ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

— Вы скоро домой, тетушка?

Манефа повернулась перед стеклянной загородкой, за которой Юлия Серафимовна уже закрывала на замки шкафы и шкафчики, прятала в стол аккуратно скрепленные пачки рецептов. Юлия Серафимовна, тихая, скупая в движениях женщина, не худая, а просто от рождения тоненькая, с прозрачным, будто просвечивающим лицом, не старая и не молодая — с неопределенной для посторонних границей возраста, лишь взглянула на девушку незаметно, через плечо — она все делала вот так, как бы ненароком. И потому редко кто в больнице вспоминал, что у них есть такой хороший работник, как провизор Юлия Серафимовна, одинокая женщина, если не считать ее взбалмошной племянницы.

Юлия Серафимовна знала, что Манефа заходит к ней и крутится вот так лисой, чтобы попросить или взаймы денег, или поносить платье, пальто, а то какую-нибудь шляпку.

Они вместе вышли из аптеки. Вечерело. От морозного заката розовато тлели снега. Юлия Серафимовна оглядывала впереди идущую, теперь уже почти незнакомую, девушку — так она изменилась, выросла за последнее время — и соображала, что ни одно платье теперь не полезет на нее и пальто с лисьим рыжим воротником лопнет по швам. Какие у нее развитые бедра. Вся она так и просится замуж. А слухи о ней плохие ходят. Не слушал бы их, да уши не заткнешь.

Они вошли в такую же, как у Манефы, комнатку, только тут все было расставлено, развешано, разложено так же аккуратно, как в аптеке.

— Близких видят каждый день, а вспоминают, когда потребуются, — разматывая шаль, сказала спокойно, даже равнодушно Юлия Серафимовна. Бледное лицо ее разрумянилось от морозного воздуха. Она потрогала его ладонями, убрала за уши седые пряди волос.

— Не увидишь чужих — обидишь, а свои — притерпелись, — сказала Манефа.

— Твоя откровенность почему-то все больше скатывается к пошлости…

— Ох, не будем, тетушка, препираться. Раздеться-то разрешишь?

— Раздевайся.

Манефа сбросила на стул пальто.

— Повесь, — попросила тетушка.

— Да ладно, я скоро… Только скажи мне: могу я уехать из Теплых Двориков куда глаза глядят?

Юлия Серафимовна, что-то переставлявшая в буфете, поглядела на девушку через плечо.

— По какой нужде?

— Нужде… Ну, скажем, к мужу.

— Можешь. — Тетушка отвернулась и продолжала переставлять что-то. Она любила переставлять. В конце концов все у нее оставалось на своих местах, но переставлять она любила. Опять взглянула через плечо. — Грузин тот, что ли?

— Гру-у-зин! Видала таких! У меня теперь серьезный человек. Ну, старше, так что? Женатый — и пусть!

— Женатый? Манефа!

— Считайте, что там нет семьи. По его отдельным словам поняла, и любви там нет. Не живут — страдают. А человек он хороший, добрый… Еду сегодня в Новоград. На свидание. Только вы не оговорились, что я могу отсюда драпануть на все четыре стороны? У меня все внутри задрожало и остановиться не может.

— К мужу легко отпустят. Да и так, поди, можно, сроки-то наши к концу подходят. По весне мы уж вольные птахи.

— Как же так?

— Да так было определено.

— Почему ты до сих пор не говорила мне?

— Сама не звала. В район съездила, выведала.

— А почему мы здесь живем?

— Нам определили этот район, а Теплые Дворики я уже сама выбрала. После печорской тайги и стужи здесь был рай. Или не помнишь?

Манефа задумалась. Сказала:

— Помню… Я все время чихала. До слез было больно… А почему мы были там, ты знаешь или не знаешь?

Тетушка перестала переставлять в буфете, тонкая шея ее согнулась.

— Отец и мама там у тебя остались. Совсем остались. А почему оказались там, убей, до сих пор не знаю. Отец был священнослужителем.

Обе женщины долго молчали. Заговорила Манефа:

— Я все хочу знать, вы мне настоящая тетушка? Только по правде.

— Да, настоящая. Сестра твоей мамы.

— Мама… Помню… такая молодая… Смеялась… Вы другая… Не вспоминала я маму, о жизни не думала. Жила, как трава. А вот теперь стала думать. Хочется узнать, почему человек так живет, а не иначе, делает это, а не другое. И почему разные люди вырастают из одинакового глупыша, и почему я такая, а не другая?.. — Она взялась за пальто. — А на свидание я поеду. Сегодня. Ночью. Утром увижу его. Ты знаешь, какой он? О! И я с сердцем открытым к нему поеду.

— Не лезь, Манефа, не трожь семью!

— Вы мне ковер под ноги бросили сегодня, тетушка… Я шагать по нему буду… Учиться пойду. Доктором стану. Семья у меня будет. Дети. Понимаешь, тетушка, как это интересно: ждать, что из глупыша получится, а?

— Да сама ты глупыш… Ну что тебе надо? Денег, поди?

