ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

— Мама, я совсем тебя измучил с этим домом. Лучше бы не начинать…

Мать месила у стола тесто в старой липовой квашонке — ее Кедров помнил с детства, — проворно распрямилась, с беспричинным испугом взглянула на сына. На худеньких руках ее, оголенных до локтей, белело тесто. Оно было еще жидковатым и медленно сползало, оголяя желтую, какую-то неживую кожу.

— Что ты, Митя, что ты! — В голосе ее послышалась растерянность. — Одной-то мне на век хватило бы и этих обгорелышей. А когда мужик в доме… — Она не договорила, и на лице ее появилась тихая улыбка. — Теперь у нас дом, как у всех… — И она снова принялась за тесто.

Весну Дмитрий провозился с домом. Помогал ему дядя Никифор, приезжавший в Коровьи Лужки. Они подрубили избу, приподняли фундамент, заменили нижние сгнившие венцы и верхние, изглоданные огнем, настелили новый пол. Дядя Никифор научил Дмитрия резать из осины наличники, которыми украсили все окна. Пустили и по карнизу. Теперь стоял не дом — одно загляденье.

Вдоволь наговорились о войне, у обоих было что вспомнить — дядя Никифор партизанил в Карелии, навидался всякого, а Дмитрию — тем более (путь его прошел почти что от родных мест и до самой серединной Европы). И хотя оба были немногословны, за полтора месяца они кое-что друг о друге узнали. Дядя Никифор, заядлый охотник и рыбак, в свободный час норовил ускользнуть на реку, возвращался радостно-возбужденный и в то же время раздосадованный: «Казарок видел… Шилохвость…» Укорял Дмитрия: «Почему потерял интерес к птице? Нога не дает? Какой раньше охотник был, белку бил в глаз. А как понимал природу! Какие записки публиковал! Что за порча нашла?» Дмитрий долго не открывался, соглашаясь: «Да, нога. Вот подлечусь…» Но Никифор не дурак, кто-кто, а он-то уж знал молчаливо-упрямый характер Мити. По прежним временам безногий приполз бы на берег, чтобы хоть одним глазом взглянуть на утиный выводок, в лес приполз бы хоть часок послушать ток косачей. Не он ли еще в юности ночами просиживал над Бремом? Не он ли знал «в лицо» чуть ли не всех птиц северо-запада России? Не он ли еще студентом вынашивал интересную проблему: «Птицы малых рек»? А разве не он взбирался на вершины высоченных елей и осматривал гнезда грозных ястребов-тетеревятников? А с какой дотошностью вел он дневники, делая в них точные рисунки птиц, расположения и строения гнезд… Куда это делось? Война?

Однажды Никифор как бы невзначай обронил: «Знаешь, Митя, как только тут у вас порушили мельницу и ушла большая вода, птица по берегам ополовинилась…» Он видел, как в Дмитрии все напряглось. Не докурив, он зло бросил папироску. Но вот снова сделался спокойным и деловито взялся за топор. Прошло, наверно, не меньше получаса, как он с размаху воткнул топор в бревно, спросил осторожно: «Откуда знаешь?» «Что знаю?» — удивился дядя Никифор. «Да насчет водоплавающих». — «А-а, подсчитал, как ты раньше. Иду, а они взлетают, иду, а они — фиють… Беру на заметку: казарок столько-то, крякв, свиязей, шилохвостей». «Ну и что?» — Глаза Дмитрия вспыхнули любопытством. «А что? Мало взлетов. Вполовину, говорю. Это примерно… Неточно считал. Отвлекался, о другом думал…» Дмитрий опять долго молчал, потом сказал тихо, запоясываясь ремнем: «Порвал я со своей наукой. Кому она нужна в эту пору? Вот избу построили — дело. Стану переучиваться».

Поворчал дядя Никифор, помолчал Дмитрий. Рассталась недовольные друг другом.

Вскоре мать заметила: Дмитрий заскучал, стал подолгу засиживаться на дворе, держа на солнце разбинтованную ногу. Взгляд отсутствующий и тоскливый пугал мать, которая все еще надеялась, что приживется сын в деревне, раз о доме забеспокоился. Уж не для нее же одной такие хоромы! Как бы узнать, о чем он думает. Спросить? Не так спросишь — обидишь зря…

Вот и сейчас, сидит у стола, а вроде нет его в избе. Заговорит о чем-то, что для нее и непонятно и неважно, а потом опять замолчит, будто исчезнет. Она месит, месит тесто, валяет пшеничники, ватрушки наливает, пироги гнет, оглянется: сидит ли? Сидит и в окно смотрит. Что ему в окне-то кажется? Или беда какая нашла? А когда сын заговорит с ней, губы у нее сами по себе складываются в улыбку. Слышался ей в его голосе то голос мужа Степана, то сына Архипа, то Любки… Только голос Мити она не спутает ни с чьим другим — это живой голос.

— Мам, я на речку пройдусь? — слышит она Митю. Он встает, берет палку из угла.

— Иди, — говорит она, — а к завтраку возвертайся. Смотри не припоздай!

— Ладно, мам…

«Мам» (так они все звали ее)… И сейчас Архип и Любка так же зовут ее, когда до нее доходят их голоса. Ласковые у нее дети… Вот и Митя…

Она оглянулась: за Дмитрием захлопнулась дверь. И тотчас чей-то голос, она еще не разобрала чей, стал пробиваться к ней издалека. Она ждала его, и сморщенные губы ее сами собой складывались в улыбку.

Огородами Дмитрий прошел к реке. Справа, в пойме, уже косили. После стольких лет он впервые вновь увидел с высокого берега журавлиный клин косарей на зеленом поле излучины. Люди казались такими же маленькими, как журавли в бледно-голубой выси ранней осенью. Луга под уклон скатывались к реке, казалось, журавли садились на болото. В детстве ему нравился покос. Вжикали по траве косы. Там и тут посвистывала сталь под точильными брусками. Звенели отбивочные наковальни. На лугу кое-где оставались маленькие оазисы нескошенной травы — это сбереженные от непоправимого взмаха косы птичьи гнезда. В минуты отдыха мужики и бабы бегали к «своим» гнездам, и настроение у них было как от доброй находки.

Не там ли, в лугах, на покосе, родилась у Мити Кедрова первая любовь к пернатым существам? Не оттого ли родилась она, что люди так бережны были к птичьим гнездам?

