На открытие рентгеновского кабинета ждали приезда Дрожжиной.
Много «слез пролила» Надя у Цепкова, в облздравотделе, и в районе тоже, пока получила аппаратуру, уже не новую да и некомплектную к тому же. И вот наконец все готово.
Еще утром должна была прибыть секретарь райкома партии. Вася-Казак не раз бегал к мельнице, надеясь встретить ее, но вскоре махнул рукой. Уже перед сумерками еще раз вышел на дорогу, увидел след легких саней, который и привел его к стожку сена у конюшни. Вороной жеребчик лениво жевал сено. В санках, сплетенных из ивовых прутьев, уткнувшись лицом в серый воротник тулупа, спала Дрожжина. Брови ее и шапка надо лбом закуржевели от дыхания. Вася-Казак осторожно подошел, взял упавшие на снег вожжи, легонько тронул женщину за плечо. «Такую бабу жизнь ухайдакала», — подумал он жалостливо. Глаза Дрожжиной, просветленные после короткого бегучего сна, распахнулись, недоуменно остановились на его лице.
— Здравствуйте, Домна Кондратьевна! — сказал весело Вася-Казак. — Ждем вас не дождемся. Как поспали?
— Тише! — Дрожжина заговорщически наморщила губы, веля ему молчать. — Садитесь!
Вася-Казак плюхнулся на козлы. Вороной жеребчик играючи вынес санки на поляну и, чувствуя вожжи, кося налитым кровью глазом на незнакомого седока, уверенной рысью пошел прямо. Но тут натянулась левая вожжа, жеребчик, как бы радуясь ощущению власти человеческой руки, круто повернул, санки занесло, и они, накренившись, какое-то время скользили на одном полозе, потом оперлись на другой, выровнялись.
Дрожжина энергично выскочила из саней, сбросила черный, с большим воротником тулуп. Она была в темно-синем бостоновом пальто, отороченном по подолу и рукавам светлой смушкой, и с таким же смушковым воротником, только он был чуть потемнее.
— Рисковая вы, Домна Кондратьевна. На таком чертике, да одной? — сказал осудительно Вася, беря жеребчика под уздцы.
— Он послушный, — ответила довольная женщина. — Напоите его. Овес под козлами. Тулуп пусть где-нибудь в тепле повисит. Часа через два поеду к Бобришину.
— На ночь-то глядя! Волков не боитесь, Домна Кондратьевна?
— Волков? Да, Василий, тут ружьишко в сене, вынеси и его: как бы этот чертенок не погрыз ложу… — Дрожжина похлопала жеребчика по широкой шее, тот попрядал ушами, копнул снег копытом. — Ну, ну! Знаю, что домой пора.
Надя и Зоя Петровна, увидев в окно секретаря райкома, поспешили на крыльцо, не успев одеться. Дрожжина сердито замахала руками, они исчезли и снова показались уже в накинутых на плечи пальто. Дрожжина подходила к крыльцу, как всегда, твердо ступая, чуть склонившись вперед, будто преодолевая течение воды, вся ее фигура выражала уверенность и силу. В рентгеновском кабинете в неторопливом ожидании стояла у щита техник — хрупкая девчушка Таня Заикина, чувствующая себя настоящей хозяйкой хотя и небольшого, но такого важного и нужного для больницы дела. Как только вошли врачи и сестры, а затем и Дрожжина, о чем-то увлеченно говорящая с Надей, Таня задернула на окне черную плотную штору, щелкнула выключателем. Кабинет залил матовый электрический свет. Надя вышла вперед и, оглядев полукругом стоящих врачей и сестер (вот их уже сколько!), заговорила, тая взволнованность:
— Коллеги, вчера специалисты приняли нашу рентгеновскую установку. Вчера же были сделаны пробные снимки. Они проявлены и оказались сносными. Мы получили могучего помощника. Наши возможности в диагностике болезней стали намного шире.
«Не могла это сделать празднично, — недовольно подумала Манефа, стоящая неподалеку. — Такое дело сделано, а она: «Мы получили могучего помощника…» Петь надо, всем петь…»
А Надя продолжала:
— Пока у нас нет рентгенолога, заведовать кабинетом будет доктор Колеватова, наш «главный» терапевт, у нее, к счастью, есть опыт. — Надя помолчала. — Ну а открыть наш кабинет попросим Домну Кондратьевну.
