в дорогу нож. Бинокль догадался сунуть в полевую сумку, когда уезжал от Андрея, — теперь пригодился. Жаль, остался в Новограде старый испытанный ФЭД.

Чуть свет они вышли с Ваней из села. Мальчик помог уложить багаж в лодку, столкнул ее в воду. Вздохнул тяжело, но удержался, не сказал, как тянет и его в дорогу. Кедров понял его, похлопал по спине:

— До другого раза, Ваня. Ну, счастливо оставаться! Жди, скоро вернусь.

— Вам счастливого пути!

Кедров прыгнул в лодку, она бестолково закружилась на месте. Усевшись, он опустил весло в воду, утихомирил, направил лодку в протоку.

2

«Да, что-то исчезает из характера человека с уходом в прошлое тяжелого времени. Психология войны ограничивала свободу поведения. А теперь каждому хочется своего. Но если это свое вступает в спор с общим, с людским? Приказ? А что остается делать?» — так думала Надя под вечер жаркого дня, шагая по знакомой уже дороге в Бобришинский колхоз. Ее возмущало хитрое упорство, с каким доктор Семиградов уклоняется от поездки по участку. Диспансеризация? Придет зима, люди без работы будут скучать. Вот им и развлечение… А сейчас — страда. Людям некогда ждать приемов. Так он говорил, посмеиваясь, и, между прочим, находил среди персонала понимание. Только Анастасия Федоровна и доктор Гоги охотно ездили по деревням, чем радовали Надю. Они обследовали не одну сотню людей и многое узнали об их здоровье и жизни. Складывались новые отношения между медиками и населением. Раньше в больницу обращались хворые. Теперь врачи шли к людям, ко всем без исключения, чтобы узнать, не болеют ли они чем. Без рентгена, без кабинета функциональной диагностики ограничены возможности врача. И все же кое-что для Нади прояснилось. Неожиданно много оказалось больных ангиной. Война, плохая обувь, длительные поездки в бездорожье и стужу на лошадях и машинах… Ангина привела за собой ревматизм и поражения сердца. Часты язвенные болезни. Опять же виновата война — бесхлебица, никакого режима питания. При дружной работе к концу года можно было бы иметь первичную картину здоровья и условий жизни людей. Она понимала, что диспансеризация — процесс непрерывный, но иметь именно первичный материал после многих лет стихийной лечебной работы она считала для себя и для своих коллег высшим достижением. Семиградов каждый день готов вести прием. Считал, что это дает ему популярность и к нему пойдут больные, а не к другим. Но она-то знает, что врача в деревне открывают в своем доме.

От ходьбы ли, от мыслей или от горячего вечернего солнца ей стало жарко. Сапоги бы скинуть… Она стала оглядывать обочину проселка, где бы присесть. Пыль на траве белая — что снег. И совсем уже было приглядела пенек, как услышала позади бряканье идущей машины и, оглянувшись, увидела пыльное облако до неба. Поторопилась отойти подальше с дороги, встать с наветренной стороны. Пройдет машина, тогда и в последний марш-бросок.

Надя села на траву, сняла сапоги и, подгибая пальцы, направилась к дороге по колкой траве. Рассеялось облако пыли, и она увидела невдалеке газик с белым, выгоревшим и запыленным брезентовым верхом. Хотела пройти мимо, но услышала голос. Ее звала женщина, стоящая у стены высокой густой ржи, чуть склоненной в сторону от дороги. В руках ее было несколько васильков: синие головки свисали на длинных стеблях. Женщина явно не собирала букета, а просто так сорвала их. Она шла навстречу Наде, размахивая васильками. Походка у нее была напряженной, будто она преодолевала течение или сильный ветер. На ней темно-синий бостоновый костюм. Жакет застегнут на все пуговицы, и только в свободном вороте виднелся крошечный лоскуток белой блузки.

— Здравствуйте! — сказала женщина напевно, как говорят здесь на севере. — Если по пути — садитесь.

— До Угоров по пути, — ответила Надя, сразу сообщив о цели своего путешествия и выразив согласие. — Только пыльно и жарко в вашем газике…

— И вовсе нет, — ответила женщина, — ветер в лицо, а пыль остается позади. — Подавая Наде руку, представилась: — Дрожжина, Домна Кондратьевна.

Надя пожала крепкую жесткую руку и, прежде чем назвать себя, подумала: «Вот она какая, Дрожжина, хозяйка Великоречья, как ее тут иные называют…» И назвалась.

— Ну вот где мы с вами встретились! Все же настигла вас, неуловимая майор Надежда. — В голосе секретаря райкома слышались и усмешка, и настоящая, хотя и прочно скрытая радость: «Все же настигла». — А ведь только от Леонтия Тихоновича и слышу о вас. Пристально изучает вашу работу.

— Не изучает, зачем такие слова? Подглядывает, как свекор за невесткой. Не знаю, кто из нашей больницы ему докладывает о каждом моем шаге. Узнаю — выгоню.

— Да вы серьезная, майор Надежда! — Дрожжина крепко, как в кресло, села рядом с шофером, женщиной лет тридцати. — Так ли это, как вы думаете? — обернулась Дрожжина к Наде и в то же время к шоферу: — Тронулись!