…Дмитрий шел вниз по течению реки, где зимой сорок первого немецкие части прорвались на север, к Тихвину. Здесь когда-то мальчишкой он рыбачил в большом мельничном пруду. Далеко в луга отходили языки заливов, заросшие осокой. По берегам и на воде гнездились утки. Особенно любили эти места красношейные поганки, вопреки своему названию красивые маленькие птицы, похожие на уток, с рыжими перьями на голове и черным воротником. С каким визгливым криком носились они над водой, где покачивались на слабой волне их гнезда. Птицы подпускали Митю совсем близко, и он подолгу наблюдал за ними. Удивлялся несказанно их искусству строить гнездо на воде. Оно не тонуло, и отложенные в него яйца были хотя и мокрые, но всегда теплые: в гнезде гнила трава и согревала их.

Ни одного плавучего гнезда он сегодня не обнаружил, Правда, вспугнул с гнезда крякву.

Он помнил свою тогдашнюю «мерную тропу» с километр длиной — от этого залива, в который втекал ручей, и до мельницы. Он знал, сколько тут гнездилось и каких уток. Кряква селилась ближе к протокам и заливам, в густой траве. Когда-то он видел крякву даже на дереве, в чужом гнезде. И он был рад нынешней встрече с ней. Были и чирки. А вот шилохвости не встретил ни одной. Не мог же дядя Никифор ошибиться: такую быструю, как стрела в полете, с длинной шеей, острым, как шило, хвостом любой приметит. Да и гнездится она на открытых местах. Что случилось? Тут проходила война? Ну и что? Проходила, но птицы про нее давно забыли. Память у них куда короче человечьей…

«Ушла вода! — вдруг подумал Дмитрий. — Правильно заметил дядя Никифор. Обсохли протоки. Пруд — это то же озеро… А теперь река обмелела, течение стало быстрым. Корма для птиц меньше. Грунтовые воды… Упал уровень… Леса поредели. Трава растет скудная. Поспевает быстрее. Ранний сенокос разоряет гнезда… Один пруд ушел, всего один, а как нарушились сложившиеся равновесия, ухудшились условия жизни птиц… И только ли птиц?»

Дмитрий сел на бревно у жалких остатков мельницы, вынул из нагрудного кармана гимнастерки сшитый из школьной тетради блокнот. Да, за последнее время маловато прибавилось записей. Строил дом, а птицы обходились без него… Но он-то как обходился без них? О чем он думал? Уставая, иной раз, казалось, не думал ни о чем. На душе было легко и пусто. Думал о Наде, как о чем-то потерянном, безвозвратном: появилась, ушла, оставив в сердце саднящую боль. Боль эта утихала, забывалась. Но стоило в памяти возникнуть Надиному лицу, то прикрытому белой повязкой по самые глаза, то озабоченному, когда две морщинки над переносьем сливались как бы в одну, то насмешливому, когда она говорила: «А ну, смелее, капитан!» — и стоило только появиться этому лицу в его памяти, как саднящая боль возникала вновь, усиливалась. Казалось, он потерял что-то или сделал непоправимую ошибку.

Вдруг откуда-то издалека пришла громкая и полузабытая песня, будто заговорила грустная флейта. Да что же это? «Спиридон, Спиридон, чай пить, чай пить… Витью-витью…» И чуть выждав: «Иди, кум, иди, кум, чай пить…» Певчий дрозд! Это же надо… Сколько лет не попадалась ему эта птица! И вот такое счастье.

Дмитрий бросился в лес и, слушая голос певца, долетавший издалека и сверху, все шел и шел, обходя мочажины и бурелом, оглядывая вершины деревьев. Но так и не увидел птицу, которую любил с детства. Опомнился, взглянул на часы — скоро восемь. Пироги и ватрушки у мамы уже испеклись, и он заторопился. Шел тем же берегом, лесом, лугом. Вдруг из-под его ног шарахнулся в траву утиный выводок. Затих. Взлетела над лугом острохвостая утка-мать. Вскоре он наткнулся еще на один выводок — серые проворные комочки сыпанули с берега в осоку. Дмитрий постоял над осокой. Хотел увидеть, опознать и записать в дневнике, но утка и утята действительно как в воду канули.

Что-то изменилось в его душе. Он уже чувствовал себя не посторонним, а своим человеком в этих местах. Не далее этого утра он проходил здесь, шел, как бродяга-хозяин, после долгих лет вошедший в свой дом и еще не ведающий, где что лежит.

Мать ждала его. Пироги и ватрушки, прикрытые холщовыми полотенцами на широких досках, пахли удивительно вкусно.

— Ну, мам, спасибо тебе! — сказал Дмитрий, поднимая полотенце и с шумом вдыхая крепкий запах свежего хлеба. — Это же чудо!

Мать заплакала. Путаясь в словах, заговорила:

— Тебе выдали, тебе, Митя. Такой муки не видели с каких пор… Дожили бы наши…

— Ладно, мама, ладно. Давай завтракать.

Ночью Дмитрий долго не мог уснуть, ворочался, поудобнее укладывая ногу. Боль на время утихала, но вскоре все начиналось сызнова. Лес, поля, луга и реки с их птицами, с их жизнью — разве это прошлое его, а не настоящее и будущее? Разве птицы могут без него? «Могут, могут, — тут же возразил он себе. — Миллионы лет жили».

Ночь была ясной и лунной. Свет падал косо из окна и освещал дальний угол и стену, а под ним, этим лучом, на полу было так же темно, как был темен неосвещенный потолок. От этого казалось, что изба как бы сдвинулась, а кровати его и матери стоят уже не по плоскости, не на полу, а по стенам — вверху и внизу, по границам лунного света.

«Как в лесу, — подумал Кедров, — когда свет луны попадает в шалаш через верхнее окно таким вот пучком. Он как бы разносит стены, и кажется, что ты в неизведанном еще измерении. Лес — это мое. На долгое время, — подумал он, чувствуя, что сна не будет. — Дядя Никифор умнее меня. Увидел… И зря я это… Не могут птицы без меня, и ничего с этим не поделаешь».

Дмитрий встал, осторожно спустил с кровати больную ногу и сразу же почувствовал, как она стала отекать, распирая кожу. Много ходил сегодня. Только бы не загреметь палкой, не разбудить мать… Но все же он наткнулся на табурет, замер, как бывало в лесу, когда наблюдал за какой-нибудь пугливой недоверчивой пичугой, или в боевом охранении, на войне. Мать, кажется, только этого и ждала, чтобы заговорить.