Только сейчас все увидели, что экран аппарата обвязан красной лентой, а в руках Тани блеснули хирургические ножницы. Она шагнула от щита и подала их Дрожжиной.
— Спасибо за приятную обязанность! — сказала секретарь райкома, беря ножницы. — Поздравляю вас всех! Рентген — важное ваше приобретение. Берегите его и хорошо, в полную силу используйте!
«Какая торжественность! — возмутился про себя Антон Васильевич. — Будничное дело, а такое величание».
Анастасия Федоровна подумала, радуясь: «Везде бы так, по всей области. — Погоревала: — Нет, долго еще не будет широких дорог рентгену на село…» И с сожалением вздохнула: уж она-то знала свою область из конца в конец.
— А теперь первая официальная рентгенограмма грудной клетки! — объявила Таня Заикина. — Домна Кондратьевна, пожалуйста. Остальных прошу освободить кабинет…
— Погоди, погоди! — Дрожжина подошла к аппарату. — Расскажи, пожалуйста, как тут все действует.
Таня старательно, как на экзамене, начала рассказывать и так увлеклась, что Наде пришлось дать ей знак закругляться. Таня поняла ее, сбивчиво закончила пояснение.
— Разденьтесь до пояса, встаньте вот сюда… — смело попросила Таня Дрожжину. Ей нравилась новая роль, и она из кожи лезла вон, чтобы держаться построже и делать все четко, как учили. До этого она ни разу не сбилась и не думала, что ее ждет конфуз: пациентка подошла к ней, погладила по голове, сказала по-матерински, чуть покровительственно:
— Дитя мое, спасибо тебе за все, что ты мне показала, о чем рассказала. Вижу, учили тебя хорошо и ты все, что надо, усвоила. Но, знаешь, дочка, я боюсь этих самых аппаратов. Вот, честное слово, боюсь.
Таня вдруг почувствовала себя обыкновенной девочкой, ее тоненькая шейка втянулась в плечи. Домна Кондратьевна заметила это, подбодрила:
— Ничего, не огорчайся. Первое просвечивание сделай знаешь кому? Чьих сил больше всего вложено в это… Так кому же?
Таня взглянула на Надежду Игнатьевну. Дрожжина заметила ее взгляд.
— Верно! Нуте-ка, доктор, разденьтесь до пояса и встаньте вот сюда! — Дрожжина произнесла эти слова тоном Тани, и все засмеялись.
— Нет, нет! При чем тут я? — заупрямилась Надя.
— Что же, проголосуем, — предложила Дрожжина. — Кто «за»? «Против»? Нет. Воздержались? Один. — Она взглянула на доктора Семиградова, который стоял скрестив руки.
— Ну и привыкли вы… — рассмеялась Надя и неохотно пошла к аппарату. Тут уже хозяйничала взволнованная Анастасия Федоровна.
Толкаясь в дверях, все остальные вышли. Таня выключила свет. В темноте сильно щелкнуло, и аппарат загудел. Где-то, будто глубоко под землей, слышался голос Колеватовой.
— Так, вдохните! Выдохните! Повернитесь левым боком. Что это у вас под ключицей? Осколок? Врос в костную ткань. Не мешает?
Ответов главного врача не было слышно. Голос у Нади почему-то вдруг сел.
Потом все собрались в зале приемного покоя, стали рассматривать снимки, только что сделанные и проявленные. Первый снимок был сделан Бобришину, которого Надя готовила к операции, второй — Кедрову — в порядке контроля. У бобришинской руки далеко друг от друга концами стояли кости, на кедровском снимке была видна взвихренная костная мозоль, пугающая своим неправдоподобием. Снимки разглядывали, будто никогда такого не видывали. Манефа долго стояла перед рентгенограммой своей грудной клетки. Ребра, легкие. Вот комочек сердца, и ей было немножко страшно видеть себя такой, будто она неживая.
Молодежь немного потанцевала под патефон, попела песни. Скоро голоса выплеснулись на поляну и еще долго звучали в морозном воздухе.
А Дрожжина, Надя и Зоя Петровна сидели в это время в кабинете главного врача, говорили.
— Да, праздник вышел настоящий, — сказала Дрожжина, отходя от окна. — Хорошо звучит песня над снегом. Побольше бы таких праздников. Что это? Вижу, вы скисли, мои дорогие женщины. На очереди — детское отделение? Это вас заботит? Но что я могу поделать, карман у Мигунова пуст, денег на детское отделение он вам дать не может. Где их достать, не знаю. Попытайтесь поговорить с колхозами. Постепенно рассчитаетесь.