— Так, — ответила Надя, вспоминая, как явилась тогда к заведующему райздравом Леонтию Тихоновичу Мигунову, как стала докладывать о делах и мыслях. Он все уже про нее знал и все уже решил.

— Какой выход? — спросила Дрожжина и за нее ответила сама: — Личная связь, общение. Разве не так?

— Нет, не так. Выход — доверять.

На повороте машина выскочила на берег Великой, и Надя увидела реку в свете вечернего солнца. Малиново-красный свет лежал на воде. В синей влажной дымке стеной вставал зеленый и высокий противоположный берег. Наполовину высунувшись из воды, темнела лодка. Человек поднялся к самому краю берега. Еще миг — и он исчез за его гребнем. Внизу, у самого уреза воды, чуть дымился костерок. Что-то знакомое было в фигуре человека. И эти несколько шагов вразвалку, которые он сделал, прежде чем скрыться…

Газик остановился у конторы, уже знакомой Наде избы с крыльцом, и она вышла из машины вслед за Дрожжиной. Жалела, что приехали вместе. К Бобришину теперь не скоро попадешь. И чего доброго, Дрожжина потащит ее везде с собой. Только этого Наде еще не хватало! И на самом деле, Дрожжина спросила насчет ее планов, не хочет ли встретиться с Кириллом Макаровичем. Уже знакомы? Скорая вы! С войны еще? Редкостное дело! Кирилл Макарович человек не из легких. Но колхозу повезло — уже несколько лет Бобришин работает бессменно. В других — что ни год, то смена власти: то в армию призовут, то напрокудит, хозяйство пустит под откос. Правда, грешок есть и за Бобришиным: многое делает на свой страх и риск, не то чтобы законы нарушает, а так ловко обходит, что диву иной раз даешься. Прокурор давно на него зуб имеет, блюстителя законов приходится иной раз сдерживать: колхоз жалко и Бобришина.

— Так это хорошо или плохо, что Бобришин такой? — У Нади вдруг вспыхнул новый интерес к Бобришину, и на Дрожжину она взглянула уже другими глазами.

— И хорошо и плохо, — ответила Дрожжина, помолчав. Сделала несколько шагов в сторону крыльца, остановилась, резко повернулась к Наде. — Да, да! То и другое. Хорошо, что колхоз последние годы войны исправно сдавал хлеб, картошку, выполняя разные работы. Без долгов из войны вышел. Но есть другая сторона… Ее со счетов не сбросишь…

— Что же еще надо? — удивилась Надя. — Какая другая сторона?

— Парники понастроил, ранней овощью на рынке поторговывает. Машины покупает. Трактор трофейный раскопал где-то. Будто бы на заводе из металлолома ему собрали. А недавно прокурор приходит: дело завожу на Бобришина. Сенокосными угодьями вольно распоряжается.

Надя вспомнила слова Дарьи: «Покосить дает, не преследует… Хороший мужик. В иных местах строгости». И спросила:

— А этим он нарушает законы?

— И да и нет, смотря как глядеть. Ну ладно об этом. У меня к вам разговоров много. Когда бы нам поболтать по-бабски? Вы тоже к Кириллу Макаровичу? Так… Но я его займу надолго. Будет заседать партийное бюро. Правление. Допоздна.

— У меня всего одна минута. Разрешите пообщаться о ним до ваших бесед и заседаний? — попросила Надя.

— Что ж, если у вас секреты, я его сейчас пришлю. — Дрожжина решительно поднялась на крыльцо и скрылась в дверях колхозной конторы. Минут через десять неторопливо, поддерживая руку, спустился Кирилл Макарович. Бросилось в глаза спокойное выражение его загорелого до черноты лица. Резко выделялся обруч светлой кожи на лбу. Поздоровались, сели на скамью под окном. Надя, упершись взглядом в вытоптанную землю у скамейки, не знала, как начать разговор об установке генератора. В колхозе горячая пора, а она лезет со своими просьбами! Разговор все же начал Бобришин, выручив ее. Он спросил о щенке. Надя, о удовольствием рассказав о Сером, с такой же легкостью высказала свою просьбу насчет установки генератора.

— Неужто доставили? — удивился он, и, когда Надя сообщила, что да, генератор стоит на мельнице, Кирилл Макарович, покачав на ладони больную руку, сказал с огорчением: — Ох, доктор, втравили вы меня в это дело! Кто же сочинит проект установки? Разве без него обойдешься? А где людей взять? И металл нужен, и провода. Шутка ли? Право, доктор, мне до осени не распрямиться. Давайте отложим, а?

— Кирилл Макарович! — взмолилась Надя. — Да как же отложить? Не можем мы без рентгена. По пустякам гоняем людей в район, разве по-хозяйски?

— Знаю, Надежда Игнатьевна, все знаю. Но до осени… Ну, если хотите поскорей, постучитесь в МТС… А провода поищите на лесопункте. Они много списывают. Извините, секретарь ждет. Сегодня она сердитая…

И он ушел, оставив Надю в растерянности.


Солнце село за леса, и край багрового неба, вызубренный еловыми шпилями, походил на огромную раскаленную пилу.