— Митя… — услышал он ее робкий, слабый, просящий голос. — И тебе сон не в сон? — Он увидел, как она приподнялась, увидел ее белое в свете луны лицо и испугался. Но сказал спокойно:

— Думы все, мам… А ты спи. Подышу чуть-чуть. Не приду — не волнуйся: в сарае залягу.

— О чем думы-то, Митя? О войне, поди, всё?

— И о войне. И так.

Мать промолчала. Дмитрий направился к двери. Но вдруг услышал за собой ее ясный и чистый голос:

— Ежели ехать куда, Митя, то поезжай. На меня не оглядывайся. Нечего оглядываться.

Сказала и затихла. Дмитрий стоял, держась за дверную скобу. Когда вновь оглянулся, лица матери уже не было видно.

— Мам, я не думаю об этом.

— Не думаешь — будешь думать… Не оглядывайся…

— Спи, мама, спи…

Он вышел, удивляясь ее прозорливости. Да, он не думал еще об этом, но слова матери будто подхлестнули его. Ехать! Но куда, куда? И ничего не приходило на ум, кроме Новограда. Чужой и далекий, а все-таки Новоград.

В дымном от луны и влажном воздухе погасли все звуки, и деревня казалась вымершей, призрачной. Другой, птичий, мир тоже вроде бы вымер или обезголосел.

…В том морозном октябре тоже были лунные ночи. Днем красное низкое солнце стыло над искрящимися снегами. Вот уж раздолье для немецких самолетов, и лунными ночами не было от них спасения. Над дорогами повисали осветительные ракеты, гудела от взрывов бомб глубоко промерзшая земля, кострами горели подожженные машины, кричали раненые, ржали обезумевшие кони, ломая оглобли.

Ночью после многих бессонных суток — погрузка была мучительно трудной — Кедров дремал в кабине ЗИСа. За ним следовал большой обоз с провиантом и боеприпасами.

С обозом с самого начала не повезло. Когда Кедров прибыл на станцию погрузки, она еще дымилась после налета «юнкерсов». Накопленных грузов кот наплакал. Едва удалось выяснить, что эшелоны, которые должны были здесь разгружаться, задержаны на Узловой. Гнать подводы и машины по бездорожью сто километров с гаком — значит лишиться половины транспорта. Выход оставался один — во что бы то ни стало подогнать сюда вагоны и разгрузить их на перегоне, где были сносные грунтовые пути. Кедров сел в кабину полуторки и помчался на Узловую.

Из множества станционных работников никто не хотел и слышать о каком-то обозе, и Кедров почувствовал себя тут так же беспомощно, как человек, впервые попавший в незнакомый лес. Ему неожиданно помог один железнодорожник — машинист, прибывший специальным поездом откуда-то с Урала. Узнав от Кедрова, в чем дело, он вознегодовал: как же так получается? Эшелон, по зеленой улице доставивший грузы для обороны Ленинграда, стоит в тупике! Для того, что ли, он не спал столько дней и ночей в тряской паровозной будке, чтобы увидеть, что все это стоит без движения? Да как же люди обойдутся без того, что он доставил? И что же он скажет, вернувшись домой? Вопросов у машиниста было так много, что не у всех хватало терпения дослушать их до конца. Только долговязый майор — комендант станции — терпеливо выслушал все вопросы и сам задал Кедрову только один: что он предлагает? «Подвинуть вагоны вперед, насколько возможно». — «Разгрузку обеспечишь?» «Обеспечу, — сказал неуверенно Кедров, подсчитывая свои силы. — По два-три вагона. Это к тому же менее рисково». «Но где взять паровоз и бригаду? Видите, что тут творится?». «Попробую я», — вызвался машинист.

Машинист, он назвался Андреем, всякий раз, приведя маневровый паровоз, залезал в вагон, бросал оттуда на руки бойцам ящики, приговаривая: «А ну, взяли!» Кедров, принимая груз, восхищался веселостью, с какой работал Андрей. Была в его порыве какая-то ожесточенность, как будто то, что он делал, все было ему мало, мало, мало! В черной шинели и шапке, он выделялся среди бойцов и чем-то походил на матроса. Был он вовсе не силач с виду. Чуть выше среднего роста, годов ему тридцать пять. Не раздался еще в кости, не заматерел. Светлые усы как бы смягчали резкие черты его худого, красного от всегдашнего встречного ветра лица с тонким хрящеватым носом. Кедров выбирал время познакомиться с Андреем, сказать ему добрые слова за помощь, но так и не выбрал. С последним рейсом Андрей не пришел. Паровозная бригада местного депо ничего не знала о нем, кроме того, что он был командирован с литерным.

В затрепанном блокноте Кедрова появилась одна строчка, написанная на ходу: «Машинист Андрей, человек редкой напористости, любит поговорку…» То ли было некогда дописать, то ли забылась поговорка Андрея.

Он вел обоз в Тихвин, цель была уже близка и достигнута без потерь. У Кедрова было хорошо на душе, и он не хотел противиться дреме. На выезде из леса очнулся от толчка в бок.

— Товарищ командир, немцы на поле… — Водитель почему-то говорил полушепотом, будто боялся, что немцы услышат.

Мигом отлетел сон. Дмитрий, откинув дверцу, увидел на лунном поле бегущие навстречу темные фигурки. Позади — колонна грузовиков, а там еще конный обоз, поворачивать назад нечего было и думать. Выскочив из кабины, передал по колонне команду: «Ко мне…» Приставшие к обозу бойцы скоро стеклись к его машине и залегли. Отряд сам собой попал под начало Кедрова, и он был уже готов дать команду «Огонь», когда кто-то крикнул: «Свои, матерятся!» С поля доносились тяжелый гам бегущих по снежной целине людей и громкая ругань.

«Наши? Отступают? Тихвин сдан…» — И Дмитрий дал команду «Отставить!». Как он не представлял себя раньше в роли командира, так и теперь чувствовал себя просто, будто так и надо, будто всю жизнь он ждал этого случая, чтобы подать всего-навсего две команды: одну мысленно — «Огонь!», а вторую уже голосом — «Отставить!». Они остановили отступающих. К утру в их разношерстном отряде накопилось уже сотни три человек. В обозе, упрятанном в лесу, нашлось все, чтобы накормить людей и, кого требовалось, вооружить. На дороге строили завалы, долбили мерзлую землю, пытались закопаться. Артиллерийский дивизион, догнавший обоз, оборудовал огневые позиции.

