Глава 9 Взять эту крепость

Ноябрь 1934 года

Хавьер Лассо де ла Вега и Мигель Артигас, директор Национальной библиотеки, приехали в Овьедо, чтобы оценить урон, нанесенный книжному собранию университета. И с сожалением констатировали, что оно полностью уничтожено. Повстанцы использовали библиотеку как пороховой склад, и кто знает, по чьей неосторожности она взлетела на воздух. Хуана Капдевьелье сказала тогда же, что Роке Пидаль, коллекционер и торговец книгами, состоящий в родстве с Рамоном Менендесом Пидалем, преподнес университету щедрый дар из собрания своей семьи.

– Да уж, дар. Сначала он зашел в кассу, – хмыкнул Лунный Луч.

Вернувшись из Астурии, он назначил нам встречу в кабаре “Касабланка”.

На нем, как всегда, был серый двубортный костюм в полоску, и он пил травяной чай, какой обычно заказывают дамы. Не верилось, что совсем недавно этот человек находился в центре беспорядков. Я вспомнила убитых братьев Эстрельиты, и мне стало неловко. Лунный Луч умел казаться далеким от любых катастроф, и меня это смущало.

Он рассказал, что коллекционер Роке Пидаль, называющий себя экс-маркизом с тех пор, как правительство отменило дворянские титулы, получил за свое пожертвование круглую сумму, которую считал, однако, символической. Роке Пидаль уверял, что был бы счастлив передать книги безвозмездно, но речь шла о собственности семьи, а он являлся лишь распорядителем[76]. Тут Лунный Луч заметил, что его чай остыл, и направился к барной стойке. Воспользовавшись тем, что мы остались наедине, Вева шепнула:

– Этот Роке не родственник ли Луиса Менендеса Пидаля, архитектора? Помнишь, на собрании Невидимой библиотеки, которое устраивала твоя тетя? Архитектор Банка Испании.

– Думаю, Роке Пидаль его племянник.

– Лунный Луч про это как будто забыл.

Когда Лунный Луч вернулся, Вева спросила, стоит ли волноваться из-за Роке Пидаля – вор он, как Граф-Герцог, или просто делец? Лунный Луч ответил, что нам достаточно знать о его существовании. И что ему принадлежат нескольких ценнейших книг, о которых мечтают библиофилы всего мира, в том числе уникальный экземпляр “Крика Мерлина” и рукопись “Песни о моем Сиде”, которую предыдущий владелец собирался продать Британскому музею при полном равнодушии испанских властей. Отчасти из любви к книгам, отчасти из желания пооригинальничать семья Пидаль заказала для рукописи ларец в форме средневекового замка, сделанный из потолочных балок первого здания церкви в Ковадонге[77]. Мне нестерпимо захотелось увидеть этот ларец.

– Я удивлен, что вы не слышали о Роке Пидале, – подытожил Лунный Луч. – Его ни с кем не перепутаешь, у него волосы такого рыжего цвета, какого и в природе-то не существует.

Наш мир раскалывался надвое, и аргументы каждой из сторон были очень просты. Что бы ни делали свои, они всегда правы, а что бы ни делали противники, они всегда не правы. Встречи левых интеллектуалов с фалангистами в “Веселом ките” сделались враждебными, и те и другие распевали “Куплеты о животных” Эстрельиты, адресуя их недругам, словно наша подруга критиковала только одну сторону.


В январе 1935 года вышла экранизация моей любимой книги “Четыре сестры”. Настоящее событие! Тем более что жизнь кандидата на должность библиотекаря очень скучна, всех развлечений – попадаться на глаза Карлосу да ходить на выступления Эстрельиты в кабаре. Я умоляла подруг пойти со мной в кино, и решающим, к моему удивлению, оказался довод, что это история про женщин и если мы не поддержим ее, то режиссеры перестанут снимать такие фильмы. Тетя попросила взять с собой Ангустиас, и я не смогла отказать. Много больше мне хотелось, чтобы желание пойти с нами изъявил Карлос, но он только кивнул нам на прощанье, не отрываясь от книги. Компания служанки удивила моих подруг, которые не знали, о чем с ней разговаривать. Когда мы вошли в простой и красивый холл кинотеатра “Прогресс”, я нервничала так, будто нас ждал экзамен.

