Август 1937 года
В августе приехали англичане, похожие на растерянных туристов. Они хотели удостовериться, что произведения искусства защищены от обстрелов и находятся в хорошем состоянии. Один был хранителем коллекции Уоллеса[119], другой – бывшим директором Британского музея, и оба наверняка мечтали позаботиться о художественном наследии Испании, если оно окажется в опасности.
Краснорукая рассказывала в письмах о ткачихах, вызвавшихся вручную, стежок за стежком, реставрировать гобелены. Усердные Арахны[120] весело трудились среди ящиков с книгами и картинами, насвистывая народные песенки, не веря, что война докатится до Валенсии. Читая письма, свернутые в форме ласточек, я задавалась вопросом, когда же мы забросили истории о Праздном Человеке и забыли предосторожности? Каждый новый день все меньше походил на сказку. Жизнь кулаками пробила себе дорогу сквозь вымысел.
Еще Бланка писала, что правительство ведет переговоры, чтобы перевезти культурные ценности в Женеву до окончания конфликта, но никак не может подписать соглашение, потому что международный комитет, призванный гарантировать их возвращение, не собирается давать таких гарантий. Я представляла себе, как директора крупнейших музеев мира, похожие на Графа-Герцога, с загребущими руками и стеклянными глазами, делят картины Веласкеса и Гойи. Англичане попросили распаковать “Менины”[121], желая убедиться, что республиканское правительство обходится с шедевром должным образом, и сфотографировались на его фоне, совсем как туристы. Наверное, они остались удовлетворены увиденным, потому что, когда разрушительная война разразилась уже во всей Европе, другие страны переняли испанский опыт по защите произведений искусства.
У меня закончилась чистая бумага, и в следующие месяцы я писала письма на чем придется. Однажды черкнула несколько строк на папиросной коробке, которую выбросил приятель. Бланка тем временем продолжала создавать архив с описанием перемещенных книг и произведений искусства, отмечая на маленьких карточках, в каком состоянии прибыл каждый предмет и где теперь находится. Она представлялась мне пчелкой, которая открывает ящики с картинами Босха и в дополнение к фотографиям описывает картины своим аккуратным почерком. Письма, утешавшие меня во времена осады Мадрида, были написаны той же рукой, что касалась полотен Рембрандта и Дюрера. Мы мало встречались с Бланкой, но казалось, я знаю ее всю жизнь, и стоило представить ее за работой, как становилось легче.
Однажды ночью, лежа рядом с Карлосом, я сказала, что он перестал бриться. Я гладила щетинистые щеки, а он ответил, что не умеет бриться ножом, как ополченцы, окопавшиеся в Университетском городке, а бритв не раздобыть.
– Вот бы война закончилась через пару месяцев, – вздохнула я. – Вряд ли мы продержимся еще одну зиму.
– Война затягивается. Не думаю, что конец близок.
– Ты как будто не хочешь, чтобы настал мир.
– И ты меня винишь?
Я не нашлась с ответом.
– Конечно же, я хочу, чтобы весь этот ужас закончился. Но я не хочу того, что придет вместе с миром.
– А что придет?
– Ты снова станешь барышней из хорошей семьи, а я никем.
Я промолчала, и Карлос продолжил:
– Это если мы победим. А если нет, то меня, вероятно, ждет смерть.
– Почему? – Меня проняла дрожь.
– Все считают меня коммунистом, на фронте я известен как Красный доктор. Если мятежники победят, меня среди первых поставят к стенке.
– С тобой ничего не случится.
Мы лжем тем, кого любим. Я прижалась к Карлосу так тесно, будто хотела защитить его своим телом. Перед моими зажмуренными глазами стояла картина Гойи, пострадавшая при транспортировке в Валенсию: темная ночь, Карлос в белой рубахе, глаза его широко раскрыты, руки вскинуты вверх[122]. Он почувствовал мое отчаяние.
– Не бери в голову. Я приму свою судьбу, какой бы она ни была.
– Твоя судьба – жениться на мне.