«Интересно, — подумал Дмитрий сейчас, спускаясь с крылечка, еще пахнувшего свежим деревом. — Не случись этого, пришлось ли мне боевым командиром стать?»

Ночью его вызвали в деревню к высшему командиру, очутившемуся в этом районе. Это был генерал с обмороженным лицом, усталый и растерянный. Кедров, войдя в дом, неловко козырнул, доложил о прибытии. В избе горела керосиновая лампа, освещая лица нескольких командиров.

— Это вы командуете сводным отрядом? — Генерал строго взглянул на Кедрова, как будто тот в чем-то провинился.

— Пришлось, товарищ генерал… — Дмитрий еще не понимал ни своей роли, какую он взял на себя, ни того, как он должен держаться с этим высоким, неизвестно откуда взявшимся начальством.

— Странно! — Генерал потрогал обмороженную щеку, снова взглянул на Кедрова. — Что, не было командиров? Интендант… Не умеете как следует доложить…

Генералу — потом Дмитрий узнал, что это был командир их дивизии, с которым они вместе были переброшены с Ленинградского фронта и который не смог удержать Тихвин, да и держать у него было нечем, — все же досадно, что его командиры поддались панике, а вот какой-то интендант… И тут Дмитрий впервые подумал, что действительно занялся не своим делом, но ведь он должен был сохранить обоз! А если все последующее так обернулось, разве он виноват?

— Я займусь своим делом, товарищ генерал! — сказал он опять как-то не по-военному. — Я пойду.

Где-то уже под утро по вызову Дмитрий явился в штабную избу. К нему живо повернулся генерал, сидевший за столом спиной к дверям, и спросил, как будто они давно были знакомы:

— Ну что, техник-интендант, не разбазарил еще обоз? Нет? Отлично! Тогда накормите нас, пожалуйста.

— Постараюсь! — ответил тогда Дмитрий, узнав в генерале Мерецкова. Хмурые командиры сдержанно заулыбались: видимо, у них до этого был разговор о «мирном» технике-интенданте, который взялся не за свое дело.

— Оборону держать! — уже приказал Мерецков. — Стойко держать! Слева от вас займет позиции новый батальон. Отходящие части все еще натыкаются на вас?

— Да.

— Строгий приказ: всем занимать оборону! От моего имени!

— Понятно, товарищ генерал армии…

— Отлично! Значит, накормите?

— Да. Разрешите выполнять!

«Как давно это было! — подумал Кедров, шагая сейчас по тропинке в конец усадьбы. — Да, я их накормил тогда. Они и на самом деле были голодны. А генерал армии ел гречневую кашу и шутил».

Дмитрий спал в сарае, на старом отцовом, чудом убереженном тулупе. Утром слышал, как птицы, должно быть галки, садились на крышу. Когти скребли по сухому гладкому тесу, скользили — не могли зацепиться. Звуки эти так же внезапно исчезали, как и появлялись. Вот внизу послышался и затих шорох шагов. Это, наверно, мать. Мать подошла, остановилась у лесенки, стесняясь его будить. Он встал.

— Мама, ты что? — спросил он наугад, все же не зная точно, ее ли были шаги.

— Разбудила тебя, не серчай, — услышал он голос матери. — Молока с фермы принесла. Председатель выписал. Парное. Спускайся.

Он ел вчерашние ватрушки, запивал молоком, еще пахнувшим коровой, а она сидела и смотрела, как он ел, была серьезна, и на лице ее ни разу не появилась странная улыбка, которая всегда так тревожила его.

— А ты что? Ешь! — сказал он, удивленный ее неподвижностью и серьезностью.

— Я поела… Давно…

И опять стала молча смотреть, как он ест. Дмитрий вроде забыл, что она тут, думал о своем, как вдруг услышал ее голос:

— У тебя, может, невеста есть, Митя? А то и жена? Ты скажи. Пусть едет… — Она замолчала, серьезность не сходила с ее маленького, обтянутого желтой кожей личика. Дмитрий вспомнил вдруг, какое белое лицо было у нее ночью, и содрогнулся, догадываясь, что она давно готовилась задать ему эти вопросы. Мама, мама… Если бы был кто… Но сказал:

— Есть, мама. Городская. Не поедет она сюда, — сказал — и покраснел до слез. Он имел в виду Надю, но кем она ему приходится? Разве что мечтой…

2

Поезд пришел в Новоград рано утром. Сдав в багаж чемодан и забросив мешок за спину, Кедров вышел из вокзала и поднялся на знакомый взгорок. Вспомнил, как сидел тут ранней весной. Казалось, давно, очень давно это было. Бросил мешок, неловко опустился на землю. Закурил. Идти в город рано. По ту сторону железной дороги далеко к горизонту разбегались еще не тронутые жнецами хлебные поля. Там, над их краем, в утренней дымке висело неправдоподобно большое, красное, медлительное солнце. И все в полях казалось медлительным и тихим в этот июльский утренний час. А здесь, внизу, под бугром, как на ладони перед Дмитрием лежала станция со множеством путей, стрелок, семафоров, похожих на однокрылых журавлей, водоразборных колонок, напоминающих крутошеих гусей. То и дело громыхали поезда, вначале осторожно выбирающие свою дорогу среди кажущейся неразберихи стальных рельсов, лязгали на выходных стрелках колеса вагонов. И поезда — товарные ли, пассажирские ли — были красивы, как весенние караваны птиц, они тоже спешили к своим заветным пристаням. Дмитрий раньше никогда бы не подумал, что так интересно встречать и провожать поезда. Сидеть и смотреть, как семафор, раздобрившись, взмахнет крылом, откроет путь составу. А составов стоит много, и не так просто отгадать, который из них тронется.