— Теперь колхозы на это не пойдут. После строгих решений, — оказала Зоя Петровна, напомнив этим о недавнем постановлении ЦК партии и правительства о нарушениях Устава сельхозартели.
— И это верно, Зоя. — Дрожжина насупилась. — Придется годик подождать, дорогие мои. А детского врача обещаю. С нового года вам передадут ставку педиатра из Пыжанской больницы. Детского отделения у них нет, а ставка заведующего числится. Хотят строить, да когда это еще будет… А вот с ремонтом и оборудованием корпуса, право, не знаю… И в облисполком ходила, и в обком.
Наде не хотелось верить, что там нет людей, которые не могли бы понять, что откладывать организацию широкой медицинской помощи детям хотя бы на один год — всего на один год! — такая ошибка, которую потом не поправишь. И она горячо высказала эту свою мысль.
— Ну, Надежда, да разве у партии только эти заботы? У нее, как ты знаешь, масса и других. Народ надо кормить. Люди кровь проливали, жизни не жалели… Должны мы о них думать? В сельском хозяйстве, ты видишь, — прореха на прорехе.
Надя приложила ладони к пылающему лицу. Ей так не хотелось, чтобы этот прекрасный день кончился ссорой, но удержаться не было сил, И она заговорила. От необычного волнения и растерянности речь ее была сбивчивой, непоследовательной:
— Почему наши заботы кажутся маленькими? Маленькая у нас работа? Но маленькая работа только тогда маленькая, когда она пустая. Нет, не соглашусь, никогда не соглашусь, что сейчас нельзя помочь детям.
— Ладно, — остановила ее секретарь райкома. — Успокойся и проводи меня.
Когда они вышли, Дрожжина взяла Надю под руку, заговорила:
— Не пойму я, подружка, то ли каприз это у тебя, то ли ты слишком торопишься. А торопятся по двум причинам: или переоценивают свои возможности или недооценивают. А на вещи надо смотреть объективно.
Надя проговорила:
— Боюсь тщетности усилий. Душа ведь тоже имеет предел крепости. Устает человек.
— Милая моя подружка, ты еще только начинаешь. Советую тебе: научись ценить дороже золота то, что уже сделано, и не бояться, что не сумеешь сделать то, что еще предстоит.
Все это звучало, может быть, как истина, но Надя не могла ее принять. Говорить еще что-либо больше не хотелось, и они молча распрощались.
Рентген был каждый день в ходу. Продолжалось обследование инвалидов, детей, выявление ревматиков — в только что открытую торфолечебницу поступили первые пациенты. Анастасия Федоровна, прекрасно понимая, что ревматизм лижет суставы, а грызет сердце, больше всех занимала рентген.
Надя решила поинтересоваться здоровьем председателей колхозов. Долго не удавалось их заманить, но, воспользовавшись совещанием в МТС и помощью Бобришина, она все же собрала их в больнице. И вот они сидят у нее в кабинете, довольные проявленным к ним вниманием медиков.
— Ну что, товарищи, у всех врачей побывали? И на рентгене? Теперь мы начнем приглядывать за вашим здоровьем постоянно. Не будете слушаться — через райком достану, — шутливо предупредила Надя.
Она не ждала ответов на свои вопросы, и без того зная, что все председатели колхозов, приглашенные для медицинского обследования, прошли его. Знала, как приглянулся им рентгеновский кабинет. («Что тебе госпиталь», — сказал Бобришин.) Доктору просто приятно было задавать эти вопросы. Председатели осмотрели больницу, узнали про ее житье-бытье.
— Эх, — сказал Бобришин, выйдя из «заразного», как тут называли инфекционное, отделения, стоящего чуть на отшибе, над рекой. — Отдал бы мне Мигунов эту больницу. И сотворил бы я тут колхозную лечебницу санаторного типа.