Фильм поразил нас. Одри Хепберн была великолепна в роли Джо и с тех пор стала ассоциироваться у меня с этой героиней.

– Смотрите-ка, – сказала я после сеанса, – мы словно четыре сестры!

– А кто из нас кто? – спросила Вева.

Я смущенно пробормотала, что не знаю. Не хотелось признаваться, что я совсем не чувствую себя похожей на свою любимую Джо.

– К тому же они живут во время гражданской войны, а войны меняют людей, – заявила я.

– Нам гражданская война не грозит, – добавила Эстрельита. – Испанцы для войны слишком ленивы.

Мы рассмеялись. Ангустиас тоже, хотя явно и не понимала, что нас развеселило. Война пугала ее, а не забавляла. Но фильм произвел на нее впечатление. Уже в пансионе она сказала, что героини совсем как в жизни, помогают друг другу, а не как в некоторых фильмах, где женщины всегда соперничают.

– Они такие разные и больше похожи на подруг, чем на сестер. Женская дружба прекрасна, я знаю, о чем говорю, у меня тоже были в жизни подруги. Правда, не такие верные, как ваши.

Я растрогалась, а позже спросила Ангустиас, как у нее с чтением и не возьмется ли она за роман. Она с гордостью согласилась, и я дала ей свой экземпляр “Четырех сестер”:

– Если будет трудно, можешь меня спрашивать.

– Я почти все понимаю, спасибо дону Карлосу. Он учил меня читать по книгам стихов, а это самое сложное, потому что стихи говорят о том, что внутри, а не о том, что снаружи.

Порой слова Ангустиас поражали меня. Я смотрела на нее – массивная фигура, черты лица почти мужские, и все же она привлекательная. Наверное, это я изменилась, но Ангустиас уже вовсе не казалась мне уродливой.

Тут в кухню вошел Карлос и увидел в руках у Ангустиас книгу. Я улыбнулась и не отвела глаз, когда он взглянул на меня. Мы смотрели друг на друга, пока Ангустиас не захихикала, я смутилась, но сердце мое пело.


Приближался экзамен, и я с головой погрузилась в учебу. У Карлоса тоже было много работы, мы почти не виделись. Мне это шло на пользу, ничто не мешало думать о будущем. Меня мучила мысль, что я тратила время на пустяки, вместо того чтобы готовиться к конкурсу. В начале марта Фелипе собрался было приехать, но я отделалась от него, послав телеграмму. Он вроде бы смирился и отложил визит до того момента, когда я сдам экзамен, так что я не придала значения несвойственному Фелипе резкому тону, пока месяц спустя не получила от него письмо, в котором он спрашивал, что я собираюсь делать после экзамена.

От его ядовитых выражений, наверняка подсказанных отцом, веяло холодом. Он спрашивал, поженимся ли мы сразу или у меня есть еще какие-то планы, и тут же замечал, что, на его взгляд, жене юриста подобает заниматься лишь домом. Дескать, довольно уже изображать из себя эмансипе. Далее он сообщал, что раздумывал о моем круге общения, которым я так гордилась, – об артистах, всех этих извращенцах и масонках. О них он писал с особенным возмущением.

Думаю, в твоем случае это всего лишь капризы юности, но после свадьбы ты должна будешь разорвать всякие отношения с этими порочными людьми, ибо представителям нашего круга не подобает иметь подобные знакомства. Ты сможешь продолжать переписку с некоторыми поэтами, если захочешь (я понимаю твою склонность ко всякой лирике), но я разрешаю тебе обсуждать с ними только литературу. Нам нужно скорее определиться с планами на будущее и начать готовиться к свадьбе. Ты знаешь, что наши матери очень из-за нее волнуются, как свойственно женщинам.

Этот абзац показался мне особенно оскорбительным, я готова была обвинить проклятую книгу еще и в перерождении моего друга. Прежний Фелипе никогда не написал бы мне в таком тоне. Судя по всему, синяя рубаха, которую он носил по настоянию отца, отравила ему мозги.