– Надумала к алтарю меня погнать?
– Если останется хоть одна церковь, непременно.
Мы даже рассмеялись, но тень, накрывавшая нас, все сгущалась. Чем ужаснее был день, тем с большей страстью мы отдавались друг другу. Наши сердца бились синхронно. Мы обнаружили, что можно сбежать в любовь, и реальность уже не так пугала.
Однажды пришло письмо от Фелипе, блуждавшее, должно быть, несколько месяцев. Больше всего меня удивили португальские марки и штампы на измятом и рваном конверте. Фелипе писал, что доехал до городка Фуэнтес-де-Оньоро на границе провинции Саламанки и Португалии, чтобы опустить письмо уже в соседней стране, в местечке под названием Вилар-Формоза. Судя по всему, иностранной корреспонденции цензоры уделяли меньше внимания, считая ее не слишком опасной. Фелипе сообщал, что по-прежнему живет в Саламанке и там все хорошо. Он подчеркивал, что в провинциях, где установилась власть Франко, все спокойно. Что женщины снова стали женщинами, а не революционерками, и я поморщилась от этих слов. Сообщал, что две его сестры вышли за военных, а третья неровно дышит к моему младшему брату Марселино. У моего отца все хорошо, но он не пишет мне, чтобы не навлечь на меня подозрения.
В конце письма Фелипе с неожиданной дерзостью написал, что готов вытащить меня из Мадрида. Что, несмотря на нашу размолвку, я вовсе не обязана сидеть в столице, где стало слишком опасно. Прочитав это, я ощутила, что впервые после известия о смерти Эстрельиты могу расплакаться. Я видела в этих строках признание в любви, стремление защитить меня, желание успокоить. Но мне не нужны были ни спокойствие, ни благополучие – то, что предлагал Фелипе. Я жаждала хаоса и страсти в объятиях Карлоса, от которых перехватывало дыхание.
В тот день я впервые сказала вслух, что люблю Карлоса, но не ему, а Ангустиас, протягивая ей письмо Фелипе.
– Пусти на растопку. Мне нечего на это ответить, потому что я люблю Карлоса. Вот, сказала – я люблю его.
И, замерев, смотрела на Ангустиас, ожидая ее реакции.
Ангустиас взяла письмо и спокойно сказала, что дни еще теплые, печь она не топит, но уже скоро растопка понадобится.
Приближалась осень 1937 года, и непохоже было, что к зиме все успокоится. Председатель мадридского отделения Комитета по охране художественного достояния приказал вывезти все произведения искусства, которые хранились в базилике Сан-Франсиско-Эль-Гранде, и дел у нас опять прибавилось. А вскоре вышел приказ – всем гражданским служащим эвакуироваться в Валенсию.
– Если приказывают массово эвакуироваться, значит, не надеются удержать Мадрид.
Я обвела коллег взглядом, пытаясь понять, кто это произнес, но напуганными выглядели все без исключения.
– Власти дали понять, что не надеются удержать Мадрид, уже в тот день, когда сами уехали в Валенсию, – сказала я. – Что ж, нам нужно решить, кто уедет, а кто останется. И как остающимся организовать работу.
Коллеги смотрели на меня так, будто я спятила, и лишь одна женщина кивнула:
– Все правильно, милая. Мы останемся, потому что верим – скоро все закончится.
До меня не сразу дошел смысл ее слов. Она говорила о том, что те, кто остается по собственному желанию, ждут прихода Франко.
Это было начало конца, и мы все это понимали. Нас предоставили самим себе, каждый сам должен был решить, спасать книги или спасаться самому. В Прадо происходило то же самое, но у музейных сотрудников и вовсе не было выбора – они обязаны были сначала отправить в Валенсию все упакованные произведения, и только потом могли думать о собственной судьбе.