Председатель Ковшовского колхоза «Свет» Ушаков Яков Егорович, в недавнем прошлом инструктор Великорецкого райкома партии, длинный и тонкий как жердь, мужчина лет сорока, просидевший всю войну в тылу из-за язвы желудка, покачал головой: «Зовут тебя, Кирилл, колхозным кулаком. Кулак ты и есть! Себе, себе бы нагрести поболе…» Бобришин ответил, не моргнув глазом: «Так ведь маются ею, этой больничкой. Спокон веку маются…» Надя, слышавшая препирательство, попервости обиделась на Бобришина за это «маются», но вдруг сейчас, когда надо было начать с председателями трудный разговор, вспомнила про обидную маету и подумала, что начать с этого беседу было бы в самый раз.
— Вы уж извините, Кирилл Макарович, — обратилась она к Бобришину, следя, как он одной рукой трудно свертывает цигарку. — Подслушала я, нечаянно подслушала ваш разговор о том, как Мигунов «мается» нашей больницей. А вы не боялись той самой маеты, когда прицеливались к нам своим хозяйским глазом?
Бобришин чуть смутился, но, как всегда, тотчас нашелся, положил на подоконник свернутую цигарку, стряхнул с полы серого пиджака табачные крошки, сказал:
— Что же, Игнатьевна, можно было бы прикинуть: цена путевок, дотация из колхозного фонда, потянул бы…
Ушаков опять покачал головой, другие — кто осуждающе, кто одобряюще — взглянули на Бобришина.
— Так вот, я хотела предложить нашим колхозам долю участия в делах больницы, — высказала наконец главную мысль Надя. — Понимаете, без вас каюк. Бюджета едва хватает свести концы с концами. А неотложных дел по горло. Вот хотя бы профилактическое детское отделение. Мы обследовали всех детей нашего участка. Примерно половина из них, да, да, Павел Гаврилович, — обратилась она к председателю колхоза «Лесная новь» Логунову, который неверяще махнул рукой, — именно почти половина нуждается в помощи медицины.
И Надя стала рассказывать о своих тревогах:
— Скоро в школу придут те, кто родился в сороковом и сорок первом. С тревогой и заботой думается о них. Какое клеймо на здоровье оставило тяжкое время? На что они будут способны? Мы находим у них малокровие… Остаточные явления рахита… Близорукость… Неврозы… Заболевания сердца. Полиомиелит… Впереди годы и годы учебы, которая потребует отдачи всех сил. Выдержат ли ее дети войны? Разве нам все равно, здоровые и сильные люди придут на поля, заводы, в лаборатории или хилые, больные? А общество не должно страдать, ему придется все делать умом и руками именно этих людей. И заботиться об этом надо сейчас. Вот о чем я думаю. Все время. Может, я неправильно думаю?
— Правильно, — уронил Бобришин, беря с окна цигарку и крутя ее в пальцах.
— У нас таких нет, — возразил Ушаков. — У нас фельдшерский пункт, Постников за ребятами смотрит.
— У вас, в Ковшах, нет? — загорячилась Надя. — А знаете статистику по семилетней школе? Я вам специально пришлю.
— Тебе, Ушаков, стыдно, — чуть слышно проговорил Бобришин, наклонясь к соседу, но его слова долетели до всех и вызвали неожиданно резкую реакцию.
— Ты, Кирилл, за грудки нас не бери! — угрюмо проворчал Логунов. — И ты, доктор, слезу не вышибай. У нас хоть по себе панихиду служи. Хлеба не даем, работой зимой не обеспечиваем, избы не чиним. Уходят работники. Тают деревни, как льдины по весне.
— Я вас поняла, Павел Гаврилович. — Надя присела, замолчала. И прежде чем продолжать разговор, подумала: «Никто не хочет нам помочь, а им-то что? У них самих забот полон рот». Но сказала, будто эта мысль вовсе и не терзала ее: — Разговор у нас товарищеский, как говорят, между нами. Дойдет до Мигунова — не сносить мне головы. Меня и так ругают — видите ли, злоупотребляю помощью общественности. На совесть намекают…
— Мы все совестливые, — отозвался молчавший до сих пор председатель самого дальнего, Переваловского, колхоза Борзуков Михаил Евстигнеевич, лобастый старик, до ушей заросший сивой бородой. — Да ведь из совести костюм не сошьешь, детский корпус не построишь, тем более…
— Тогда договоримся: выделите для детей хлебный фонд. Пусть в школах будут горячие завтраки. А малышам в колхозах молока выдавайте. Хотите — верьте, хотите — нет, я это рассматриваю вроде как фронтовое задание.
— Крупу и картошку я на завтраки выделил, — сказал Бобришин.