Я рассердилась, как уличенный в проступке ребенок. Если бы я не рассказала о своей жизни, если бы хранила ее в тайне, как все эти годы, если бы не почувствовала глупое желание поделиться с Фелипе самыми дорогими мне мадридскими впечатлениями, он не написал бы этого письма. Кто этот незнакомец, что приказывает мне и оскорбляет? Я вышла из дома, купила открытку с фотографией трамваев на площади Пуэрта-дель-Соль и написала ответное послание так лаконично, как только сумела.

Нет – на все. Вижу, Саламанка убила твою душу. Моя душа – в Мадриде.

В более длинном письме я не смогла бы объяснить, что я еще только на пороге жизни и желаю жить, жить, пусть это и безответственно. Больше писем от Фелипе не было, и я утвердилась в мысли, что нам друг друга никогда не понять. Я ужасалась, думая, что и сама могла стать такой же нетерпимой, если бы в свое время не приехала в Мадрид. Как мало я понимала раньше и сколько поняла теперь! Мне даже стало жаль Фелипе. Втайне я надеялась, что моя открытка разорвет нашу помолвку и он вздохнет с облегчением. Я думала, что ему не захочется жениться на незнакомке, какой я стала для него к 1935 году.

И все-таки, видя, что время идет, а ответа нет, я испугалась сделанного. Почему мама не засыпает меня письмами, полными упреков? Почему папа не заявился в Мадрид, чтобы насильно увезти в деревню и препроводить к алтарю? Мы разорвали помолвку, а никому и дела нет? Или Фелипе ничего не сказал родным, как и я? Неужели нам не уйти от судьбы?


Уже несколько месяцев во всех газетах писали о предстоящем Втором международном библиотечном конгрессе, ожидались участники со всего мира. Секретарем оргкомитета назначили Хуану Капдевьелье.

– Мы обсудим модернизацию библиотек, народные библиотеки, образовательные миссии, – рассказывала она нам. – Также нужно добиться от политиков гарантий автономии библиотек и финансирования. Библиотекари не сторожа на складе, нам необходимы средства и образование.

Регистрация на конгресс стоила три песеты. Эстрельита решила пойти с нами, и мне пришлось одолжить нашей подруге платье, которое оказалось ей длинно, – Веву это забавляло.

– Так ты выглядишь вполне прилично, – заметила Вева.

– Иди в задницу, милая, – ответствовала Эстрельита.

Торжественное открытие состоялось двадцатого мая в актовом зале Центрального университета на улице Сан-Бернардо и отвлекло меня от подготовки к конкурсу и переживаний по поводу письма Фелипе.

Хосе Ортега-и-Гассет[78] открыл конгресс речью на французском языке, к которому Вева без конца придиралась. Он говорил об истории книги и о возникновении профессии библиотекаря. Его мысли о жизненном предназначении, о судьбе, дающей нам миссию и призывающей к ее исполнению, совпадали с тем, что я всегда думала о себе и своей страсти к книгам. Затем мы направились в отель “Палас” на первые заседания конгресса. По пути Эстрельита с Вевой смеялись надо мной.

– Жанна д’Арк спасает книги от англичан, – объявила Вева, подражая позе святой с картины Энгра[79].

Я скривилась, но промолчала, хотя меня удивляло, что Вева не замечает очевидного сходства между словами философа и принципами Невидимой библиотеки.

Когда мы покидали “Палас”, Эстрельита, как ни странно, была в столь же приподнятом настроении, что и мы с Вевой. Разумеется, конгресс ее нисколько не заинтересовал, Эстрельита все утро недоумевала, как это она всегда соглашается на все Вевины глупости, однако, выходя из туалета, она хитро улыбалась.

– Завтра устраивают вечеринку для некоторых участников. Как одна напыщенная особа сказала другой, сообщая по секрету адрес, “soirée[80] в честь иностранных библиофилов, прибывших на конгресс”. – Последние слова Эстрельита произнесла в нос.

– И где же она будет?

– В частном доме. Улица Диего-де-Леон, 10. Особняк некоего Роке Пидаля.

Вева взяла меня под руку. Помолчав, она решила:

– Мы пойдем.

– Думаешь, проскользнем?

– Я могу прикинуться француженкой, – заявила Эстрельита, – хотя все эти библиофилы сплошь извращенцы.