Позавтракав материными подорожниками, Кедров прошел до остановки троллейбуса и стал ждать. Тут уже толпились люди, по-видимому рабочие. Среди них много строителей — их отличишь по одежде, где-нибудь да помеченной краской. Троллейбус долго стоял, и Дмитрием, севшим у окна, с каждой минутой все сильнее овладевало беспокойство. «Скорей бы уж, скорей… Что же они ждут?» Задолго до остановки «Госпиталь» протолкался к двери. С угла — старые одноэтажные развалюхи, а вот и оно, четырехэтажное здание из красного кирпича с большими окнами и высоченными березами вокруг. Увидел снятые с петель и брошенные на землю железные ворота. Между поржавевшими прутьями росла высокая трава. Парадное открыто. Вдоль косяка на опущенной цепи висела чугунная груша. Вокруг здания — груды кирпича, досок, бревен. Бетономешалка жадно раскрыла свою круглую пасть, будто невиданного калибра мортира.

Кедров сел на осыпавшийся фундамент ограды, опустил к ногам мешок. Здесь они стояли с Надей в тот, теперь уже такой далекий, апрельский день…

Почему он не подумал о том, что приедет к пустому гнезду? Почему начал волноваться только тогда, когда так долго стоял троллейбус? И почему успокоился, когда назвали знакомую остановку — не успели сменить — «Госпиталь»? Глупо, как все глупо получилось. Приехал в чужой город, где его никто не ждал и ничто не ждало.

Он встал и, повесив мешок на руку, вошел в здание. Пустота и захламленность встретили его в знакомых коридорах и палатах. Хрустели под сапогами осколки стекла, штукатурка. Вот и его палата на втором этаже, первая справа. Скоро она будет называться классом. Какая же она большая, когда пустая… Вот и хирургическая, перевязочная. А вот кабинет начальника отделения. Ничего не осталось, что напоминало бы о Наде. Какая-то бумажка на стене… Старая или уже новая? Новая: график ремонта школы.

Он спустился вниз. В городе не было у него ни одного адреса, кроме майора Анисимова. К майору он не пойдет. Тот, наверное, женился на Наде, теперь самодоволен и счастлив. Лучше не знать об этом. Прав дядя Никифор с его мудростью: «Ничего не стоит птица, которой родное гнездо не мило…» Что ж, Вологда так Вологда, родная сторона… Вот только бы повидать Надю, повидать, чтобы навсегда расстаться. Ведь знает же кто-то в городе, где она устроилась! «Искать!» И остановил себя, вспомнив про майора Анисимова. Почему-то он не мог его и Надю представить отдельно друг от друга.

Дмитрий купил на станции обратный билет и вернулся к излюбленному взгорку перед кладбищем.

День клонился к концу. С утра Дмитрий ничего не ел. От выкуренных одна за другой папирос кружилась голова, поташнивало. Сидел, думал, хотя вроде бы не о чем раздумывать, когда решение принято и другого быть не может. Мучительны были его раздумья, какие всегда бывают у человека, знающего непрочность своих решений, но безвольного изменить или исправить их. Вот эта безвольность больше всего и мучила. Кончились спички, Дмитрий с нетерпением жевал мундштук незажженного «Беломора», ожидая, не появится ли кто на взгорке. Скоро он увидел шагающего через рельсы железнодорожника. Он явно держал путь туда, где сидел Дмитрий. Вот он вышел на тропинку. В руке у него сундучок, какие берут с собой в дорогу машинисты. Что-то знакомое было в лице железнодорожника, худощавом, с серыми глазами. И эти прямые брови, резко прочерченные на широком лбу, и хрящеватый тонкий нос.

— Товарищ! — окликнул его Дмитрий. — Не найдется ли огонька?

Железнодорожник курил. Сдув с папироски пепел, подошел к Дмитрию, который пытался подняться, но на горке это было трудно.

— Сидите, сидите! — железнодорожник наклонился к Дмитрию, дал прикурить.

— Не хотите ли моих? — Дмитрий протянул железнодорожнику пачку. Разглядывая его лицо, снова находил в нем знакомые черты: широкий лоб, затененный козырьком форменной фуражки, твердый рот, будто прорубленные на щеках продольные морщины и брови, такие характерные брови.

Железнодорожник не отказался, и теперь уже он прикурил от папиросы Дмитрия, потянул, выпустил дым, проговорил с неуместной вроде бы нежностью:

— Хороша! А вы что-то на меня приметно смотрите? — спросил он. — Признали?

Дмитрий проговорил смущенно:

— Да, знакомо мне ваше лицо. Уж не однополчане ли мы?

— Нет, разочарую вас, дорогой товарищ. Не воевал, не пришлось. Всю войну катал вот их, — он кивком показал на товарный состав, который прибывал на станцию, — хотя у нас погоны были поуже, да щи пожиже. И огонь и кровь видел. Уйдешь в рейс, а вернешься ли, один черт знает. Ну и крестили под Москвой, санитарный я прямо на передовую прикатил. Ох и вертелись они надо мной, ох и крутились. Тендер пробило, трубу снесло, вода хлещет, помощник в крови лежит. А у меня рука омертвела, ругаюсь, а про рану и догадаться не могу. Одно кричу: «Воробей — не робей!» Это уже для себя, для своего успокоения.

«Воробей — не робей»… Где же это я слышал? — напряженно подумал Кедров, глядя вслед уходящему железнодорожнику. — Но где, где?» Тот уже поднялся к кладбищу, повернул направо, к желтым деревянным домам, когда Дмитрий вспомнил. Это было за Тихвином в сорок первом. Тот яростный машинист то и дело повторял, бросая из вагона ящики: «Воробей — не робей», «А ну, взяли!». Это он! Двух таких на свете не может быть. Вот только усы… У этого нет усов.

Кедров, схватив мешок, бросился к кладбищу. Как же его звали, того парня? Если это он… «Неужели я так же постарел за войну, как он?» — подумал Дмитрий.

Машинист сидел на скамье у куста сирени. Докуривал кедровскую папиросу. Виновато улыбнулся, увидев в дверях калитки Дмитрия. Полез в карман своего кителя.

— Извини, друг, не оставил тебе огоньку. — Вытащил коробку, тряхнул. — Бери!

— Вас звать Андреем? — подойдя, спросил Кедров, веря и не веря в то, что встретил человека, который запомнился ему в начале военного пути. Не попадись он в то время, может быть, не привел бы молодой техник-интендант большой и нужный обоз в самый критический момент, не родился бы в нем боевой командир. — Я помню: «Не робей — воробей». Помню!

— Коли помните, значит, все правильно. А я — не помню. Убей меня, товарищ… но ни одним глазом не видал. — Бросил окурок, встал. — В какие же годы это должно быть?

— Сорок первый. На Узловой, под Тихвином…

— Тихий интендант? Застенчивый, как девушка? Робел перед начальством? Так это ты?