Манефа пытливо посмотрела на тетушку: нет, не смеется, серьезно предлагает…

— Пироги я утром испекла, расстегаи. У Виссарионовны печка хорошо печет. Мяса отварила. Нежирное, но с сальцем. Холодное, как раз ему в дорогу. Винца бы какого, а так все есть…

Фантазия встретиться с Андреем зародилась у Манефы недавно. Летние вечера на берегу, уха, песни да костер запомнились. Андрей вроде что-то пристудил в ее сердце. Именно пристудил, а не обжег, а боль та же, что и при ожоге. Потом, уже зимой, говорили, приезжал он в Теплые Дворики, спрашивал ее, а она, как на грех, уехала с акушеркой Марией Мокеевной принимать роды. Сколько допытывалась у Нади, зачем братик приезжал, не допыталась.

Тетушка подала граненую, аптечной формы бутылку о притертой стеклянной пробкой. Манефа, понюхав, сунула в карман.

Дома она собрала все в сумку. Пироги с грибами и с моченой брусникой пахли свежим, будто только с жару, печевом. От запаха холодного мяса под языком копилась слюна. Одетая, она сидела у стола в непонятной нерешительности. Вот сейчас она пойдет на станцию. Сядет в вагон — поезд стоит мало, успеть бы купить билет. Удастся место, подремлет до Новограда. Потом она узнает расписание работы бригады машиниста Андрея Сурнина. Потом…

Никак не могла представить, как она встретит его, что скажет ему и что ответит он. Фантазии у нее на это не хватало.

В вагоне нашлось место, и Манефа, все еще волнуясь, уселась, расстегнув пальто и поставив на колени сумку, оберегая ее от толчков. «Не помять бы…» В теплом вагоне укачивало, и Манефа забылась в дремотном полусне. Напряжение в сердце ослабло, ей стало легко и радостно, будто она в первый раз идет в школу.

Кода она очнулась — поезд на остановке резко затормозил, — не поверила глазам: напротив нее сидела Надя. Прижимая к грузи свой неизменный саквояж, усталая, осунувшаяся, она отрешенно, будто не узнавая, глядела на Манефу.

— Какая станция? — неизвестно зачем спросила Манефа.

— Великорецк.

— Ты не в ту сторону села, — неожиданно пошутила Манефа.

— В Новоград. А ты? Что случилось? Зачем?

— Разве я не пригожусь при операции? Ты ведь едешь оперировать Бобришина… А если не пригожусь, посмотрю «Клятву» и уеду. Говорят, интересное кино. Мы когда еще дождемся.

— Нет, в госпитале ты не пригодишься. Погуляй. Кино посмотри. Переночуешь у нас, если что. — Надя подумала. — Пожалуй, я тебе дам адрес Симы. Там тебе будет лучше.

А Манефа смотрела на нее и впервые растерянно подумала, что вот эта женщина, может, будет ее родней. Золовкой, кажется.

2

К локомотиву, утробно гудящему паром, подошли машинист-инструктор Сурнин и Мирон Шерстенников. Порядочно утекло воды с тех пор, когда Андрей провел первые тяжеловесные поезда, а Коноплин разорвал состав в злополучной зуйской котловине. Время это ушло на основательную учебу локомотивных бригад, на теоретическую подготовку движения на новых режимах. Андрей, назначенный машинистом-инструктором, обучил уже не одну бригаду. Сегодня он шел в рейс со своим бывшим помощником, неудачливым Петром Петровичем.

— Скользи вверх! — приказал Андрей корреспонденту, одетому в черный полушубок с коричневым свалявшимся воротником. Мирон грузновато полез в кабину, вслед за ним, чуть выждав, привычно легко рванул Андрей. Едва он ступил на площадку, как снизу сквозь нетерпеливое клокотание пара донеслось:

— Андрей Игнатьевич!

Манефа все утро потратила на выяснение, когда и какой паровоз поведет сегодня Андрей Сурнин, но она точно знала, что он непременно поведет. Потом она безнадежно бродила по путям среди гудящих паровозов, шарахалась от грудного глубокого рева гудков. Такое стадо огромных движущихся и стоящих, но одинаково горячих машин видела впервые. Она высматривала, выслеживала среди мелькающих в окнах будок лиц знакомое лицо Андрея, но, увы, не находила его. И вдруг — он! Манефа увидела его еще на земле и следила, как он проворно и ловко взобрался в машину. В ту же минуту сердце ее похолодело: раз он там, значит, паровоз сейчас тронется. Крик вырвался у нее сам собой.

— Игнатьич, к тебе сестренка… — Коноплин повернулся от окна. — Да вроде другая, не Надюха. Где ты ее раздобыл?

Андрей шагнул, оттер Коноплина от окна и тут увидел внизу, у колес, Манефу в белой заячьей шапочке. Она что-то поднимала кверху обеими руками, и лицо ее было невиданно красивым в обрамлении шапочки и голубовато-белого, тоже заячьего, воротника. Он привычно взглянул на сигнал — отправление еще не дали — и торопливо, сбиваясь со ступенек, спустился на землю.

— Манефа, зачем ты это? Паровозы… Они двигаются, — заговорил он, непривычно волнуясь.

— Вот, возьми! В дорогу. Сама пекла. Слышишь, сама! — Манефа совала ему в руки коричневую с черными ручками сумку.

— Не побоялась, а? Как же ты?

— Я ничего не боюсь. Да! Приезжай к нам. У Нади скоро новоселье.

— Приеду.

— Ну вот! А это возьми. Возьми же! А то паровоз убежит.