Свет угасал, пила темнела, и, пока Надя шла по деревне к дому Дарьи, зубцов на небе уже не стало.

Дарья подоила корову, Алексей принимал крынки в погребе, оттуда, как из-под земли, доносился его глухой голос: «Да погодь ты, я еще ту не умостил. Что я тебе автомат, что ли?»

Завидев доктора, Дарья схватилась за голову, прибирая волосы. Тотчас крикнула мужу:

— Алексей, последнюю подними наверх. Ну крынку, что еще! — И к врачу: — Матушка Надежда Игнатьевна, каким ветром? Милости прошу.

— Здравствуй, Дарья! Что не появляешься? Я волнуюсь за тебя.

— Так, матушка, ежели б сквернота какая, разве ж не прикатила б к вам с камнем-горюном на шее? Миновала беда на этот раз. Да вы проходите, матушка, в горницу. В избе от мух, окаянных, житья нет.

Из темного зева погреба появился муж Дарьи. Одной рукой он прижимал к боку крынку, к культе ремнями был привязан костыль.

— Ну давай сюда, а то ты от радости грохнешь ее на пол, — сказала незлобиво Дарья, отбирая у мужа крынку. — Уважает он вас шибко, Надежда Игнатьевна. Ночуете у нас, матушка?

— Ночую, если не погонишь…

— Что вы такое говорите! Молочка выпьем. Поговорим. Может, рюмашку с устатку?

— Дарья, мне бы где-то обмыться. Вся в пыли.

— Так я баньку потоплю?

— Нет, ночью, что ты…

— Тогда… покупаемся пойдем. На Великую.

От лугов поднимался туман. Река дышала холодом. Скрипуче кого-то призывал коростель. Дарья, подоткнув подол сарафана, босая и простоволосая, ходко бежала через луг, Надя едва поспевала за ней.

— Я-то глупая, нет бы весточку дать, так вот заставила беспокоиться, — говорила она, оглядываясь, — мой соколик по пятам, как голубь весенний. Гоню я его. Хочу хоть немножко без страха пожить. Однорукий черт, такой настырный…

Надя видела в вечерних сумерках счастливое лицо Дарьи, и что-то горькое, болезненное туманом накатилось на нее.

— А если к другой уйдет?

— К другой? Я ему, черту, последнюю ногу отшибу.

В грубоватых словах Дарьи не слышалось истовой угрозы, а так, игра, ласковость даже.

— Бросил пить?

— Бросил. А вот и она, Великая!

Река холодно блеснула меж кустов ивняка. Надя тотчас увидела далеко, в сыром белом облачке тумана, темную точку: лодка! Весла ладно поднимались и опускались. Движения рук и спины гребца, сглаженные туманом, были ловки и споры. Лодка скоро исчезла за крутым выступом берега. Надя вышла из ивняка, остановилась. Услышала рядом прерывистое дыхание Дарьи.

— Ушла? — спросила Надя, вглядываясь в белый туман над рекой.

— Ты про лодку? Ушла. Как она проскочит Воронью мельницу? Больно шумна там вода. Бесится в старых сваях.

Они разделись.

— Ты что же так, нагишкой? — удивилась Надя.

— А что? Скидывай и ты, матушка. Чего уж там тело делить, пусть все охолонется. — И, заглядевшись на Надю, сказала: — Складная какая!

У Нади крепкие, развитые плечи и сильные руки. В теле ее была особая привлекательность — оно пропорционально сложено. К чему бы она ни прикасалась сейчас руками — то ли к волосам, то ли к груди, — все как бы оживало от этих прикосновений и выявляло свое, особенное. Мягкий и плавный переход линии шеи к плечам, и так же плавно и мягко обозначена талия, и чуть сильнее, чем полагалось женщине, развитый брюшной пресс. А ноги крепкие, как у бегуна, — сколько же пришлось ей стоять возле операционного стола, особенно во фронтовых госпиталях…

— Не рожала, видать? — спросила Дарья.

— Не рожала. — Надя все еще колебалась, последовать ли Дарьиному совету — раздеться догола и в воду. Но вот, поспешно скинув все, бросилась с берега. Тело ее вначале обняло холодом, но через минуту она не ощущала студености воды, легко плыла к середине омута. А Дарья осторожно сошла с берега, погрузилась по грудь в воду и стала плескаться пригоршнями. Надя вернулась к ней, ступила на скользкое глинистое дно.

— А что не рожала-то? — спросила Дарья, перестав плескаться. — Пожили мало?

— Угадала! Война…

— Не вернулся, поди?

— Да.

— Доктор тоже?

— Доктор.

— Докторов и то убивало… — Дарья помолчала, глядя, как рябится гладь омута от всплеска рыб. — А больше не довелось встретить? И мало ли их в жизни…

— Да, в жизни мужчин немало… Это ты верно сказала.

— Может, и твой где прикорнул?

— Может, и прикорнул… Ну, я еще разик…

Надя вытянулась и, выбрасывая вперед сильные руки, снова поплыла к середине омута.

На обратном пути домой Дарья снова завела разговор об этом. Ей почему-то было жаль доктора. Обошло ее счастье. Дала бы своего, да как дашь? «Наверно, счастье-то у нее другое, не как у меня — муж-инвалид, четверо детей, дом, корова, сена на всю зиму. И что мне еще надо? У доктора и этого нет…»

— У Манефы все живете? — спросила она, зная, что у доктора не было своей квартиры.