Я осталась, потому что остался Карлос, остались пожилые сеньоры из пансиона, остались тетя Пака и Ангустиас. Но также потому, что я не могла себе представить, как брошу зал Луиса Усоса. Пусть он обложен мешками с песком, пусть из него увезли почти все книги, я хотела быть уверенной, что зал сохранит свои тайны. Из всех людей и вещей, уехавших в Валенсию, я скучала только по Бланке, но не совру, если скажу, что о встрече мечтала я, но не Бланка, она была наиболее самодостаточным человеком из всех, кого я знала.
Вскоре хунта в Бургосе издала декрет об очищении государственных библиотек от любых изданий, содержащих “революционную пропаганду или крамольные идеи”, все эти книги предписывалось уничтожать. Надежда, зароненная письмом Лунного Луча, в котором он сообщал, что франкисты тоже стремятся сохранить культурное наследие, сгорела, как мотылек в пламени свечи.
– И как они собираются определять крамолу? – спросила Луиса Куэста. – В той или иной степени крамола содержится во всех книгах.
Я вспомнила гравюру из “Книги Антихриста” – дьявол сжигает книги. Список Лунного Луча, по сути, обрел форму закона – власть, та или иная, стремилась стереть из истории все, что ей не нравилось. Комитет по охране достояния задействовал все международные связи, чтобы отменить хотя бы пункт о крамольных идеях, но судьба книг, похоже, никого не волновала. Некоторые воспользовались ликвидацией библиотек, чтобы завладеть запрещенными изданиями. И я даже прощаю этих мародеров.
Но на стоны и жалобы не было времени. Под угрозой теперь была и Королевская библиотека, поскольку снаряды уже долетали и до дворца. Часть книг перенесли во внутренние помещения, но толку от этого было чуть. Работы по перемещению книг из Королевской библиотеки затянулись до марта 1938 года, ни на что другое не хватало времени. Об эвакуации из Мадрида речь уже не шла. Если франкисты доберутся до библиотечных фондов, начнутся чистки, и помешать мы не сможем.
В Национальной библиотеке свободного места уже не было, и фонды Королевской библиотеки постепенно переместились в опустевший Прадо. Я входила в комиссию, которая должна была оценить пригодность будущих хранилищ для книг. Мои шаги эхом отдавались в скованных холодом огромных пустых залах. Нет ничего более душераздирающего, чем картинная галерея без картин, – тело без души. Вернувшись в пансион и увидев выходящего из кухни Карлоса, я поцеловала его, ни на что не обращая внимания, так мне хотелось ощутить его тепло. Я прижималась к Карлосу, когда краем глаза заметила тетю. Она стояла в коридоре, держа в руке чашку с блюдцем. Я быстро отстранилась, готовясь выслушать нотацию о недостойном поведении. Но тетушка лишь слегка приподняла бровь и направилась мимо нас на кухню. Карлос улыбнулся при виде моей растерянности.
– Кажется, ты совсем не удивлена, тетя, – пробормотала я.
– Может, ты думаешь, мы не слышим скрип ваших дверей, которые, кстати, давно пора смазать? Или думаешь, духи не сообщили мне, что ты влюбишься в этом доме? Правда, они не говорили в кого, и я считала, что в сына дона Херманико, но ошиблась.
– Кто еще знает?
– Все, милая, все. Господи, ты как вчера родилась.
Я так и застыла, приоткрыв рот, а тетушка, налив себе ромашкового настоя, прошествовала обратно в гостиную. Она не сказала, одобряет ли происходящее или считает, что мы достойны снисхождения, поскольку идет война. Я бы спросила, но не могла вымолвить ни слова. Карлос расхохотался, и я, выйдя из ступора, ущипнула его.
– И поделом мне, – проговорил он сквозь смех.
По крайней мере, наши отношения отныне не тайна. Похоже, никогда и не были тайной. Я почувствовала облегчение при мысли, что больше можно не прятаться и не врать.
Если тетя в чем-то разбиралась, так это в смерти. С той же уверенностью, с какой она говорила с духами умерших, она безошибочно почуяла запах разложения, прежде чем оно началось.