— А я и не собираюсь. — Логунов зло взглянул на Бобришина. — Тебе что, ты под защитой у самой Домны, а меня прокурор враз, как ощипанного петуха, — в котел. Замечаю, как он вокруг меня кругами ходит… Но для детей? Неужто и тут что усмотрит?
— С правлением посоветуюсь, — неопределенно пообещал ковшовский председатель Ушаков, мужик хитрый и прижимистый.
Разъехались председатели. Надя одна осталась в кабинете. За окном догорал зимний день. Солнце, красное и огромное, повисло на сучьях трех дубов. Под ними, этими тремя великанами, густо покрытыми бахромой куржака, отчего они стали похожи на тесно прижавшиеся друг к другу огромные стога, присыпанные снегом, вырастал дом с белыми, залубевшими на морозе окнами. С утра до ночи тюкали там топоры. Надя торопила плотников. Ей претило бывать у Дмитрия в его хибаре, под одной, считай, крышей с Виссарионовной, о которой шла по округе худая молва. Не хотелось проживать и у Зои. Ее муж Дементий караулил каждое появление Кедрова, хватал за рукав, уводил на кухню, оттуда тотчас раздавалось звяканье стаканов.
И в то же время, торопя плотников и печников, Надя с ужасом представляла себе пятистенную избу, пустую, необставленную, неухоженную, с остывшей огромной печью, где кисли вчерашние щи. Забытый ею Дмитрий сидит у стола со своими чучелами и дует на красные озябшие руки.
И, увидев сейчас солнце, повисшее на трех дубах, Надя вдруг твердо решила про себя, что она не приспособлена к жизни в таком доме и вовсе не хочет, боится жизни в нем. Как же так получилось, что она не подумала об этом, когда Дарья Долгушина надоумила ее купить избу, а брат Андрей купил? И тогда не подумала, когда инвалиды заложили его, и только теперь, когда Дмитрий, наняв рабочих, доделывает дом, ей все это впервые пришло в голову. И как они будут жить вместе с Кедровым?
Плотников уже не было, Дмитрия она еще застала в сенях, одного. Приладив к стене верстак, он деловито стругал доску. Был он в полюбившейся ему старшинской куртке, в смешной пегой собачьей шапке. Увидев жену, обрадованно улыбнулся припухлыми глазами, шагнул навстречу, шурша стружками, обнял за плечи, прижался губами к холодным волосам на виске.
— А я тебя караулил, — сообщил он тихо, как великую тайну. — Поставил верстак, чтобы видеть поляну. Но уследить, когда ты переходила из корпуса в корпус, не мог, и только Серый выдавал, где ты.
— Да, — сказала она задумчиво и, будто очнувшись, спросила: — Есть хочешь? А то пойдем, я тебя покормлю. У меня целый бидон свежего молока. А хочешь, я собью тебе мороженые сливки? Это очень вкусно.
— Хочу. Именно мороженых сливок. И чувствовать губами, какие они пышные и мягкие, будто речная пена. — Он нагнулся к ней и стал забирать губами ее щеку.
Надя отошла к окну, еще не застекленному, постояла, задумавшись. В своем сером пальто с блестящим, угольно-черным котиковым воротником, в легкой белой шали, чуть простившей ее, она была для него по-новому прекрасна, и сердце его тревожно и радостно сжалось от любви к ней. Она обернулась.
— А правда, странно? — спросила она удивленно.
— Что странно? — удивился и он в свою очередь.
— Сколько дней мы живем вместе?
— Вместе? Еще ни одного!
Она засмеялась, почувствовав вдруг так нужное ей облегчение.
— А я хочу — вместе. Но, знаешь, боюсь этого дома. Он крепок и велик, как тюрьма.
— Не бойся. Это будет самый веселый и добрый дом. В нем зазвучат птичьи голоса, а может быть, и детские…
Надя притихла. Она еще не думала о своих детях, разве что совсем недавно, когда волновалась за Витю Усова. А Митя вот думает. Почему-то в отношении к мужу у нее с самого начала не сложилось настоящей серьезности, считала его моложе себя, хотя он был старше, не принимала всерьез его занятие птицами, не представляла и представить не могла, что он способен влюбиться в другую или какая-то дуреха, вроде Манефы, вдруг влюбится в него. Он, казалось ей, воспринимал мир так непосредственно и просто, что это невольно упрощало те сложности, которые каждый день окружали ее, а горечи и беды вдруг уменьшались в своих размерах. Выходило так, что, когда они оказались вместе, жить ей стало вроде бы легче, проще.