— У Манефы.

Пили молоко в летней горнице. На чердаке еще слышались голоса ребят. В углу сидел и осторожно, в горсть, курил Алексей. Глаза его странно светились в темноте.

— Слышь, Алешка, — сказала Дарья, подливая доктору молока в большую глиняную чашку. — Надежде-то Игнатьевне сруб нужон, пятистенок. Живет в людях. О себе есть ли время подумать?

— Ты угадала мои мысли, Дарья. — И Надя вспомнила, как в свой первый день в Теплых Двориках облюбовала место для дома. — Но зачем пятистенок?

— Как это зачем? — искренне возмутилась Дарья. — Где живет один, там скоро-нескоро будут два. А где два, там…

Надя промолчала. Тотчас в разговор вступил Алексей.

— Сруб — не приметил, а вот изба есть. Опустелая изба.

— Где же это?

— Да в Поворотной, деревенька такая у нас тут есть, Надежда Игнатьевна. Семья одна вымерла.

— Да будет тебе! — остановила мужа Дарья.

— Ну что я, брехун какой? — рассердился Алексей. — Жили тут старик со старухой. Двое сынов войне отдали жизни. Старики того… А дочка… Может, помнишь, трактористкой у нас тут робила? Как иконка писаная, пусть и в мазуте вся. Директор МТС, городской мужик, в летах, увез ее поначалу в Теплодворье, потом — в район. Ну а теперь, кажись, в город подались. А дом пятистенный, перед войной ставленный.

— Так у кого же теперь его купишь?

— У колхоза. Спросим у Макарыча.


Надю разбудили. Под крышей сарая отдавался гул работающего мотора. Ее встретила Дрожжина, такая же, как и вечером, неторопливая и уверенная в движениях и в речи.

— Подвезу, чем вам маяться, Надежда.

— Стоит ли привыкать, Домна Кондратьевна? Секретарь райкома не всегда будет рядом.

— Рядом будет всегда, в этом уж будьте уверены. О ваших болях я знаю. Вот и хочу поговорить.

Они попрощались с Долгушиными и направились к машине.

— Что с Кириллом Макаровичем? — озабоченно спросила Надя.

— А что с ним станет? Опять пожалела.

— А с сеном что?

— Далось и вам это сено! — взъелась Дрожжина, — Оформит как выданное на трудодни.

— Сложная бухгалтерия!

— Сложная! Выведет меня из терпения! — пригрозила Дрожжина.

Сели в машину, она сказала заспанному шоферу:

— Не гони, нам поговорить надо.

Всю дорогу до мельницы, откуда Дрожжина повернула в сторону Великорецка, Надя рассказывала ей о том, в какой нужде оказалось сельское здравоохранение, и никто из медиков толком не знает, как порешить с последствиями войны здесь, в бывшем глубоком тылу, и восстановить здоровье людей. Диспансеризация поможет планировать медицинскую помощь. От войны пострадали все. Но особенно дети. А какое вооружение у врача? Рентгена нет. Электрокардиографа — тоже. Детьми надо заняться особо, а у нас даже нет педиатра. Надо расширять детское отделение, найти новые формы медицинского наблюдения за детьми.

Увидев, что Дрожжина прикрыла глаза, Надя замолкла, подумав, что задремала, но та попросила:

— Говори, говори… Да, восстановить здоровье людей… Дети, дети! Вы правы! Но что это — дело одной медицины? Нет! И я так думаю. А вы свое делайте. Докладывайте мне обо всем. Насчет генератора… Я поговорю с МТС. Только не партизаньте. Люди тебе не откажут, грех отказать, а подвести их можешь. — И упредила Надины возможные возражения: — Не спорьте, знаю получше. А что свой стержень в жизни чувствуете, хорошо. Люблю таких, как наш Макарыч, для них сил не жалко и подраться за них не боязно. Я и сама такая.

Надя подалась вперед, ей не терпелось узнать, что же ведет в жизни эту женщину, которая и ночей не спит, и дней не видит. «Привыкли ждать указаний, ими и живут», — так думала Надя о людях, подобных Дрожжиной.

— И вы успеваете думать? — спросила она и тут же спохватилась: вопрос мог прозвучать двусмысленно, обидно. Всегда раньше подумай, потом скажи — разве это не прекрасное правило? Но Дрожжина не обиделась, наверное, подобное уже не раз слыхала. И сказала скорее ворчливо, чем обидчиво:

— Жаль, что порой между тем, о чем думаешь, и тем, что делаешь, лежит пропасть. Но обстоятельства бывают сильнее нас самих. Я северянка, здесь родилась и выросла. Люблю эти места — первозданная природа. Но земля наша мало отзывчива на труд человека. Милостей от нее не дождешься, это вам не юг, где воткнул оглоблю — вырос тарантас. У нас тарантас посеешь — оглобли не соберешь. Много мы разных набегов испытали. «То гречиху сей, то яровую пшеницу, которая у нас не успевает созреть, то кок-сагыз, то свеклу сахарную. У нас клевера растут, травы — молочному скоту раздолье, а нам говорят — разводите свиней. Конопля в рост человека, лен — что тебе шелк, а нам ответ: коноплю не едят и лен тоже. Зерно давай, бери милости у природы. А в лесах гибнет куда больше, чем мы получаем с культурной земли. Пробовали с Макарычем. Есть у него деревеньки лесные, безземельные. Их специализировали на сборе урожая лесов. Так ведь опять же «милости» надо брать. В один год они есть, в другой — нет. А план дается без учета «милостей». Перерабатывать, что выращиваем? Ведь были же в деревне Бобришин Угор льноперерабатывающий, маслобойный, паточный заводы. Почему сейчас нельзя? Думаю об этом и о том, как посевы расширить. Лес рубить? Болота осушать? За что взяться? Время подумать есть, а делать все равно не знаю что. А тут еще — сады разводите. Да какие тут сады, зимой у березы ветки обмерзают.

— А ученые?

— Есть зональный институт в Новограде. Так ведь молодой, а науку одним годом не создашь. Самой думать? Читаю, думаю. Тимирязева, Докучаева, Вильямса насквозь изучила, Лысенко. Никак не приложу к нашим условиям. Может, думаю, зря тщусь? У самой базы для этого нет — всего-навсего агротехник, какая там база. Ну а кто за нас сделает? Тому же институту кто опыт даст, как не мы? Сплю и во сне вижу, что край наш — не обсевка в поле, а он на свою особинку, своим богат и тароват.

Дрожжина замолчала, закрыла глаза, как бы ушла в себя, отрешилась от того, о чем только что говорила. А Надя подумала: может, раскаивается, что раскрылась вдруг? Такие, как Дрожжина, не любят до времени выдавать свое сокровенное. И подумала о лодке, о человеке в ней. Странно, что ловкие движения его рук с веслами были так знакомы ей.

3

В отделенческом клубе железнодорожников было одно укромное место, которое не любил Андрей Сурнин. Укромное — это понятие в данном случае весьма условное, потому что не только в перерывы, но и в часы заседаний здесь было полно куряк и велись примерно те же, что и с трибуны, разговоры на разные темы: о взрыве американцами атомной бомбы над атоллом Бикини и о никудышном помощнике машиниста Петра Петровича Коноплина. Ох и любил он жаловаться на свою бригаду… Одним словом, собрание без президиума, без написанных заранее речей и регламента. Люди тут говорили столько, сколько душе потребно, тем более если на одной скамье оказывались неугомонные спорщики или любители почесать язык. Слов особенно не выбирали, нет-нет да и пустит кто матерок, смутится сразу, забоявшись многолюдства, но вспомнит, что это всего-навсего кулуары, успокоится да поддаст еще горячей. Каждый хотел казаться умнее других. Если Андрей Сурнин из-за этого не переносил неизбежные минуты в курилке, то для Петра Петровича Коноплина, его напарника, они были так же ожидаемы и приятны, как в далекой юности деревенские посиделки.

Андрей Сурнин готовился сегодня выступать. Речь он не писал, но документы необходимые подобрал. В эту весну в начало лета на железных дорогах каждый, можно сказать, день возникали почин за почином — быстрее, быстрее продвигать грузы на запад страны, где кипит восстановительная работа. Пятилеткой намечено превзойти довоенный уровень. Уже восстанавливается Днепрогэс. Дает уголь Донбасс. Как Феникс из пепла, возрождается знаменитая «Запорожсталь». Нарком путей сообщения то и дело проводит селекторные совещания. Одобрено обращение коллектива Северо-Донецкой железной дороги. Рязанские паровозники водят товарные экспрессы, перекрывая норму технической скорости. Что ж, Андрей Сурнин тоже не сидел это время сложа руки: он доказал, что по северному плечу дороги можно водить скоростные маршруты. Его достижение стало нормой. Об этом он и хотел говорить на совещании. Волновался и сердился, что ему не дали выступить вначале. Мысли его оформились, слова так и рвались с языка: «Сколько мы нитку графика занимали зазря, кто бы подсчитал? Локомотив под парами, энергия уходит с дымом и не вернется больше никогда — раз; время теряем — два, а его не наверстать, за твоей спиной такой же, как ты, «скоростник» тыркается, нервы портит и не поймет, почему его держат. Это, стало быть, три. А разве мы сдерживали движение? Мы, служба тяги? Да нет. Теперь стыдно вспомнить, какой был простор в графиках. Мы пластаемся на линиях, а диспетчеры ждут, пока их жареный петух не клюнет в одно место…»

В этот день Андрея, обычно уравновешенного и чуть насмешливого, раздражал всякий пустяк. Утром приехала Надя, и они, что называется, крупно поговорили. Из-за Кедрова.