Действительно, им дали выход, и Коноплин поманил инструктора рукой. И пока Андрей поднимался, паровоз уже тронулся. Манефа, оставшись позади, как-то сразу потерялась среди двигающихся громадин. В первые минуты в будке молчали. Коноплин, согнувшись в три погибели, выглянул в окно, отдал от себя рычаг, и паровоз застучал колесами по стрелкам. Андрей отошел к окну помощника, стал рассеянно следить за путями и сигналами, плохо видимыми в серой мгле морозного дня. И ему виделись среди путей белая-белая шапочка и голубовато-белый воротник, раскрасневшееся лицо девушки, ее широко распахнутые, ждущие глаза.

Они взяли состав и вышли на перегон. Знакомо гудели мосты под колесами, пролетали примелькавшиеся и все же чем-то новые полустанки и разъезды, города по рекам Вятке и Чепце, деревни на косогорах. Он видел и не видел все это. Перед глазами по путям, среди черного обжигающе-холодного железа и шпал, метался белый живой комочек. И только тогда, когда вышли из Зуев и по большой кривой стали подниматься из котловины, видение исчезло… Андрей спохватился: тут надо смотреть в оба. Если Коноплин рано закроет пар — не одолеет дугу, поздно — порвет состав. В прошлый раз случилась у Коноплина беда, тут и угробил он идею водить тяжеловесы по уральскому плечу дороги. Андрей увидел, что Петр Петрович все что-то говорит и говорит Мирону, а тот выглядывает в окно, забыв про свой блокнот. Что это он, Коноплин, делает на перевале? Он же опять разорвет состав! Надо закрыть редуктор и прекратить доступ пара в машину. Нет, этого глупаря ничему не научишь. Не чувствует он ни дороги, ни локомотива. Расфуфырился перед корреспондентом, как петух.

— Закрой пар! — Андрей и сам не помнил, как оказался рядом с Коноплиным, как оттолкнул Мирона.

— Не вытянем, если закрою, — остановил его руку Коноплин. — Не лезь, я отвечаю. Кривую прошли…

— Закрой пар, говорю!

— Да выдержит, не волнуйся. С автосцепкой не порвется…

— На авось хочешь? А ты страхуйся. Береги состав, чувствуй его. На высокой скорости ты оставишь хвост по эту сторону перевала. Разве не чувствуешь, как летит локомотив? Не только автосцепку, черта порвет. Нет, ты на самом деле не чувствуешь?

Коноплин как-то весь сжался, прислушиваясь к свисту пара в цилиндрах, и торопливо стал убавлять регулятор. Снижая скорость, паровоз с усилием потянул состав через перевал, карабкаясь, казалось, из последних сил.

— Ну вот, я так и знал: не вытянет! — Коноплин отошел от окна, как бы снимая с себя всякую ответственность.

— Погоди! — Андрей Игнатьевич напряженно прислушивался к затухающему стуку колес, к успокоительному сопению машины и вдруг резко повернулся к Коноплину: — Ты действительно не слышишь? Открой пар!

— Открывай сам! — огрызнулся Коноплин.

— Посмотри: состав на две трети за перевалом. Теперь дай пар, и мы помашем ручкой этому трижды клятому месту.

Коноплин открыл пар.


После душа, успокоенные, даже разочарованные простотой того, что сделали, паровозники сидели в столовой, ели пироги с грибами и моченой брусникой и хвалили мастерство «сестрички», которая от души постаралась для них. Расстегаи — это же истинное чудо. Никто из бригады Коноплина не знал Манефу, и никто не мог представить, какие противоречивые чувства владели в эти минуты душой Андрея. Он думал, что все это ерунда, какая теперь может быть любовь, какие новые магистрали жизни ему откроются? Ну не смешно ли, девчонка на свидание приехала? Но тут же возразил себе: разве не уютно было в ее обществе тогда, на берегу Великой? Не старалась она, что ли, сделать ему приятное? А как смотрела на него распахнутыми невинными глазами…

Андрей тряхнул белокурой головой, как бы отмахиваясь от ненужных мыслей, и, хватаясь за последние слова спорщиков, сказал:

— Да мне твоя азбука понятна, Петр Петрович: «Самые лучшие заботы — это те, которые у соседа». Каждое поколение мастеров готовит дорогу для другого, что идет за ним.

— Загнул, — усмехнулся Коноплин.

— И ничего он не загнул, — охладил его Мирон. — Андрей прав. Тут дело не техническое, а человеческое.

Андрей спросил Мирона, собирается ли он писать о рейсе. И зачем писать? Лучше пока воздержаться. Коноплин разик-другой сходит без помочей, вот тогда в самый раз… дать статью.

— О Коноплине? — удивился Мирон.

— О ком же? Обо мне уже писано.

Услышав, как захлопнулась за Коноплиным дверь, Мирон вздохнул:

— Не люблю писать о тех, кому слишком хочется, чтобы о них писали, страсть не люблю.

— Ты можешь не делиться самым дорогим, что у тебя есть. Можешь! А я не могу. Я должен его отдать. Тому же Коноплину. А ты взял и поделился своими размышлениями… и не с Коноплиным, а с читателями.

— Что ж, «Размышления по поводу…». Так и назовем. С меня «наркомовская» за заголовок!

Экипировавшись и взяв поезд, они вышли в Новоград. Андрея ждал там новый рейс, новая бригада, которую он должен научить водить тяжеловесные поезда.