На следующий день мы попали в особняк Роке Пидаля и в его роскошную библиотеку. Эстрельита вошла стремительно и уверенно, как человек, который знает, куда идет, и никто не спросил, кто мы такие.

Внутри толпилась знать – впечатляющих размеров носы и надменно вздернутые подбородки, дорогие наряды, даже несколько лисьих горжеток, несмотря на месяц май. Много было и библиофилов и иностранных библиотекарей, вполне вписавшихся в обстановку испанского великолепия. Я услышала, как одна дорого одетая дама сказала другой, глядя на нас:

– Американки.

Ее спутница осуждающе покачала головой.

Меня поразила огромная библиотека, занимавшая несколько комнат. Элегантный кабальеро с бокалом вина в руке разглядывал полки. Это точно был не хозяин, поскольку волосы у него были не рыжие, как говорил Лунный Луч, но он словно присваивал себе взглядом самые ценные тома. Вева, которая тоже обратила на него внимание, слышала, как одна дама в мехах и жемчугах расспрашивала его о Публичной библиотеке Хихона[81]. Из всех гостей давнего вечера в доме поэта Вильялона, о котором рассказывала тетя, к тому моменту мы не знали только двоих – Глупца и Луиса Менендеса Пидаля. Кабальеро в библиотеке скорее походил на второго, и от этого предположения я разволновалась так же, как если бы он материализовался, соскользнув со страниц книги.

– Думаешь, надо с ним поговорить? – спросила Вева.

– А о чем?

– О Невидимой библиотеке. – Вева еле сдерживала смех.

– Как видишь, интересующая его библиотека вполне видимая.

Роке Пидаль, чьи волосы действительно оказались ярко-рыжими, также не замедлил явиться. Он торжественно сообщил, что гордится своим собранием в тридцать тысяч томов, включающим несколько инкунабул, которые он даже не берется оценить. Владелец библиотеки замолчал, и тут я боковым зрением заметила руку с длинными пальцами, тянущимися к дверце витрины, где хранились эти инкунабулы. Я сразу узнала Графа-Герцога. Мне хотелось встретиться с ним лицом к лицу, но передо мной вдруг выросла Эстрельита и объявила, что возмущена тем, что в этом доме могли бы жить десятки семей, а хозяин именует его “мое скромное пристанище”.

– Хочешь уйти? – спросила я.

– С ума сошла?! В таком месте и кормежка должна быть отменной.

Когда я огляделась, наш таинственный соперник уже растворился в толпе.

Повсюду стояли вазы с каллами и красными пионами. Гости следовали за Роке Пидалем из комнаты в комнату, а он артистично рассказывал занятные истории о книгах из своей коллекции. Ему определенно нравилось выступать на публике. Он скорбно сообщил, что передал свое собрание в дар университетской библиотеке Овьедо, а себе оставит лишь одну книгу – ту, что связана с его семьей.

– И наверняка самую дорогую, – шепнула мне на ухо Вева.

Элегантный кабальеро – по нашим предположениям, архитектор Луис Менендес Пидаль – направился к двери с видом человека, который уже видел этот спектакль. Краем глаза я заметила Графа-Герцога, который тоже наблюдал за ним и словно ждал, пока тот уйдет, чтобы подойти ближе к Роке Пидалю. Хозяин повернулся к стоявшему на возвышении ларцу в виде средневекового замка. Я поняла, куда стремится Граф-Герцог – за суровой решеткой, опущенной перед воротами замка, хранилась рукопись “Песни о моем Сиде”.

Роке Пидаль заверил нас, что взять эту крепость можно только как в Средние века, при помощи лестницы, которую как раз принялись устанавливать двое слуг. Хозяин тем временем стал рассказывать о манускрипте.

– Это кусочек истории Кастилии[82], – завершил он экскурсию, неторопливо натягивая перчатки.

Экс-маркиз, безусловно, умел пробудить в слушателях интерес. Даже Эстрельита завороженно наблюдала за маневрами, предшествующими взятию замка. Пружины механизма дрогнули, и показалась шкатулка с ценнейшей рукописью, на которую многим хотелось взглянуть поближе. Однако владелец держал гостей на расстоянии.