«Ты опять вмешиваешься в мои личные дела?» — чуть ли не с порога бросила она в своей привычной манере. Андрею, конечно, отступать было некуда, но попробовал схитрить: «Не понял, доложи яснее». «Ну ладно, не прикидывайся. Привез Кедрова…» Брат все еще старался удержаться: «Так ведь ты его не долечила? Кто сожалел об этом?» «Нет, ты неисправим. Я тебя прошу… И почему ты взял это за правило? Я что, маленькая?» — «Для меня ты всегда младшая сестра. И мне больно смотреть на твою маяту. Я тебе, кажется, уже говорил об этом». — «А что, лучше маяться, как вы с Фросей?» Брата это задело, и он, отбросив бритву и зажав ладонью порез на щеке, сказал жестко: «На этот раз я тебе напомню: оставь сие нам… Скажи, где и что с Кедровым? Его вещи лежат у нас, и он ничего не взял, кроле полевой сумки». «Я его направила в госпиталь. Ему нужна операция». — «Позвони, будь добра, и узнай, что из вещей нужно ему принести. Вечером я буду свободен». — «Почему ты должен его опекать?» Андрей обозлился: «Почему, почему! Да мы…» И он кратко рассказал о встрече с Кедровым зимой сорок первого.

Телефон стоял в коридоре (без него машинистам как без рук). Через узловой коммутатор Надя едва прорвалась в город. В госпиталь Кедров не поступал. Не был он там и на консультации.

Надя резко бросила трубку и с вызовом взглянула на брата: «Что я уже (или опять) отвечаю за него?»

— Об этом суди сама, — сказал Андрей и, надев форменную фуражку, вышел, бросив: — Весь день буду на совещании…

Андрей злился на сестру. И не потому, что ему нравится Кедров, а она равнодушна к нему. Силой милому не быть, это уж всем известно. Но, черт возьми, о чем она думает? Неужто радует ее жизнь бобылки?

Терзался Сурнин, сидя в зале. На какое-то время забывал и о Кедрове и о сестре, в конце концов каждый, если захочет, найдет себе счастье. В эти минуты он думал о том, что и как он скажет, и, чем настойчивей думал, подыскивая новые, более сильные выражения, тем чаще непонятное волнение расстраивало его мысли. Странное дело: он обращался к прошлому. Графики пересмотрены? Да! Диспетчерская служба подтянута? Да! Началась борьба за каждую минуту, и теперь ее не остановишь. Но разве дело выступать с похвальбой? А что он придумал на будущее? Скоростные маршруты? Да не он это придумал, они идут еще с войны. Только тогда они назывались литерными: все стояли, один летел по зеленой улице. А теперь-то так, что ли, должно быть? Нет, не так. А как же?

Андрей не знал как и потому подал в президиум записку, отказываясь от слова. Осторожно пробрался между рядами, вышел и спустился в курилку.

Не успел Андрей закурить, как услышал высокий голос Петра Петровича Коноплина (он, конечно, был тут):

— Цепляйся к нам, Андрей Игнатьевич! Ну что, сказал свое заветное?

— Без меня есть кому, — огрызнулся Сурнин. Коноплин насторожился:

— Значит, в цель не попал, а такой меткий стрелок! В докладе так и сяк тебя повертывают: «Сурнин да Андрей Игнатьевич».

— Время идет, Петр Петрович… — непонятно проговорил Сурнин.

— Да что время? После прошлой ассамблеи всего месяц прошел. Месяц — тьфу! Время пустяшное.

— Пустяшное? А что же после этого месяца я твое фото на Доске почета не увидел?

— Фотограф не успел карточку напечатать…

— То-то и оно! А говоришь — пустяшное…

— Иным везет, в сорочках родились, — посетовал Коноплин. — А я как ни выйду в рейс, хоть криком кричи: там за водой простоял, там угольный кран оказался не под парами, то путя какой-то лешак займет.

— Бедному Ванюшке и в каше камушки…

— А у тебя, Игнатьич, не случается? Или тебе, как стахановцу, везде зеленая улица? Другие пусть ворон считают, а ты — как на крыльях?

Сурнин быстро повернулся к Петру Петровичу, остановил на его лице удивленный взгляд.

— Ты это по злобе и зависти наговорил или от углубления в идею?

— Значит, ты не веришь, что я могу углубиться? — Коноплин качнул кудлатой головой на длинной шее.

— Ну ладно. Как бы там ни было, но ты попал в точку, — одобрительно проговорил Сурнин. — Вспомни, из чего складывается производительность локомотива?

Коноплин взъерошился: что он, какой-нибудь помощник, неуч, чтобы отвечать на такие вопросы?

— Тогда я тебе напомню, послушай: в первую голову вес поезда и среднесуточный пробег паровоза. Не забудь про скорость и резервный пробег локомотива. Ну вот… В этой упряжке «четыре цугом» вес поезда тянет сорок процентов. А техническая скорость на участке, то есть наша главная скорость? Она до тридцати процентов не достает. — Коноплин на эти слова недоверчиво махнул рукой, но Андрей остановил его. — Да не сам я это сочинил: данные по вашему отделению смотрел. Я еще тогда подумал, когда на парткоме обсуждали: что-то все скорость да скорость! Я за нее ратую, и другие ухватились, как черт за писаную торбу… Мысль тогда вспыхнула и погасла. Может, потому погасла, что очень уж хотелось старые графики движения свалить, А теперь думаю: если мы на больших скоростях будем воздух возить? Идешь ты на большом ходу, а за тобой болтается неполновесный и неполносоставный поезд, какая это радость?