3

— Даете нам работы, майор! — сказал полковник Вишняков, здороваясь с Надей. — Многих подлатали. А теперь и Долгушина возьмем, как просили. Евген Евгеныч сделает операцию. Из Москвы прислали ваше письмо насчет лейтенанта Ертюхова. Проникающее ранение черепа. Помните? Я бы сделал, да не возьмусь. А как бы вы поступили на моем месте?

Надя, рассматривая на свет рентгеновские снимки бобришинской руки, сказала, что попробовала бы, будь она хирургом-черепником, и вспомнила Жогина. Давно не вспоминала его. Странно, ведь Дмитрий не ревновал ее к прошлому, не спрашивал ни о чем. Может, потому и не вспоминался Жогин. Да, он взялся бы. А полковник Вишняков не возьмется. Он безнадежно устал.

— Угол стыковки костей вы находите нормальным? — спросила она, показывая полковнику схему стальной шины.

— Да, — подтвердил полковник. — Руку легко будет сунуть в рукав. Зацепить пальцами за ремень опереди. Положить на поясницу. Можно прижать бумагу, когда пишешь. — И добавил: — Восстановительная хирургия будет идти по нашим стопам еще десятки лет.

— Я все думаю, — Надя отложила снимки, — думаю, как бы нам сохранить сложившиеся в годы войны школы хирургов. Если они начнут рассыпаться с уходом старых мастеров…

— Да, вы правы. — Полковник почему-то расстроился. — Вы обсудите операцию с Евген Евгенычем и хирургической сестрой. Попробуйте привыкнуть друг к другу. Может быть, посмотрите, готов ли больной? Как он психологически?

Евген Евгеныч, следуя за ней на шаг сзади, и хирургическая сестра, женщина лет сорока, холодновато-заносчивая и немногословная, показали ей операционную, ее оборудование, аппаратуру. Надя все осматривала, ощупывала, пробовала с таким радостно-удивленным чувством, какое овладевает человеком, когда он возвращается в свою прежнюю, столь милую ему квартиру. Она чувствовала себя дома, и все в нем было ей близко, соскучилась по всему, что тут было. Хотелось прикоснуться к тому, что попадалось на глаза.

В хорошем настроении вошла в палату к Бобришину. Кирилл Макарович, чисто выбритый, остриженный под машинку, будто только что мобилизованный в часть, сидел на кровати с газетой в руках. На тумбочке и по одеялу разбросаны книги, брошюры, газетные вырезки.

Увидев ее, Бобришин оживился, схватил табуретку, предложил сесть и, тряся газетой, заговорил оживленно:

— Видели? Английский фельдмаршал Монтгомери в Москву в гости пожаловал. Хорошие слова говорит про нашу военную службу. Читали?

— Нет еще, — призналась Надя, присаживаясь. — Хорошие слова, Кирилл Макарович, приятны. Согласна. — И практично добавила: — Вместе бы нам с ними теперь подумать знаете над чем? Как вам, инвалидам, лучше помочь. Научные, врачебные усилия объединить. Уступили бы нам больничного оборудования, лекарств. И мы помогли бы им. Опыта нам не занимать, поделились бы. И для вас, для всех, — она оглядела палату. (Тут лежали послеоперационные больные с тяжелыми подвесками натяжения, со сложными гипсовыми повязками на руках, метко прозванными в годы войны «самолетами». Снова раны, скальпель, кровь, гной. Вернее, не снова, а пока все это еще не останавливалось, не прерывалось.) Добавила: — Скорее бы кончились ваши муки, если бы общими усилиями…

Бобришин покачал стриженой головой. «А усы-то его за одно лето и ползимы поседели», — успела она подумать, как он заговорил:

— Милая вы доктор, да ведь для нас, калек, война никогда не кончится, до прихода ее самой, смерти… Да и не вы только посильны дать нам забытье. Людей накормить, одеть, дать крышу над головой. Человек с войны шибко скучает по доброте. Пока он действует по инерции, с утра до ночи вкалывает с военной ожесточенностью. А когда та пружина у него раскрутится, какая потом должна его силу дальше двигать? Скажем, у Гришки Сунцова, знаете тракториста? У него «военный завод» в душе закончился в тот час, когда он узнал, что прежние надежды разбиты. Вот и зачах человек, потому что у него другой пружины еще не было.

— Гришу я знаю, — сказала Надя. — Я его лечила. Недавно была в МТС. Он работает старательно. — И спросила: — А вы еще сердитесь?

— Сердился. Шибко сильно. — Кирилл Макарович стал собирать с кровати книжки и брошюры. — Это надо же: связать, привезти. Правда, за щекой у меня чуть-чуть было — сестренку замуж в тот день выдавал. А теперь, думаю, истолок бы меня Вохминцев так, что на посыпку лошадям уже не пригодился бы. Говорят, Логунова сняли, не было наличности хлеба новое задание покрыть. Ушаков со строгачом. А мне, как подумаю, не время теперь от дела отставать. — Он помолчал, отыскивая глазами что-то на тумбочке. Взял в руки газету. — Вот постановление ЦК партии. Больше сеять зерновых, поднять урожай. Верно! А у меня тут вокруг старые книжечки о северном шелке, то есть о льне. За бобришинским льном раньше Европа гонялась. Семена у купца Бобришина были свои, пишут, из горстки вывел сорт. Длинное волокно. Полеглостью не страдал. Масло ароматное, в Москве и Питере по запаху за версту узнавали. А где оно сейчас? Хоть бы два семечка найти. Из двух семечек поля бы развел. Мы с Дрожжиной задумали экономику колхоза под местную свою природу приспособить. Картофель восстановить, были же у нас северные сорта: стебель, что крапива, от заморозков не сгорал. И пшеничка была своя, короткая, крепкая, соломистая. Росла споро, созревала скоро. А нам завезут кубанской пшенички, вот и сеем. Бедняжка, еще в амбаре подмерзнет… — Помолчал. — Электростанцию наметили строить, чуть повыше Вороньей мельницы. Без энергии, при слабости МТС нам никак нельзя. Мало на гектар земли лошадиных сил. Не поднимемся.