— Что ты делаешь? — Она подошла, провела ладонью по гладкой белой доске, пахнущей сухой горечью.
— Это — наличники. Взгляни: вологодский вариант, пышный такой. Дом будет глядеться как женщина в кружевах. Это мне показал дядя Никифор. — Она склонилась над доской, на которую был нанесен орнамент. — Это здешний, вятский. — Он взял новую доску. — Скромнее. Меньше узоров, шире поля. Наличники выигрывают белизной. Мне нарисовал его Алеша Долгушин.
Надя некоторое время разглядывала расписанные карандашом доски, оказала:
— Мне нравятся вот эти, вятские. — Взяла карандаш и резко провела черту, как бы откалывая одну треть доски, и, увидев, как поскучнело лицо мужа, спросила: — Перед кем нам тут выхваляться, дорогой Дмитрий?
— Посмотрим. — Он взял линейку и отчеркнул то, что нужно было сколоть. Топором сделал насечки, сколол, везде оставив черту, доску упер в державку, осторожно снял рубанком оставшееся. — Вот так? И край ровный! Да, это пожалуй, будет построже. Нравится?
— Теперь лучше. Но все равно я не люблю наличники и дом тоже. И эти дубы…
— Тогда пойдем к тебе пить молоко. А завтра, рано утром, я отправлюсь в лес и добуду зайца. А потом пойдем в сельсовет. Знаешь, зачем? Мы — распишемся. Нет возражений? Принимается. Мне останется нашпиговать зайца и затушить в русской печи.
Она стала спускаться по ступенькам крыльца. Серый поднялся ей навстречу, вильнул хвостом, как бы одобряя ее веселое настроение. Кедров, упрятав инструменты под верстак, стал спускаться вслед за ней. Надя обернулась к нему.
— Ты лишаешь меня воли, — серьезно укорила она его. — У меня огромный провал на работе. Хотела подумать вместе с тобой. И вот что из этого вышло…
— А что же? Всего-навсего ты даешь голове отдых.
Они шли, болтая и не замечая собаки. А Серый между тем ждал, когда хозяйка Дян позовет его, скажет слово, от которого ему тепло и в стужу. И тяжелая ревность к мужчине незаметно овладевала сердцем собаки.
От стука в окно «малая горница»: жилье Кедрова, ограда да и большой дом Виссарионовны — все запело натянутым на морозе деревом. Надя, ночевавшая у мужа, вскочила с постели, накинула на плечи халат. В лунном зеленом свете за окном маячила странно согбенная фигура, у ворот взвизгивал снег под копытами беспокойной лошади, скрипели на санях завертки. Что же, в больнице некому выехать на вызов? Вот избаловала работников… Просила лишь в крайнем случае приезжать к ней, сюда, лишь в самом крайнем. Но, может быть, это крайний? Она быстро оделась, сунула ноги в теплые, от печки, валенки. Кедров тоже был уже в куртке, сапогах, тискал в руках шапку.
— Проводи через ограду, — попросила она мужа, и, отворив дверь, позвала собаку. Стук когтей пролетел по намерзшим половицам сенок.
У крыльца, горбясь, ждал человек. Звонко скрипнули костыли.
— Алексей, ты? — Надя узнала Долгушина. — С Дарьей что?
В санях сидел кто-то, закутанный в тулуп.
— С Дарьей порядок. Отойдем в сторонку, Надежда Игнатьевна.
— Кто в санях?
— Кирилл Макарович. Вчера упал с коня. Верхи в лес ездил, лес заготовляем для построек. Ну вот, руку и повредил. Ложную руку.
— Так что же?
— Ну, сами знаете, какой он, когда себя касается…
— Что с рукой?
— Ушиб. Не так чтобы… Но ведь вы его лечить налаживались…
— Что я собиралась делать, это я знаю…
— Послушайте, Надежда Игнатьевна, да не сразу кидайтесь судить. Следователь вчера к нам нагрянул. Под Макарыча копает. Будто утайка хлеба у него есть. Новое задание спустили, вот и стерегут каждый пуд.
— Ну?
— Положить его надо, Макарыча-то. Пройдет шум, тогда и можно выпустить. А то и на безрукость не посмотрят — закатают.