Увидев среди гостей Графа-Герцога, Роке Пидаль побледнел и несколько долгих секунд пристально смотрел на него. Поразительно, как он не заметил его раньше, Граф-Герцог выделялся из толпы, однако не оставалось сомнений, что до той минуты Роке Пидаль не знал о его присутствии.

Он немедленно сообщил, что скопление народа вредно для древнего манускрипта. Среди гостей послышался было ропот, стихший, когда хозяин объявил, что в соседней комнате сам Педро Чикоте[83] подаст коктейль “Сид”, а он тем временем уберет рукопись обратно. Супруга и дети хозяина взялись проводить гостей, но мы с Вевой немного задержались. В детстве я видела, как сова следит за мышью, выжидая момент, чтобы схватить ее, и, помню, очень испугалась, поскольку верила, что совы – это призраки умерших старух. В тот вечер взгляд Графа-Герцога напоминал совиный. И пусть Роке Пидаль стряхнул с себя оцепенение жертвы, хищник терпеливо, спокойно выжидал.

– Хорошо, что рукопись остается тут, – сказала я. – До книг в университете Граф-Герцог доберется точно.

– Думаю, что он не так-то легко отказывается от своих намерений, – ответила Вева.


Экзамен на должность библиотекаря состоялся в Национальной библиотеке жарким летом 1935 года. Мы с Вевой не сомневались, что получим хорошие баллы, и вышли с экзамена в прекрасном настроении. Мы гуляли по залитому солнцем Мадриду и щелкали семечки.

– Папа спросил меня, вернусь ли я на юг. Я сказала, что не знаю. Я буду там, где ты, – сообщила Вева.

– А мой даже не поинтересовался.

И это было довольно странно.

Я взглянула на кольцо на пальце. Фелипе тоже не подавал признаков жизни после той моей открытки. Может, она затерялась на почте? Уж к этому времени все должны были узнать, что я взбунтовалась, и все равно молчали как рыбы. Может, они рассчитывают, что следующий шаг тоже сделаю я? Может, думают, что я объявлю себя свободной и независимой, получив первую зарплату? Разве не этого они ждут, продолжая посылать мне деньги? Или они наказывают меня своим молчанием?

Хотя я ежедневно терзалась такими мыслями, волнение из-за того, куда нас определят после экзамена, оказалось сильнее. Как пугала свобода и одновременно как будоражила! Вева ждала меня у входа в Дом с семью трубами, чтобы вместе узнать результаты. Моя подруга выглядела, как всегда, уверенно, но я знала, что она волнуется не меньше. Я поняла это по тому, с какой лихорадочностью она вертела в пальцах мундштук. “Все будет хорошо”, – сказала она, словно убеждая саму себя.

Экзамен мы обе сдали. Нам даже в голову не приходило, что судьба может разлучить нас, поэтому распределение вакансий оказалось жестоким ударом. Я получила временную должность в Национальной библиотеке, но моей подруге предстояло уехать в Севилью: чтобы получить одно из тех мест, на которые она претендовала в Мадриде, ей не хватило баллов. Вева изменилась в лице. Вся моя радость мигом улетучилась.

– Что же делать? Без тебя я пропала, я ведь ничего из себя не представляю. Во мне нет ничего особенного.

Вева повернула меня к себе, заглянула в глаза:

– Кто тебе сказал такую глупость? Ты необыкновенная. Ты еще этого не поняла, но ты необыкновенная.

Не знаю, была ли Вева первой, кто так подумал, но она точно была первой, кто это сказал. Может быть, поэтому так больно было с ней расставаться – я ей почти поверила.

– По крайней мере, меня не отправляют в Кордову, поближе к отцу.

Вева призналась, что мечтала, как мы будем вдвоем жить в небольшой квартирке в Чамбери[84] в окружении кошек, как две старушки, как сестры, всегда вместе.

– Вева, мне так жаль, ты себе не представляешь. Я дам тебе адрес тети Лолиты, вдруг что-то понадобится, а еще она поможет держать связь с Невидимой библиотекой.

– Но я же не могу жить с ней в окружении кошек, – вздохнула Вева.

Жара стояла невыносимая. Мы сели на лавку на бульваре Реколетос, Вева закурила.