— У нашей мельницы песенка все равно спета?

— Спета, по правде сказать. Но не бойтесь, энергии хватит на всю округу. Так что, нельзя мне дело оставлять. — И спросил озабоченно: — Вернусь, а вдруг?..

«Не пойму Дрожжину, — подумала Надя озадаченно. — Боится — снимут. Но что стоит должность в сравнении с принципами?» И сказала:

— Не бойтесь, ничего не бойтесь. С месяц пролежите…

— Да вы что? Месяц! Да мне…

— Успокойтесь, Кирилл Макарович. Забыл, каким был тогда, под Москвой?.. Молодец был. Утром операция… Душой готовьтесь.


Надю принял секретарь обкома партии Топоров, подвижный и общительный мужчина чуть ниже среднего роста в темно-синем диагоналевом полувоенном костюме и сапогах. Сунув руки под ремень на животе, он энергично вышел из-за стола, усадил посетительницу в кресло, сам стал передвигаться по кабинету, то засовывая под ремень руки, то выпрастывая их. Он огорошил Надю сообщением о болезни доктора Цепкова и, не обратив внимания на то состояние, какое вызвало у женщины это известие, стал расспрашивать о больнице, о ее нуждах и достижениях, но Надя не могла держать себя в руках и отвечала невпопад. Все же овладев собой, объяснила цель своего прихода. Совершилась несправедливость. Председателей колхозов за то, что они выделили детский фонд, строго наказали, а может, и под суд отдадут. Топоров, оказывается, знал эту историю. И когда ему о ней напомнили, построжал лицом, сказал сухо:

— У нас пока нет хлеба для различных фондов. Вы это сами знаете, товарищ Сурнина.

Надя встала, к ней вдруг вернулась обычная ее уверенность в своих поступках, неломкое упрямство.

— У вас есть дети? Вы еще молодой мужчина…

— А как же! — вдруг обрадовался Топоров смене темы их разговора. — Один ныне кончает среднюю школу. Второй барахтается еще в начальной.

— Они у вас болели дистрофией? Голодали?

Топоров сел за стол, долго крутил в руках тонко отточенный карандаш. Потом сказал глухо:

— Вы могли бы меня не спрашивать об этом?

— Могла бы. Вопрос этот неправомерный. Но неправомерно и то, что людей наказывают за заботу о детях. Отмените решение райкома. Домна Кондратьевна просто перепугалась. Вот посмотрите результаты обследования детей участка нашей сельской больницы.

Топоров читал торопливо исписанные листки, живое лицо его то и дело меняло выражение, брови то поднимались, то опускались, дергались щеки, то туго сжимались, то расслаблялись тонкие губы. Закончив чтение, Топоров опять долго молча крутил карандаш, потом вернул Наде тетрадку.

— Ничего не поделаешь, наследство войны, — сказал Топоров, с сожалением качая головой.

— Наследство войны? Это я часто слышу, — проговорила Надя нетерпеливо. — То меня пугают им, то скрывают за ним свою беспомощность. Скажите, почему это?

Топоров пожал плечами:

— Это так понятно, товарищ Сурнина…

— А мне — нет. Война закончилась победой. Ее и надо звать в помощники. Я так считаю.

Топоров снова пожал плечами, сказал примирительно:

— Я позвоню Дрожжиной. Она в состоянии сама разобраться. А что касается выговоров, так я их износил знаете сколько? Два обычных и один строгач. Как видите, жив. — Он засмеялся. — Все дело в том, за что выговор. За глупость или за поспешность? Дрожжина остепенила коммунистов за поспешность. Это хотя и неприятно, но лучше, чем носить выговор за глупость.

Надя встала.

— Жаль, что вы не поняли меня до конца: забота о детях, о военных детях, — подчеркнула она, — не только наша местная проблема.

Из обкома она ушла с твердым убеждением, что не должна, не имеет права останавливаться. Если для пострадавших на войне солдат и офицеров созданы госпитали, если в стране могуче развилась хирургия, то педиатрия особенных успехов, конечно, не могла иметь, а детских больниц, кажется, не прибавилось. Правда, еще в годы войны в Москве создан институт педиатрии, но когда-то его молитвы дойдут до глубинки.

Несколько часов она просидела дома, сочиняя письмо о восстановлении детского здоровья, подорванного войной. Она чувствовала, что материалы наблюдений над детьми одного участка больницы не имеют на первый взгляд убедительности, куда легче было бы строить доказательства на данных района, области, но где их возьмешь? Если письмо попадет в руки вдумчивому человеку, он и в нем увидит то, что надо. Закончив писать, она так и не обозначила его адрес. Никак не могла сообразить, кому его направить.