— Что-то не пойму я тебя, Алексей…
Долгушин грустно улыбнулся:
— Да что тут понимать? Спасать надо человека. А об законе вы не сомневайтесь. Закона он не задел. Свое мы свезли, аж в полтора раза больше. Девять центнеров, сознался, оставил для детского фонда. Так вот к этому цепляются.
— Да… — у Нади опустились руки. Вот оно как получается! А Дрожжина, Домна Кондратьевна, всегда обещала быть рядом. Как же так? — Надо в райком ехать. К Дрожжиной.
— Послезавтра бюро райкома. Красную книжечку грозятся у Макарыча отобрать. Прокурор злой на него. Много, говорит, беззаконий за ним накопилось. Спасать надо. Возьмите на лечение. А там будь что будет. Логунов из «Лесной нови» уже загремел. В одну ночь с председателей скинули, в район увезли. Где уж он там проживает, в каталажке или еще где, только домой не вернулся. Райпрокурор, говорят, всю власть в свои руки взял.
Надя подошла к саням, Бобришин зашевелился, попытался подняться.
— Если трудно, то лежите. Ну, что рука?
Откуда-то из-под воротника раздалось обидчивое:
— Да ерунда все, Надежда Игнатьевна… Так, чуть покорябало.
— Тогда вставайте, я здесь посмотрю, а завтра сделаем снимок.
— Никаких снимков не надо… Царапина, — ответил Бобришин и пригрозил: — Ну, я этим хлюстам надаю. Размотай, Алексей!
Надя удивилась:
— Связан? Да вы что?
— Буйствовал. Закатали в полог.
— Дмитрий, помоги раскатать!
Освобожденный от пут, Бобришин с удовольствием размялся, попрыгал, попросил у Кедрова закурить. Затянулся жадно раз-другой, бросил папиросу в снег. Она мелькнула красной искрой, погасла.
— Алексей, захватим с собой милиционера. Хулиганам, и тебе в том числе, придется впаять. Да что это такое, я вас спрашиваю?
— Не хорохорься, Кирилл Макарович! — строго остановил Долгушин. — Сам загремишь, если не послушаешься. А обиды свои имей только против меня…
Дмитрий подошел к Наде, тихо посоветовал отправить председателя в больницу, а завтра утром решить. «Сбежит он», — так же тихо ответила жена и погоревала, что ей и самой не хочется вмешиваться в эту историю. «Положи, а там посмотришь», — настойчиво сказал Дмитрий.
— Поехали, — распорядилась Надя, первой села в сани и крикнула мужу: — Не жди!
В больнице она осмотрела ушиб. Кровоподтек был огромный. Если бы Бобришин упал на здоровую руку, мог бы сломать. Ложный сустав спас кости. Она решила отправить Бобришина в Новоград, в госпиталь. Написала письмо полковнику Вишнякову и об ушибе, и о своей недоделке в сорок первом году, и об единственной возможности чем-то помочь сейчас Бобришину. Просила разрешить ей самой вернуть должок.
Через педелю была назначена операция. По чертежам Нади Андрей изготовил в мастерской депо специальную шину из нержавейки.
За день до операции доктор Сурнина получила телефонограмму: ее вызывали на бюро райкома. Она позвонила Дрожжиной и объяснила, что должна поехать в госпиталь в Новоград, чтобы сделать Бобришину операцию.
— Потом съездишь, — сухо ответила секретарь райкома.
С Дрожжиной она встретилась еще до заседания бюро. Домна Кондратьевна шла по коридору, увидела ее, остановила. Она была все в том же синем бостоновом костюме, походка у нее твердая, ступала резко, на каблук. Голова чуть-чуть наклонена вперед, как бы подчеркивая одновременно и решительность и усталость.
Подала Наде руку, пожала крепко. Спросила:
— Не трусишь?
— Нет, — сказала Надя, — не трушу. Просто я не знаю, о чем пойдет речь. О подготовке к зиме, так вроде она скоро за половину перевалит.
— Узнаешь, — сказала, будто пригрозила, секретарь. — Заходи.
Они вошли в кабинет секретаря с тремя окнами по одну сторону. Садясь за свой стол, Дрожжина спросила:
— Не твой это брат шумит на железных дорогах?