Андрей внимательно оглядел Кедрова, как бы заново изучая.

— Да, браток, характер стоек на сопротивление, — сказал он, и Дмитрий понял, что тот увидел в нем что-то прежнее, что не вытравить ничем. Даже война не сумела! — Садись, что ли, — пригласил Андрей.

Кедров сел, все еще до конца не веря, что жизнь может подстроить такое. Но он не знал еще в ту минуту, что через какой-нибудь час, заново познакомившись и с пятого на десятое рассказав друг другу каждый о «своей» войне, он, приглашенный хозяином в его дом, узнает нечто такое, что уж воспримется не иначе, как счастливый, очень счастливый случай.

— Как же тут оказался? — Андрей Игнатьевич и Кедров как-то незаметно друг для друга перешли на «ты». — В нашем-то тыловом городе?

— Проще простого: лечился в госпитале…

— В каком?

— На улице Воровского…

— Да что ты? Там моя сестра работала главным хирургом.

— Надя… Надежда Игнатьевна? — неверяще переспросил Кедров. Он был поражен этим редким стечением обстоятельств. Ему трудно в это поверить… А если кому рассказать? — Она мне… Четыре операции… своими руками…

Но странно, что Андрей уже не удивлялся. Воскликнул только: «Вот мы и родственники!» И буднично проговорил:

— В магазин крутану.

Дмитрий успел подумать: «Неужто Надя обо мне рассказала? Что она могла рассказать?» И бросил:

— Вместе пошли… — Добавил непонятно: — Раз такое дело…

Он был ошеломлен нежданным, обескуражен и обрадован одновременно.

И вот они сидят за столом под большим оранжевым абажуром. Обедают и выпивают за встречу. Фрося, свободная сегодня от общественных дел, с деловым выражением на длинном большеносом лице угощает мужчин. Андрей, неожиданно найдя терпеливого собеседника, после того как иссякли воспоминания, связывающие его и Дмитрия, излагает свое отношение к редкостной, по его мнению, профессии машиниста, но Кедров слушает его рассеянно, не в первый раз оглядывая комнату, стол, шесть старых дубовых стульев — на котором-то из них любила сидеть Надя? — дубовый, старый, резной буфет, темный квадрат зеркала на стене — в него гляделась Надя, — старую широкую кровать… Ему все еще не верилось, что она совсем недавно тут была, ела с братом картошку. Это рассказал ему Андрей, пока они ходили в магазин за водкой.

Рассказывал он, не подозревая, как важно для Дмитрия каждое слово о Наде. И то, что она не вышла замуж, давало какие-то надежды. Заставляла глубоко задуматься юмористически изображенная Андреем сцена испуга майора Анисимова, когда Надя предложила ему уйти в запас и приехать к ней в деревню. Если бы любила, стала бы она так рискованно шутить? Как это не похоже на нее.

Занятый этими мыслями, Кедров вполуха слушал, как чуть захмелевший Андрей напористо говорил:

— Люблю движение. Дай мне вместо паровоза любую машину, может быть, в сто раз лучшую, но прикованную к земле, я не смог бы на ней работать. Нет, не смог бы! Понимаешь, возвращаюсь сегодня из рейса поутру. Солнце встает позади состава, а мне чудится, будто я вытаскиваю за собой светило. Оглянусь, боже мой: позади и солнце, и поля, и перелески, деревни по берегам рек в розовом тумане. А навстречу летит земля, такая яркая в своих летних красках. На лугах — стога. Что тебе головы в древних шлемах. С такой когда-то сражался нерасчетливый Руслан. Рожь в полях дозревает. Овсы мешаются. А ячмень уже белобрысый, как самый натуральный блондин. Слышишь, Дмитрий, как ты или я…

— Слышу, — отозвался Кедров. А Фрося сердито взъелась:

— Развел! Не ремесленное училище. К чему весь твой пафос?

— Для тебя, Фрось, пафос, а для меня самочувствие. Понимаешь? Мне плохо, если я сижу на месте и не вижу, что делается на земле.

Фрося снова остановила его:

— А нам-то как быть, Андрей, нам, не машинистам, а обыкновенным? Ну, мне, скажем, и Дмитрию Степановичу?

— У вас другая психология. Вы не переживаете страсти движения, перемены мест. Может, от этого я не привык делать одно и то же. Повторяться.

— А ездишь все по одним рельсам… — засмеялась Фрося. Смех у нее был неожиданно красивый, и Дмитрий как-то по-новому взглянул на суховатую и нескладную хозяйку.

— Не по одним! — озлился Андрей. — Ничего ты не знаешь.

— А Коноплин твой не любит менять рельсы. Знаю!

— Он не машинист. У него психология сидячая.

— Да тебя, чтобы понять, надо пуд соли съесть.

— А что понимать? Ты послушай, Дмитрий, как все было. Наша машина ходила по главной магистрали. А есть еще у нас тут северное плечо, так называется одно направление. Дорога там похуже, ходят машины, что полегче. Составы куцые. Ну я и решил доказать: паровоз может везти больше груза. Коноплин плакать: зачем да какое нам дело? А я доказал. За мной и он волей-неволей потянулся. Там, глядишь, и все осмелели.

— Так зачем отсюда бежать? — удивилась жена.

— Обычное же стало дело. А на главной магистрали новая работа светит. Петр Петрович в слезы: не хочу, та дорога для меня родная… А не понимает, что наше отделение теперь вроде узкой горловины. В нее не вмещается поток грузов. Понимаешь, Дмитрий, Запад разрушенный отстраивается, а Восток, как и в войну, выручать его идет. Так вот я хочу вышибить пробку из нашей узкой горловины…

— Ты, конечно, молодец, Андрей. Я люблю в тебе борца. Но интересно ли это Дмитрию Степановичу? — сказала Фрося, заметив, что гость рассеян и выглядит усталым. — Не обижайтесь, Дмитрий Степанович, он у нас такой: намолчится в своей кабине и рад высказаться.

— Мне интересно, — ответил Дмитрий, отвлекаясь от мыслей о Наде. Он никак не мог сообразить, что ему делать. Билет в кармане. Поезд уходит утром. И добавил: — Именно таким я представил тогда Андрея: ему все мало, мало, мало!