В сумерки Надя вышла, чтобы вечером, когда врачей в больнице не остается, пройти к Цепкову. Халат, шапочка у нее с собой… Но к Цепкову так просто ее не пропустили. Она прошла к нему вместе с дежурным врачом. Цепков лежал в забытьи. Только что ему дали кислород, и пульс выравнивался: она взяла его руку и сразу почувствовала это. По привычке считала удары сердца и смотрела больному в лицо. Тот лежал, закрыв глаза. Бледные щеки начинали чуть-чуть розоветь. Крылья короткого носа заметно шевелились. Широкий лоб, плоские широкие скулы и неестественно маленькие уши — она и не замечала раньше, что они у него такие маленькие, — все было безжизненно спокойно. Вот глаза открылись, он увидел ее, молча стал разглядывать, как бы отгадывая, почему она тут. Потом тихо сказал:

— А, Надежда, рад. — Он передохнул. — Вот видите, не тянет мотор, да…

Дежурный врач движением руки запретила ему говорить, но тот упрямо отвернулся от нее и все смотрел на Надю.

— Надежда, жаль, что дела мои плохи. Не спорь, я сам знаю. Но помоги, прошу по-дружески, помоги девушке, Маше Каменщиковой. Она лежит в соседней палате, и давно лежит. У нее декомпенсированный порок. Ленинградка, Училась в медицинском. Заканчивала в Перми. Ее сняли с поезда, когда она ехала в Ленинград.

— Я ее возьму к себе. У нас и воздух лечит.

На другой день утром Надя вернулась из облздрава вместе с девушкой лет двадцати трех, с серыми большими глазами, влажными и грустными. Лицо ее с тонкими чертами слабо зарумянилось на морозе. Накануне они договорились, что Маша Каменщикова выпишется рано утром и получит в облздраве назначение. Надя еще не верила себе, что заполучила молодого врача-педиатра, хотя и не совсем еще здорового, но настоящего детского доктора. Уходя в госпиталь на операцию, она поймала себя на том, что волнуется: а что, если Маше придет мысль удрать? Узнает, что это за Теплые Дворики, и удерет?..

4

Кедров видел, как мальчики, по-военному четко ступая, выходили к доске, отвечая, стояли по команде «Смирно», держались прямо, прижимая руки к бокам. А девочки следили за чистотой, никому не давая спуску.

С охотой школьники ходили на экскурсии. В седьмом классе уже складывалась группа юных орнитологов.

Сегодня у них был уже не первый выход в лес.

У некоторых мальчиков и девочек нашлись более или менее сносные лыжи, и в воскресенье утром они во главе с Кедровым, сопровождаемые Серым, направились в лес для изучения зимующих птиц. Всем хотелось идти поближе к учителю, который с двустволкой за плечами и биноклем на груди, в пехотинском бушлате защитного цвета очень походил на боевого командира маленького отряда. Только разномастная собачья шапка придавала ему веселый, вовсе не военный вид. Скоро отряд вытянулся в цепочку. Впереди шел Дмитрий Степанович, или, как называли ребята, наш капитан, за ним, повторяя его движения, спешил Ваня Неухожев, в новой куртке, подаренной Кедровым, потом Нина Морозова в красной шапочке и зеленом вязаном свитере. Нина — хорошая лыжница, на районных соревнованиях заняла третье место. Пожалуй, Ваня и Нина — главные помощники Кедрова. Что он делал бы без них не только в кружке, но и в классе? К каждому уроку у них всегда готовы наглядные пособия и лабораторные материалы. У ребят они пользуются авторитетом, поэтому зачастую, прежде чем сдать домашние работы учителю, ребята показывают их Ване и Нине. Они увлечены орнитологией. Другие в его кружке по-разному любят природу. Одни, как Коля Воронов, косолапый медвежонок, любят наблюдать изменения в природе, ее настроения, хотя он этого, может быть, еще не понимает. Другие, как Сергей Мячин, короткошеий большеголовый молчун, любят певчих птиц и различают их по голосам. Третьи, как Вика Иванцова, крепкая физически девочка — она с малых лет работает с мамой на птицеферме, любят возиться с цыплятами. В школьном уголке живой природы растет ее курочка Анютка, которую она выкормила, спасла от гибели.

Кедрову было приятно видеть, что биологию ребята знают не только по учебнику, но значительно шире. Эту широту знаниям придавали личные наблюдения ребят, которые он всячески поощрял.

Были у него так называемые свободные уроки, подсказанные каким-либо случаем, происшедшим в классе. Так было у них, когда Вика Иванцова принесла в школу полудохлую Анютку. Она на перемене прямо в классе кормила ее изо рта молоком. Ребята толпились вокруг нее. И конечно, никому уже не был интересен жук-плавунец, отделы его тела — голова, грудь, брюшко. Кедров провел тогда урок о домашней птице, о колхозных фермах. Ребята впервые от него узнали, как достичь того, чтобы курица неслась круглый год: ей нужна не только растительная, но и животная пища, скажем, комбикорм. Матвей Павлович сильно рассердился на Кедрова за отсебятину, вывесил приказ, запрещающий отклонение от программы, а жука-плавунца долго не мог забыть… С тех пор и укрепилось за директором новое прозвище — Плавунец и забылось прежнее и малопонятное — Родимчик.