— Мой. Старший…
— Порода! Сурнины! Да! — И, склонившись над столом и снизу пытливо глядя в лице Наде, спросила: — Поженились? Ну и молодец. Только вот что… — Замкнулась, замолчала. — Расписались бы…
— Уже дошло? Ох-хо! Кто тот заботливый?
— Тебе не все равно?
— Все равно. Да времени всегда в обрез… И знаете, еще… Не решусь сменить фамилию…
Дрожжина задумчиво посмотрела на нее.
— Вот это убедительнее. Было такое со мной… — Помолчала. — А у Бобришина и на самом деле плохо?
— Вы мне не верите?
— Верю. Но ответь на вопрос.
— Да, сильное смещение костных обломков из-за падения. И я должна сделать ему руку, чтобы она помогала, а не мешала ему. Я могу спросить?
— Да!
— О какой утайке хлеба Бобришиным говорят?
— Слышала?
— Слышала. Этого не может быть. Он этот хлеб отдал детям. Слабым детям. Их родители не могут дать им хорошего питания. Я просила, настаивала, чтобы колхозы помогли. — Надя помолчала, обдумывая то, как должна вести себя. Наконец заговорила решительно: — Что ж, наказывайте меня. За это я отвечаю своей головой.
Дрожжина встала, прошлась по кабинету, остановилась посредине, глядя на стену, на которой висел портрет Сталина. Портрет был еще довоенный. Сталин выглядел на нем молодым. Но Домна Кондратьевна смотрела мимо портрета.
— Замечу тебе, Надежда, как молодому коммунисту, большевики, настоящие большевики, не выпрашивают ни благодарностей, ни выговоров. То и другое одинаково дурно пахнет. Наказывать тебя не стану, свое дело делаешь, а с председателей опрошу. Строго. И ты увидишь, что иначе я не могу. Если мы не сдадим дополнительный хлеб, меня снимут.
Об укрывателях хлеба от государства на бюро докладывал прокурор района Вохминцев. Это был мужчина лет сорока пяти, с худым лицом. Седые волосы его непокорно падали на изборожденный морщинами лоб, и он то и дело их откидывал левой рукой — правая тяжело лежала на массивной папке. На коричневом потертом кителе его ясно блестели крупные пуговицы. Председателей трех колхозов — Логунова, Ушакова и Бобришина, которые по совету Нади создали хлебный детский фонд, — Вохминцев требовал исключить из партии и отдать под суд.
Вохминцев строго посмотрел и на Надю.
— Между прочим, вас, товарищ Сурнина, — сказал он, — следует призвать к порядку в первую очередь.
Решение было суровое: Ушакову бюро райкома объявило строгий выговор и предупредило, что, если он не обеспечит выполнение дополнительного плана, будет исключен из партии. О Бобришине решить вопрос по возвращении из госпиталя. Логунова сняли с работы, а дело о нем передали на дорасследование.
Надя осталась ждать окончания бюро и после снова зашла к Дрожжиной. Та сидела усталая, не подняла на нее глаз.
— Я всю войну ни разу не плакала, — тихо заговорила Надя. — А были страшные ситуации. И мужа потеряла… А сейчас едва держу себя…
— Ты одна потеряла? Я с моим всего одну ночь послала. И вот… до сих пор одна.
— В каком году? Где погиб?
— В сорок втором. Под Харьковом. И детей мы с тобой не нарожали… Ты, к счастью, и нарожаешь еще. Ладно, об этом потом. Устала я. Да и ты для меня укором в глазах торчишь. Не могу смотреть.
— Как ты так можешь? Бессердечная!
— Спасибо, подружка, спасибо. Дождешься, всыплю тебе за партизанщину.
— Лучше бы всыпала. А то как я работать буду? Как людям в глаза стану смотреть? Боишься ты, Домна, Вохминцева. Страх у тебя перед ним. — Надя впервые назвала секретаря так, как свою подругу. — Но я не оставлю этого так. В обком поеду. В ЦК напишу.
— Досадно! Судишь несправедливо. Сгоряча. И много о себе думаешь, Надежда! Это плохо.
Надя пожала плечами.
— Почему о себе?
Не заезжая домой, она отправилась в Новоград. Завтра операция Бобришину. Нет, завтра она не сможет сделать. Устала, изнервничалась. День, пожалуй, уйдет на подготовку. «Да, записаться на прием к секретарю обкома. Обязательно», — подумала она, усаживаясь в тесном и полутемном купе проходящего с севера пассажирского поезда.