Фрося опять красиво засмеялась:

— Вот! — И став серьезной, спросила: — Так что же вы собираетесь делать, Дмитрий Степанович? Какие ваши планы? Может, чем помочь?

— Да, да, именно! — спохватился Андрей, виновато глядя на гостя.

— Мои планы? Я ехал… показать хирургу свою ногу. Да… — Он замялся, уловив во взгляде Фроси недоверие: женщину трудно провести. Андрей же, по-видимому, принял это за чистую монету. — Госпиталь закрыт, и у меня билет в кармане… до Вологды.

— Ногу покажем, — успокоил Андрей. — Хочешь — городским светилам, а хочешь — Наде. Четыре часа на местном поезде — и к твоим услугам великий хирург, доктор Сурнина.

— Я подумаю… — Дмитрий сказал это нарочно спокойно, почувствовав, как споткнулось дыхание и сердце забилось, словно у пойманной птицы: увидеть Надю! Фрося, конечно, видит его насквозь. — И пора где-то колышек вбивать. На работе обосноваться. Всю войну шел от своей и в то же время к своей работе.

— О, верно! — Андрей вскочил со стула и беспричинно задвигался по комнате. Должно быть, и ему открылась истинная причина появления Кедрова в Новограде. — Воробей — не робей! Так-то. — Сев на стул и налив рюмки, сказал: — За первый колышек и за твою работу-матушку. Если не секрет…

— Не секрет. Я учитель-биолог. Занимаюсь орнитологией.

— Интересно… — проговорил неуверенно Андрей, и Кедров понял: тот не знает, что это такое. Объяснил, какой науке он молится.

— Так чем же вы решили заниматься? Учительством или наукой? Этой… орнитологией?

— Наукой.

— Птичками, значит? Дмитрий, да не смеши ты меня! Боевой командир. Говорил, батальоном командовал. Нет, друг, тебе по плечу другое. Тебе по плечу большое, главное! Я вижу: мужичок ты с секретом. Лицо открытое, доверчивое, а внутри у тебя ежик. Вроде застенчив, но глаза бывают синеватые, как сталь, и так полоснуть могут. Чуб-то светлый, как у меня, а беленькие, они ведь только с виду мягкие… Так что…

— Моя наука нуждается в сильных, ловких, упорных людях. И чтобы они любили ее, как и вы любите свою машину.

Андрей возмутился такому сравнению:

— Мою машину? Да ее нельзя не любить. Она умная. Она нужна людям каждый день. Без нее жизнь человеческая станет невыносимой.

— Это знаю и не отрицаю. Но жизнь птиц нужна не менее человеческой. Только мы этого по легкомыслию не знаем.

— По легкомыслию? Да! Интересно! Значит, люди, кровь из носу, вкалывают, землю из руин вызволяют, как от фашистов недавно вызволили… А тут птички? Дом фашисты сожгли вместе с гнездом воробья, так о чем же печься поначалу? О воробьишках?

«Разыгрывает! — подумал Кедров. — Не может он не понимать».

— Лучше — не о воробьишке, — заверил он серьезно. — Лучше об аисте. Знаешь, Андрей, есть такая красивая птица, очень привыкшая к человеку. И человек к ней привык. Если аист покинул гнездо, из дома улетело и счастье. Человек связал себя с птицей! И птица связала себя с человеком.

«Убежден в своей правоте! — понял Андрей. — Для него, выходит, не игрушка. Да, забавно!» И, вступая в несогласие, как это у него бывало, загорячился:

— Стало быть, эстетика? Птицы охраняют поля и леса от вредителей. Это знают все.

— Ну, этому, Андрей, нас в школе учили. Есть еще научная сторона дела.

— Какая же? — Андрей допил рюмку и с вызовом взглянул на собеседника. — Хочу послушать.

— Изволь! — Кедров помолчал, не зная, как объяснить, чтобы не сбиться на элементарщину.

— Говори, говори, — подбодрил его Андрей. — Давай, науку. Где не пойму, там догадаюсь.

— Ну что ж… Животный мир, в том числе и птицы, представляет собой непременный компонент биосферы. — Кедров помолчал и, вдруг увлекшись, встал, энергично заговорил о том, что в круговороте вещества и энергии, который обеспечивается существованием всего живого на земле, участвуют растения и животные, а стало быть, и птицы. — О птицах наука знает пока что, прямо скажу, маловато. Но важно то, чтобы человек знал не только массу, участвующую в круговороте, но и роль каждого вида. Зачем? Придет время, когда перед человеком встанет задача управлять генофондом животного мира…

— Постой, постой… — остановил его Андрей. — Я тебя правильно понял: чтобы жить, человеку придется одним помогать, других сдерживать? Но откуда у человека такие возможности? И зачем ему лезть не в свои дела?

— Возможности? В развитии производительных сил. А зачем? Чтобы восстанавливать то, что потребил. Люди будут пытаться брать у природы больше того, что она сама даст. У них для этого есть средства, и в будущем они станут еще более могучими. Так что и в этом хозяйстве без нашего разума не обойтись.

— Подишь ты! — У Андрея озадаченно вскинулась правая бровь. — Ты за тем сюда и вернулся, чтобы заняться?..

— И за этим…

— Где же ты этим будешь заниматься? Тебе институты нужны. А хлеб насущный на каждый день? Тебе, жене и Тотоше? Есть жена и Тотоша, извини за любопытство?

— Пока нет. А заниматься я буду конкретной темой. Она меня волнует еще с довоенных лет.

— Ну-ка, ну-ка, опять же интересно! За что ты воевал, за что кровь проливал. В личном плане!

Фрося остановила не в меру заинтересовавшегося орнитологией мужа.

— Дай человеку отдохнуть. И подумать о завтрашнем дне, — сказала она. — Ночевать у нас будете? Что вы решили?

Дмитрий подошел к Фросе. Эта некрасивая и нескладная женщина как-то удивительно располагала к себе, понимала, что ли, каждое движение его мысли. И он, никак не ожидая, что способен на это, сказал просто:

— Я приехал к Наде, Ефросинья Георгиевна, вы, наверно, догадались. Я ее люблю и хочу с ней встретиться. Что вы скажете на это?

У Андрея от неожиданной правды орнитолога некрасиво открылся рот, между тем Фрося улыбнулась приветливо и понимающе:

— Я, Дмитрий, чуть-чуть догадывалась… Что скажу на это? Все в ваших руках. Как говорит Андрюша: «Воробей — не робей…» Тем более это по вашей части.