Вспомнив это, Дмитрий улыбнулся. А может, оттого улыбнулся, что они вошли в лес. При голубом небе и ясном солнце темны и резки были тени на снегу.

— Передайте по цепочке: смотреть в оба! Каждый докладывает впереди идущему о замеченном, — скомандовал Кедров и поднял бинокль к глазам. Сам он решил как бы не замечать ничего, поощряя детей к наблюдению.

Они шли в сторону старицы, к месту, которое постоянно привлекало его. До самого ледостава оставались на озере утки — стайка в двадцать с лишним штук. Они то улетали с озера, то возвращались. Кедров видал их на подмельничном омуте. Там они жили и после того, как замерзла старица. Выводки серой утки, семенухи, как зовут ее в этих местах, улетели намного раньше.

— Синицы! — дошел до учителя голос Вани Неухожева. — Справа, на ельнике.

Кедров вскинул бинокль, но и без него была видна большая стайка маленьких вертких птиц, шныряющих по ветвям елок. Да, тут были синицы, но все же преобладали корольки.

— Тихо подойти ко мне, — передал учитель. Ребята подтянулись. Пошел по рукам бинокль.

— Видите, что тут не одни синицы?

— Да, — сказала Нина Морозова, — тут еще и корольки.

— Это маленькие пернатые акробаты, — сказал учитель. — Они подвижны, точно мыши. А как они ловко висят вниз головой, какие причудливые позы принимают! Если долго за ними следить, получаешь настоящее наслаждение. Так они пробегают ствол дерева снизу вверх. А зачем?

— Они ищут пищу, — сказала Вика.

— Верно. А чем они питаются?

— Насекомыми, — ответил Ваня.

— Ха-ха, какие же зимой насекомые? — засмеялся кто-то.

— Мелкие. Они укрываются на зиму во мхе и лишайниках, что на сучьях. Птицы ловко оттуда их вытаскивают.

— Правильно, — поддержал Ваню учитель. — Красивая птичка — королек, спинка у нее оливково-зеленоватая, а на темени оранжево-красный хохолок. Корольки относятся к семейству синиц. У нас обитает желтоголовый королек. Красноголовые отличаются от него окраской и местом обитания — они живут в Южной Европе. Слышите, песня у королька незамысловата, но приятна: «зи-зи» и еще «цит». Одновременно это и призывной крик. Какой перед нами королек?

— Наш, — сказал кто-то из ребят.

— А по-научному?

— Королек желтоголовый, — сказала Нина и, грея дыханием руку, что-то записала в дневник.

— Он полезен?

— Да. Даже очень.

— А какие виды синиц вы заметили?

Ваня Неухожев поднял бинокль, но Нина опередила его:

— Хохластая синица.

— Гренадер, — сказал Кедров. — Она еще и так называется. Ну а другие?

— Пухляк, — сказал Ваня.

— Болотная, значит. Это маленькая синичка. У нее черная головка, бурая спина и чисто-белый низ оперения. Посмотрите. Эту синицу относят к группе гаичек. Синицы в любое время года питаются насекомыми, их личинками и яйцами. Каждая ежедневно съедает столько, сколько весит сама.

Вдруг среди деревьев раздался громкий тревожный крик. Пестрый дятел, кочующий по лесу вместе с этими крохотными птичками, залетел в стаю, увидел опасность и подал сигнал. Ельник мигом опустел. Затихло теньканье и зиканье, и только далеко в лесу все еще слышался громкий крик дятла.

Отряд почти дошел до озера, как в мелколесье, где рядом с ольхой соседствовали береза и ель, заметили двух клестов-еловиков. На этот раз Кедров на самом деле проглядел птиц. Он думал о Наде и отвлекся. Три дня ее нет дома, и он не знал, когда она вернется. Ваня попросил бинокль и скоро на большой ели, густо усыпанной шишками, увидел гнездо и птицу, сидящую на его краю.

— Смотрите, птица на гнезде. Что это такое?

Учитель взял бинокль.

— Клесты! Да, гнездо. Молодец, Ваня. Кто доберется?

Гнездо было свито на крупном суку, в пяти метрах от земли. Оно походило на опрокинутую папаху.

— Я! — отозвался Сережа Мячин.

Скоро он ловко взобрался на дерево, заглянул в гнездо.

— Яйца! — закричал он сверху. — Четыре. Белые, конопатые. Достать?

— Пусть все посмотрят.

Все, кто мог, быстро взбирались на ель, осматривали невиданное до сих пор чудо зимнего гнездования. Последним поднялся учитель. Лез он осторожно, но умело и ни разу не оступился. Ребята зорко следили за ним и ойкали, когда его нога не сразу нащупывала очередную ступеньку, кричали: «Выше, выше!» Он спустился с пустыми руками, а хотелось взять уже чуть насиженное яйцо. Но пусть ребята не учатся разорять гнезда.

— Отойдемте, птица успокоится и сядет на гнездо, — попросил он ребят.

Когда отряд порядочно отошел от примечательной елки, Кедров остановился.

— А теперь подумаем, почему клесты выводят птенцов зимой. В стужу. В метели. И как птенцы выживают, не гибнут. На очередном занятии кружка каждый доложит о своем мнении.