Андрей давно заметил, что сидящий на соседнем диване мужчина с толстой казбечиной в зубах с виду равнодушно пускает кольца дыма, а на самом деле чутко прислушивается к его речи. Он был явно знаком: круглая, коротко стриженная голова на широких плечах, вздернутый нос и крутой подбородок. В голубых глазах усмешинка. По виду вроде бы увалень… Стоп! Тут Андрей вспомнил — это Мирон Шерстенников, корреспондент «Новоградской правды». Однажды полный рейс мотался с ним на паровозе. Тогда Андрей впервые увидел Мирона возле паровоза вместе с секретарем узлового парткома, ему сразу бросилась в глаза какая-то вялость в фигуре журналиста. Но как преобразился он, когда получил разрешение подняться на паровоз: подвигал плечами, как бы разминаясь, и кошкой взлетел по лестнице. В пути постарался отведать всего: постоял и за машиниста, и за помощника, даже за кочегара побросал уголек в солнечно-жаркую топку. Именно за кочегара, а не вместе с ним.

— Ну что? Пододвигайся, что ли, к нашему шалашу, — пригласил Андрей корреспондента, пригласил без особого дружелюбия, хотя ему не за что было недолюбливать Мирона Шерстенникова: его путевые заметки тогда сильно помогли. Вспомнив это, Андрей вдруг подобрел: — Рука у тебя жесткая и счастливая, Мирон.

Шерстенникова читатели газеты больше знали как Мирона. Свои фельетоны-письма, ставшие популярными в народе, он подписывал обычно: «С приветом — ваш Мирон». Так вот и пошло: «Мирон да Мирон».

Корреспондент пересел к машинистам, подвигал плечами, как тогда, и вдруг преобразился — откуда взялась в нем эта подвижность?

— Зря, зря ты, Андрей Игнатьевич, не выступил. Твоя речь была бы гвоздем совещания. Поверь мне! — энергично заговорил Мирон, быстро вскочил, сбегал к пепельнице, стоящей наподобие факела, вернулся, сел.

— Эх, Мирон, если бы мы с тобой, не обдумавши, били в большой колокол, кто бы стал слушать наш звон? — сказал досадливо Андрей. Он впервые пожалел, как это раньше не явилась к нему простая мысль: связать воедино скорость движения с весом поезда. Получился бы, пожалуй, настоящий гвоздь.

— Еще не поздно, Андрей Игнатьевич, — настаивал Мирон. — Я зайду в президиум, объясню: берет, мол, Сурнин свой отказ обратно.

— Слушай, Мирон, как ты не серьезен в жизни и как серьезен в статьях! Два разных Мирона! — опять одернул его Андрей, метко попадая окурком в пепельницу. Достал из кармана смятую пачку, стал вытаскивать папироску, но Мирон опередил его, сунул раскрытый «Казбек». Андрей взял казбечину, Мирон ко времени успел со спичкой. «Ну и ловок! Услужлив!» — неодобрительно подумал Андрей и сказал: — Значит, мы должны заявить: разве мы, наше отделение, бедные родственники? Почему бы не начать нам новое движение машинистов-тяжеловесников? Назовем их так для краткости. Верно, почему бы? А данные, опыт, которые дали бы нам право заявить так, есть у нас? Нет у нас ни данных, ни опыта.

— Так ведь, Андрей Игнатьевич, пожар начинается с искры, дело — со слова. Скажи такое слово!

— Верно, скажи! — вдруг воспылал молчавший до сих пор Коноплин. Он понял, что вот тут, в курилке, на посиделках, могло родиться что-то такое, что согрело бы и его, Петра Петровича. Чего же славу отдавать одному Андрюшке? Дело-то простое.

Андрей зло сплюнул, раздраженно проговорил:

— Где тебя не раскачаешь, дядя Петя, как остывший паровоз, а тут прешь очертя голову. Мирону что, он мало разумеет в нашем деле, ему простительно. А тебе-то? — И к Мирону: — Нет, Мирон, дело начинается не со всякого слова, а с твердого, с непустого. Как бы сказать, чтобы ты понял? Понимаешь, загодя обеспеченного, как паровоз, экипированного и углем, и водой, и смазкой. Тогда он пар нагонит, движение даст. А легкое слово прозвучит и — фьють! Наперед мы должны попробовать сами. Все повороты, подъемы, спуски пробежать. Плечи у дороги испытать. Короткие у нас перегоны, остановок — одна на одной. С остановки нужно силы много, чтобы тяжеловес стронуть. Паровоз, милый, пупок себе сорвет. И уголь нужен, какой пожарче. С вагонников будет большой спрос, с путейцев. — Повернулся к Коноплину: — Так что наш паровоз все хозяйство за собой потянет. Это ты учти, Петр Петрович.

— Ох, Андрей Игнатьевич, готовая же речь у тебя. Подымайся кверху. Ну пошли, что ли?