Пришел в себя и Андрей.

— Ну ты даешь, Дмитрий! — только и сказал он. — Хочешь, я тебя домчу до Нади на своем вороном? Завтра. Хочешь? По старой дружбе.

Дмитрий кивнул, соглашаясь.

Чуть ли не всю ночь напролет они проговорили — вот было утешение Андрею. Фрося легла спать в Надиной комнате, а мужчины курили, пили чай и говорили, и спорили. Дмитрию понравился характер Андрея еще тогда, в сорок первом. Человек он неуемный, не равнодушный к радостям и печалям жизни, голова его была полна самыми неожиданными планами новой организации работы железных дорог. В только что принятой послевоенной пятилетке он ратовал за то, чтобы не только восстановить разрушенное транспортное хозяйство, но и обновить его. Мало разбираясь в том, о чем говорил Андрей, но понимая, что это, должно быть, очень и очень важно, Кедров все больше и больше заражался его беспокойством. Он уже жалел потерянного в деревне времени, корил себя за то, что еще в госпитале ослаб под напором легкомысленных доводов майора Анисимова и на какое-то время, пусть на самое малое, изменил своему делу. Да и кому не могло показаться, что идти на стройку каменщиком куда нужнее, чем в лес, в поля, луга — к птицам.

Засыпая, Дмитрий подумал: «У потока жизни много русел и руслец, и нельзя, чтобы хоть одно из них оскудевало. А оскудеет — значит, омертвится соседнее, крепко сцепленное с ним звено живой природы. Нет, нельзя!»

Утром Дмитрий продал билет до Вологды, принес на квартиру Андрея свой чемодан. В нем были его довоенные дневники, которые мать чудом сохранила, и фронтовые записи наблюдений за орнитофауной. Жаль, что еще в госпитале он не занялся их систематизацией. Реки и болота Волхова, Брянщины, Белоруссии, Польши, каналы Германии… Есть, есть интересные наблюдения и записи. «Война, ландшафт и птицы». Не будет разрыва между довоенными исследованиями и тем, чем он займется сейчас.

В газете он прочитал о возвращении в Новоград Педагогического института (в войну он работал где-то в глубинке). Очевидно, теперь возвращались демобилизованные преподаватели, доценты, профессора. Дмитрия потянуло к ним… И вот он в институте. В здании, где еще недавно тоже был госпиталь, хозяйничали строители. Огромный холл был доверху заставлен нераспакованными ящиками с институтским имуществом. На биофаке в полутемной пыльной комнатушке сидела старая женщина с растрепанными седыми волосами, Кедров зашел, можно сказать, просто так, чтобы познакомиться с кем-нибудь. Но у женщины, видно, был наметанный взгляд. Приход Дмитрия она не приняла за случайность и охотно сообщила, что заведующий кафедрой профессор Шерников будет в институте в начале августа. Если молодой человек надеется на работу, то пусть оставит документы. Профессор Шерников кадрами занимается сам. Поблагодарив старушку, Кедров попрощался. Возвращаясь на Деповскую улицу, к Андрею, он старался вспомнить, не встречалась ли ему где-нибудь в научной литературе фамилия профессора, но так и не вспомнил. И только подходя теперь уже вроде бы к своему, близкому по крайней мере, дому, Кедров вспомнил: так это же тот самый Шерников, который занимается насекомыми. Его работа о вредителях злаковых культур до войны была широко известна.

Андрей укладывал себе еду в железный сундучок.

— На двоих беру, мало ли что, — оглянулся он. Помолчал: — Багажишко оставь здесь. Приехал будто так, налегке. А то увидит все твое состояние — шуранет еще. Я ее знаю, сестру-то свою.

— Полевая сумка сойдет?

— Сойдет, — подтвердил Андрей и добавил: — Надя-человек с плохим характером, имей это в виду, ну, как всякая женщина, которая чего-то достигла в жизни. Они делаются несносными, когда лишнее воображают о себе. Так что не шуруй, если не уверен. Понял?..

— Что ты, право…

— Понял или нет?

— Понял.

— А скажи, почему я тебе эти секреты выдаю? Не знаешь?

Кедров ответил, что не знает. И вообще этот разговор ему не нравится.

— Это дело твое. Только я признаюсь тебе, Митя, что пришелся ты мне… Не знаю чем, а пришелся, может тем, что я увидел: хороший машинист из тебя бы вышел.

Дмитрий засмеялся: ну разве он не родной брат Нади? Так же всех меряет на свой аршин… Но Андрей был серьезен и озабоченно заговорил о том, как он хотел бы, чтобы Надя наконец забыла Жогина, полюбила другого, семью бы сладила. А век жить бездомной кукушкой — для него, ее брата, разве не слезы?

— Зря я вам открылся, — пожалел Дмитрий, видя, какое волнение он внес своим признанием в любви к Наде.

— Да брось ты! — озлился Андрей и с силой захлопнул сундучок. — Если даже не породнимся, все равно ты для меня на всю жизнь родной: сестру мою полюбил!

Было уже за полдень, когда они, миновав многочисленные пути, подошли к тяжело вздыхающему паровозу. Над старым кладбищем, над станционными путями, над речкой, что протекала у самых стен депо, в высоком жарком небе носились стремительные стрижи. Их легкие серповидные крылья казались совершенными и красивыми по форме. Жаль, что голосов птиц не слышно за утробным гулом пара. Дмитрий загляделся на стрижей.

— «Чему ж я не сокол, чему ж не летаю?» — подразнил его Андрей, ступая на железную лесенку. Дмитрий живо повернулся к нему.

— А ты знаешь, что большую часть своей жизни стрижи проводят в воздухе? Они и совокупляются на лету.

— Нашли тоже место! — ругнулся Андрей. — Ну и что тебе дает это знание? Нам всем что дает? — спросил он, ступая со ступеньки на ступеньку и глядя на Дмитрия с высоты.

— Откуда у них столько энергии? Загадка? То-то! — Дмитрий стал подниматься вслед за Андреем. Поднялся, встал на дрожащей железной площадке лицом к лицу с Андреем. Сказал жестко, глядя ему в переносье:

— Так что, рабочий класс… Не мешало бы тебе пошире смотреть на жизнь с твоей вышки, — скосил глаза на огонь слева, — она неплохо просматривается…

Паровоз дрожал от могучего волнения пара.

Загрузка...