– Я скоро вернусь. Обещай мне, что присмотришь за Эстрельитой.

– Обещаю.

– И что вы будете меня ждать, потому что со временем я попрошу перевод в Мадрид.

– Даже не сомневайся.

– И что, когда я вернусь, Мадрид будет так же красив, как сегодня, и вы тут ничего не порушите.

– Он будет так же красив.

Веве понадобились годы, чтобы вернуться, а я не сдержала ни одного из своих обещаний.


Настала осень 1935 года, родители не присылали фотографий уже несколько месяцев. Я не придавала этому значения, пока однажды не позвонил по телефону папа. Я заволновалась.

– Мама при смерти, я не знаю, что делать, – без предисловий выпалил он. – Марселино в Саламанке, Хуана зачислили в мореходное училище. Он скоро уезжает в Сан-Фернандо, может, успеете еще повидаться. Твоя тетя навещала нас, – тут папа выдержал драматическую паузу, – но ты должна приехать.

Я не осмелилась даже пикнуть. Мама, упорнее всех убеждавшая меня в том, что я пустое место, теперь умирает, и дочерний долг – быть подле нее. Она всегда умела выбрать подходящий момент. Как только исполнилась моя мечта о библиотеке, явилась мама и вырвала ее у меня из рук. Эта эгоистичная мысль первой пришла мне в голову. Ухаживать за мамой предстояло мне, единственной дочери, хотя братьев она всегда любила куда больше. До чего это несправедливо.

Я сердилась и на братьев, и на папу, и на тетю Лолиту. Давно они знают о маминой болезни? Не потому ли плакала тетя Лолита, выходя из маминой комнаты? От этого невнимания родных, не откликнувшихся ни на мои успехи в учебе, ни на разрыв с Фелипе? Не из-за болезни ли мама отказалась поехать летом на море?

В те ужасные дни Хуана Капдевьелье снова пришла мне на выручку. Она поговорила с директором библиотеки, чтобы он отсрочил на месяц мое вступление в должность и я могла позаботиться о маме. Мы с Хуаной договорились выпить вместе шоколада, когда я вернусь в Мадрид. Больше мы никогда не виделись.

Я собирала чемодан с ощущением, будто из груди у меня вырвали сердце. Тетя Пака озабоченно поглядывала на меня и время от времени спрашивала: “Деточка, ты хорошо себя чувствуешь?” Я даже не могла утешаться мыслью, что где-то рядом Карлос.

В вечер отъезда меня как прорвало. Отчаяние и злость вырвались наружу. Ослепленная яростью, я пинала шкаф в своей комнате, перед глазами висела пелена, тело тряслось, ноги дергались, словно чужие. Я хотела причинить себе боль, проснуться, избавиться от этого кошмара. Только Карлос отважился войти в мою комнату и остановить меня. Я упала ему на грудь и выдохнула:

– Я ужасная дочь.

– Нет, это не так, ведь ты не хочешь ехать, но едешь, – возразил Карлос.

Отстранившись, я отошла к балкону. Карлос понимал меня. Видел насквозь. Он не осуждал меня за мое происхождение. Я чувствовала, что мы просто мужчина и женщина, которым предстоит разлука.

– Я вернусь как только смогу, – прошептала я.

– Я буду ждать, – твердо произнес Карлос.

Я обернулась, не в силах скрыть удивление. Карлос улыбнулся и вышел из комнаты. Сбежал, как обычно сбегала я. Сев на кровать, я подумала, что сберегу в памяти это мгновение, чтобы вспоминать его в трудную минуту.


Дома меня поразил запах. Я не могла сказать, всегда ли дома так пахло, а может, я просто забыла. Или это болезнь проникла в каждую щель, пропитала каждую досочку? Здание, в котором больной находится при смерти, уже не дом, это что-то сродни временной больнице, транзитному пункту, обитатели которого не успели собрать чемоданы.

Умирающая мать тоже мало походила на мою маму, это был почти манекен, скелет, лишенный мышц и потому не способный убежать от судьбы. Когда я купала маму, ее нагота представала не наготой, но оболочкой из кожи и костей, от которой ей предстояло избавиться. Ее знаменитая стыдливость испарилась, и она без стеснения позволяла себя мыть, хотя избегала смотреть на меня, а в первые дни даже не разговаривала.