На поле они расстались. Ребята толпились кучкой, громко спорили. Кедров помахал им рукой и направился к больнице. Еще утром печники закончили работу в доме. Вася-Казак должен был растопить печь и легонько ее прогреть.

«Только бы не перекалил, — подумал Кедров, перебираясь через железную дорогу. Впереди бежал Серый. — Собака еще слепа в лесу. Надо бы поднатаскать малость. Пригодится пес. И вроде бы привык ко мне».


Надя и Маша Каменщикова приехали в Теплые Дворики поздней ночью. Было морозно и светло от луны. В лесу между станцией и больницей то и дело трещали деревья, будто кто из автомата стрелял одиночными. Они шли, тихо разговаривая. И вдруг Надя остановилась: впереди меж стволами деревьев горел свет. Она никак не могла смотреть на него равнодушно. Электричество!

— Погляди, у нас в больнице горит электрический свет. Как в городе, — сказала она Маше.

— Электрический свет? У вас его не было?

— Не было, и рентгена не было. Представляешь, Маша? Нет, ты этого не представляешь.

Но Маша не представляла другого: как больница могла обходиться без рентгена? Какая может быть диагностика?

Они зашли к Зое Петровне — надо куда-то хотя бы временно устроить Машу. Надя спросила, не был ли Дмитрий.

— Был, как же. Волнуется. У себя он, впервые топит печь.

Только сейчас Надя обратила внимание, что ее не встречал Серый. Могла же догадаться, что он там… С Дмитрием. Странное чувство, что она соскучилась по мужу и хочет его видеть, кажется, впервые заставило ее торопиться.

— Зоя, ты приюти Машу, — попросила она и ушла.

В большой комнате уже был вымыт пол. Пахло сохнущей глиной. Серый выскочил откуда-то из-под печи, бросился к ней под ноги, потом стащил одну за другой варежки и лизнул ей руки. Она успела лишь подумать, что этому его научил Дмитрий, как увидела его самого, вышедшего из-за кухонной заборки. Он был в куртке, без шапки. Лицо его, оглаженное морозными ветрами, было красным, точно от загара.

— Здравствуй! — сказала она с волнением и протянула ему обе руки, влажные от прикосновения собаки.

— Здравствуй! — ответил он, беря ее руки в свои. — У нас топится печь. Ужасно здорово, что ты вернулась сегодня. Я было окончательно затосковал. Сейчас закрою вьюшки, и мы пойдем к Зое.

— К Зое? — спросила она недоуменно, как будто только что вернулась к действительности. — Нет, не пойдем больше туда. Там новый врач Маша Каменщикова. А мы ночуем здесь. Полные сени стружек. У тебя есть куртка, у меня — пальто…

— Принимаю! Пригодится и моя плащ-палатка. Но ты хочешь есть? Сейчас я что-нибудь придумаю. В сенках когда-то припрятал двух дроздов-рябинников.

— А у меня хлеб есть и колбаса. Устроим пир, который в прошлый раз не состоялся. И завтра сходим в сельсовет. А то уж до райкома дошла молва…

— Сходим, — обрадованно согласился он. — Обязательно. А что с Бобришиным? Ты больше не поедешь в Новоград?

— Пока нет. Возилась больше, чем надо. А ведь когда-то я была неплохим хирургом. — Она сняла пальто, прошла на кухню, заглянула в печь. Там еще краснели угли. Он вышел и вернулся с двумя птицами в руках.

— А у тебя что нового?

Он рассказал о походе в лес, о гнезде клестов.

— Не может быть? Сейчас гнездо? И почему?

— Отгадай. Я детям задал такую же задачу.

— А чем они питаются?

— Ход мысли правильный! — обрадовался Дмитрия. — Они питаются семенами ели.

— И птенцов выкармливают?

— Да. Очищенные семена содержат тридцать процентов жира.

— Пища определяет время гнездования… Так… — Надя задумалась. Отсветы углей из печи вздрагивающим красным светом колебались на ее лице. — Прав Бобришин. Людей надо еще накормить, одеть, дать крышу, укрепить их здоровье. Как это сделать быстрее, а? Ты не знаешь?

Ночью, после короткого сна, она проснулась. В окна падал зеленый лунный свет. Он выбелил щеку и висок Дмитрия. Муж тихо спал. В избе было парно, как в бане. Под порогом завозился Серый, почуяв, что хозяйка Дян не спит. Он привык в такое время просыпаться вместе с ней и бежать в тот или другой корпус или спешить за санями в какую-то дальнюю деревню. Но хозяйка лежала спокойно, не двигаясь, — в темноте собака видела ее.

«Что же это со мной? — думала Надя, глядя в лицо мужа. — Я не могла бы прожить сегодня ночь, не повидав его. У меня просто не хватило бы терпения. — И вздохнула: — Делаюсь обыкновенной бабой. — Надя обняла мужа за шею. Под руку попала верхняя пуговка на его рубахе. — Пришила себя к нему, как вот эту крохотулю. — Она повертела пуговку — та держалась крепко. Надя прижалась к мужу и, снова засыпая, подумала: — Куда это я иду? И как все дальше будет?»

На другой день они расписались. Надя, не задумываясь, взяла фамилию мужа. Сегодня она вовсе не пугала ее.

Дмитрий съехал с квартиры Виссарионовны.

Загрузка...