На миг Андрей заколебался: «А что? Дам идею, пусть начальство двигает. Забегают, засуетятся и сдвинут дело». Он даже качнулся вперед, готовый встать. И мысленно уже следовал по путям от станции Новоград по трем разным направлениям, ощупывая каждый спуск и подъем, каждую кривую и каждый прямой участок, и убеждался в том, что рельеф дороги пригоден для тяжеловесов. «Если с умом, если с толком…» Но тут он вспомнил котловину, в какой стоит станция Зуи, котловину с кривой, где и с недовесом тыркаешься, как проклятый, что уж о полногрузе мечтать? И сказал строго:

— В шуме, Мирон, да в суматохе только ворам да бахвалам легко орудовать, а нам, рабочим, шум ни к чему. Хотел бы я, чтобы ты, Мирон, такую тонкость усвоил: во всяком движении всегда есть конечная цель. В движении новаторов — тоже. Цель — это какой-то вывод, скажем, не закон, закон громко. Норма, скажем. Норма веса поездов на тех или других участках и для разных серий локомотивов. А что? Пойдешь со мной в рейс? Только, чур, при первой неувязке не срами. Не люблю, когда торопятся.

Мирон схватил руку Андрея, горячо пожал.

— Поеду. И разругаю, если напортачишь, — пообещал Мирон и рассмеялся заливисто, весь сотрясаясь от непонятной веселой энергии.

Коноплин отодвинулся от Андрея и стал закуривать.

4

Со смутным чувством неудовлетворенности и вины Надя возвращалась из облздрава. Цепков отказал ей в ставке детского врача. А детский врач нужен позарез. Уклончиво ответил он и на вопрос о рентгене: «Нет еще. Где его взять?» Неудачи, неудачи, неудачи… Рассорилась с Андреем. Брат отчасти прав, но только отчасти. Не могла же она, не спросив сердце, вешаться Кедрову на шею! И приезд его, незваного, и странное исчезновение, и еще более странное поведение брата Андрея — все это теперь вызывало раздражение и злость против Кедрова. Что бы она сделала с ним, попадись он ей сейчас! Мало отчитать, в лицо сказать ему о его непорядочности мало! Отказать ему в уважении, в малейшем чувстве…

«Чувстве? Не мели вздор! — остановила она себя, переходя улицу и направляясь к областному госпиталю. — Все вздор и неправда. Но почему я ничего не сделала, чтобы все это отбросить? Идти в госпиталь и о чем-то говорить с полковником Вишняковым. О ком говорить? О Кедрове! Опять Кедров. К черту, все к черту!»

И все же она вошла в госпиталь. Терпеливо стала ждать, пока полковник Вишняков вернется с операции. Она знала его, не раз встречались в прежние времена. Вскоре полковник пришел. Он, как и прежде, носил военный мундир, и Надя подумала, что и она могла бы вот так же… Тучный, рыхлый полковник мучился одышкой и всегда говорил мало, но зато умел слушать. Надя, непривычно волнуясь, рассказала ему о Кедрове, об операциях, которые сделала ему. Не долечила. Чувствует сейчас вину, хотя и не виновата. И попросила сообщить в Теплодворье, когда Кедров явится в госпиталь. Ей хотелось бы присутствовать на операции, если она будет неизбежной. Ей показалось, что кость нуждается в чистке, хотя рентгенограмму она не имела возможности получить.

Полковник, слушая, внимательно изучал Надю. Он много слышал о ней, о ее точных руках и быстрой мысли хирурга, ее решимости брать на себя больше, чем можно было брать обычному врачу. В свое время он ругал себя, что не переманил ее к себе, когда Цепков ушел из госпиталя и многие врачи почему-то искали себе новые места. А потом, когда госпиталь закрылся, опоздал с ней встретиться — она уже уехала в сельскую больницу. Сейчас перед ним сидела просто женщина, глубоко переживающая какую-то свою ошибку, а не врач. Врачи все это переживают по-своему, не как все люди, которые не видели столько ран, смертей и не понесли столько вынужденных неудач. Что-то тут было такое, о чем полковник не знал, но лишь догадывался.

— Сделаю, — пообещал полковник. — Оставьте мне адрес. Ваш диагноз для меня важен. — И оживился: — Хотел видеть вас у себя, Надежда Игнатьевна, да не углядел, когда вы укатили… — Одышка не дала ему договорить. Он тяжело поднялся и протянул ей руку.

Надя зашла к брату. Андрей был то ли озабочен чем-то, то ли расстроен. Попрощались сдержанно. И хотя Надя ни слова не сказала о Кедрове, Андрей, провожая ее до калитки, сказал:

— Ладно, сообщу, когда появится. Сам сопровожу в госпиталь.

— Это дело твое! — упрямясь, ответила она.

— Ну ты человек! — Брат удрученно покачал головой. — Потепли свое сердце, потепли!

Она не ответила брату. Что могла ответить?

Возвращаясь в Теплые Дворики, чувствовала себя, как никогда, одинокой. За окном вагона сваливалась назад темная зелень ельников. Будто из белого камня, всплесками высекались березняки. Восковые оконца полей спелой ржи обдавали мир теплом. Но все это не радовало ее, не входило в душу. В такт вагонным колесам надоедливо звучало:

Коня на скаку остановит…

Коня на скаку…

Коня…

Вот ведь привязались слова. Куда бы от них деться?

До Теплых Двориков она не доехала — сошла в Великорецке с намерением встретиться с Дрожжиной, рассказать о своей незадаче и просить помощи.

Загрузка...