Она понимала, на какие жертвы я пошла, и ей нечего было сказать мне, да и незачем. Она не мешала мне ухаживать за собой, потому что таков был наш долг – и мой, и ее. Сначала папа хотел прибегнуть к помощи горничных, но мама отказалась от их услуг. Тогда папа предложил нанять медсестру из города, но после этого маму всю ночь тошнило.

– Зачем мы тогда терпели Долорес и Агустину? – кричала она.

Папа с тетей решили ничего не говорить детям. Мы с Марселино и Хуаном оставались для него детьми. Прятаться от нас с Марселино было нетрудно, мы жили далеко. От Хуана правду скрывали сколько могли.

– Почему вы молчали? – отважилась спросить я.

– Мы надеялись.

За все это время я не написала Веве ни строчки и даже не сказала, что уехала домой, будто мое возвращение было чем-то позорным. Мне отказали в надежде, о которой говорил папа. Из приходивших с опозданием газет я узнавала, что Эстрельита по-прежнему выступает, а однажды я поговорила по телефону с тетей Пакой, которая рассказала новости о постояльцах пансиона, намекнула на ожидающую меня гору писем и заверила, что моя комната ждет меня.

О Карлосе я не спрашивала. Тетя тоже о нем не упоминала. Ни Вева, ни Карлос ничего обо мне не знали. Если бы я сказала им хоть слово, то сломалась бы под грузом вины. Я не могла простить маму, сколько ни пыталась, вина давила на меня, когда я перестилала постель и готовила овощное пюре, когда я купала ее и подмывала. Я не могла простить ей, что она умирает и не намерена просить прощения за свою холодность.

Каждый месяц приблизительно в одно и то же время приходило письмо от Хуаны Капдевьелье, в котором она сообщала, что Мигель Артигас в очередной раз подписал продление моего отпуска. Лишь по этим письмам я могла судить о ходе времени. Рождество было грустным, Новый год папа встречал с семьей Фелипе, оставив меня с мамой. Я вступила в 1936 год с чувством, будто исчезаю, становлюсь призраком. Я смотрела на маму и думала, как же грустно, что даже муж не хочет видеть ее в Новый год. Страдала ли она от того, что рядом была только я, нелюбимая дочь?

Первые слова, с которыми она обратилась ко мне в тот вечер, были:

– Ты видела Хуана? Он уходит во флот. Стал таким красавцем.

Избегая моего взгляда, она рассматривала тени на занавесках. Я ответила, что знаю. Сказала, что удивилась, обнаружив взрослого мужчину, а не малыша, гоняющего кур. Что глаза у него синие, как море, и что хотя он вытянулся, но сохранил детскую непосредственность, и что мы вырастили в наших засушливых краях человека-амфибию.

Когда я опомнилась и взглянула на маму, она с улыбкой смотрела на меня, затерявшись среди подушек. Сердце у меня сжалось. К этому времени я могла переносить ее с места на место, потому что весила она, как осенний лист, и все-таки в тот момент мама показалась мне красивой как никогда.

– Как прекрасно море, когда ты жив, правда, дочка? – мягко произнесла она.

Я не сразу нашлась с ответом, никогда еще мама не смотрела на меня так прямо и не называла дочкой. Я не сразу поняла, что она не видит меня, что глаза ее погасли. На лице застыла улыбка. Она казалась счастливой. Возможно, то был единственный раз, когда я видела маму счастливой. Потом я часто думала, не произнесла ли она последние слова, уже умерев.

На похоронах были все: папа, братья, семья Фелипе, сам Фелипе, приехавший из Саламанки, тетя Лолита с мужем (он привез ее, а сам уехал в дешевую гостиницу). Я печалилась, но вместе с тем чувствовала себя освобожденной и мучилась от этого. Папа сидел на лавке на мужской стороне церкви и смотрел в никуда. Братья едва сдерживались, чтобы не разрыдаться. А тетя Лолита рядом со мной рыдала без остановки и так яростно крутила перстень с жемчужиной, что я опасалась – не оторвет ли себе палец.

Церемония была скромной, но на нее собралась вся деревня. Мне пришлось принимать соболезнования от целой толпы людей, я нервничала и забывала имена даже тех, кого знала. Фелипе поддерживал меня, как и полагается жениху, будто и не получал моей открытки. Он и словом о ней не обмолвился, пока все не разошлись, и лишь тогда сказал:

– Насколько я понимаю, ты не собираешься замуж.

– Нет.

– Ты по-прежнему читаешь стихи и смотришь на звезды.

В словах Фелипе слышался не упрек, а печаль. Мне стало очень грустно, я сняла с пальца кольцо с гранатом, но Фелипе зажал мою ладонь и покачал головой.

– Не нужно мне было носить его.

– Оставь его и вспоминай меня иногда.

Я кивнула и не стала спрашивать, было ли то его неприятное письмо способом ускорить наш разрыв или он уступил давлению отца, требовавшего поставить меня на место. Я не хотела этого знать. Кого любят, не судят.


После того как Фелипе уехал в Саламанку, я задержалась в деревне еще на пару недель. Папа погрузился в бесконечное молчание и не ругал меня за разрыв с женихом. Он только посмотрел на меня долгим взглядом и кивнул, поднося ко рту сигару.

Марселино уже заканчивал учебу и собирался скоро вернуться, он решил жить с отцом и управлять поместьем. Хуан отправлялся на корабль, а я могла продолжать свою жизнь. Но было нечто более сильное, чем желание сбежать, и оно удерживало меня дома. Тетя Лолита снова навестила нас незадолго до моего отъезда в Мадрид. В Севилье она успела повидать Веву и сообщила, что у нее все хорошо.

– Она сердится, что я не написала ей?

– Поначалу сердилась, но потом все поняла. Она же тебя знает.

После прогулки мы сели под оливой. Тетя крутила на пальце кольцо с жемчужиной, потом сняла его.

– Если честно, я вернулась, чтобы отдать его тебе. – Тетя вложила кольцо мне в руку. – Оно принадлежало твоей бабушке и должно быть твоим.

– Если бабушка оставила его тебе, оно твое, – сказала я, глядя на жемчужину.

– Я говорю не о своей матери, а о твоей бабушке по отцу. Это кольцо подарил мне твой отец.

Мы помолчали. Примерив кольцо, я вспомнила, как тетя Пака говорила, что папа любил другую, и все стало ясно. Эта семейная драгоценность объясняла, почему мама меня ненавидела, – я так походила на тетю Лолиту, что напоминала ей о папином прегрешении. Тетя Лолита была старше меня лишь на четырнадцать лет.

– Спасибо, – пробормотала я.

– Пытаясь поверить в Бога, я всякий раз представляла себе карающее божество. И если оно существует, то наказало меня за давний проступок неспособностью зачать. И вот теперь все изменилось.

Казалось, у тети с души свалился камень, о котором я даже не подозревала. Она положила одну руку себе на живот, а другую протянула мне. Мама говорила, что она растила нас обеих и это было будто кара библейская, – что ж, возможно, так оно и было. Я взглянула на Лолиту и на ее руку, указывающую, что наконец ей удалось зачать, и видела не тетю с моим кузеном во чреве, а свою мать и своего брата. Я не стала уточнять, так ли это. Мама, умирая, развязала узы лжи, которые опутывали ее жизнь, и освободила нас от своей злости и печали.

В тот день я не стала ничего спрашивать, раны еще не затянулись. Я хотела придержать свои вопросы, чтобы найти ответы не спеша, как того заслуживали обе мои матери, чтобы постепенно простить и отыскать в себе любовь. Если Лолита была не таким совершенством, как я всегда считала, мне понадобится время, чтобы принять это. Я представляла, как мы встретимся в следующий раз, какой вопрос я задам ей первым, но прежде пусть пройдет время, подготовит меня к правде. Взволнованная, я сняла с пальца гранатовое кольцо – пусть оно напоминает Лолите о ее обязательствах, как напоминало мне о моих.

– Возьми это кольцо в обмен на твое и обещай, что больше мы не расстанемся надолго, – сказала я, и Лолита с улыбкой кивнула.

– Мне хочется верить, что, уходя, она оставила мне последний подарок. Она всегда была щедрой.

Загрузка...