– Худшее в моем даре – запахи. По-настоящему тонкие медиумы вроде меня очень чувствительны к ним, – говорила она, – и поди знай, как заткнуть мистический нос.
Тетя Пака уловила гнилостный душок, который полз по Мадриду.
По улицам теперь ходили не люди, а тени. Тетушке рассказали, что прочесывают все пансионы – ищут предателей, пятую колонну. Она тут же решила, что кто-нибудь из останавливавшихся у нас беженцев мог донести на нее из-за постояльцев с военным прошлым. Прежде тете Паке и в голову не приходило, что можно уехать из Мадрида, но теперь в ней поселилось беспокойство. До Валенсии поезда ползли по нескольку дней, так как угля для паровозов не хватало, топили дровами и приходилось часто останавливаться и долго вычищать золу. Люди сутками толпились на перронах, надеясь уехать, брали вагоны штурмом, орудуя локтями, кулаками и даже ножами. Можно было еще перейти линию фронта на территорию франкистов, где было спокойно, но тетя понятия не имела, как это сделать, а спрашивать духов о такой прозе жизни ей казалось недостойным. Вот в таких обстоятельствах однажды и явился незнакомец.
Это был долговязый шотландец с вьющимися волосами морковного цвета и глазами, похожими на оловянные пуговицы, помощник Фернанды Якобсен. Он пришел поздним вечером и передал конверт с британским флагом. На конверте был указан адресат – дон Херманико де Асагра и Наварро. Пожилого сеньора вытащили из постели, и шотландец внимательно оглядел его, то ли оценивая наусники, которые дон Херманико не успел снять, то ли сличая его наружность с имевшимся у него описанием. Открыв конверт, дон Херманико побледнел – внутри лежали часы и паспорт его сына Гильермо. Он решил, что Гильермо погиб, но письмо его успокоило, он узнал почерк сына.
Послание произвело эффект, сравнимый со взрывом. Гильермо писал, что знает верный способ перейти на другую сторону – тоннель, ведущий за линию фронта. Ему рассказали об этом знакомые, которые помогали покинуть столицу родовитым людям – отпрыскам маркиза де Уркихо, старому маркизу де Кубасу с внуком. Гильермо писал, что он и сам планирует воспользоваться их услугами, уже нынче на рассвете, и совсем скоро он будет в безопасном месте.
Ангелы – так он их называл – советовали брать с собой только самые ценные вещи. Гильермо надеялся, что отец к нему присоединится, в условленном месте нужно быть к трем часам утра, он упросил одного из шотландцев, приносивших в его убежище еду, доставить это письмо. В конверт он вложил паспорт, дабы дон Херманико не сомневался, что письмо от него, и часы – как вознаграждение курьеру. Дон Херманико поднял крышку часов, и зазвучал вальс Штрауса “На прекрасном голубом Дунае”. Старик улыбнулся – радуясь то ли знакомой вещице, то ли письму сына.
Бежать собрались все, кроме дона Фермина.
– Когда идет война, меньшее из зол то, что тебе известно, – сказал он. – Я остаюсь, и Марсьяль тоже.
– Ну если ты хочешь получить пулю в лоб, я не могу тебе помешать, – рассердилась тетя.
– По-моему, лезть с незнакомцами под землю, плутать там во тьме и выбраться, подобно кроту, неведомо где – идея не лучше. Простите, но я слишком стар для таких эскапад.
К счастью, вскоре вернулся Карлос и застал обитателей пансиона в лихорадочном возбуждении. Ангустиас, дон Габриэль, дон Херманико и тетя Пака уже собирались отправиться в путь.
– Что случилось? – спросил Карлос у Ангустиас, выставлявшей в прихожую баулы с вещами.
– Побег! – объявила тетя, выглянув из гостиной. – И не спрашивай о подробностях, а то еще нас выдашь!
– Выдам? Я?
Карлос остановился в дверях гостиной и растерянно оглядел собравшихся там.
– Дай-ка. – Я забрала у него медицинский саквояж. – Пойдем, я все расскажу.
В комнате Карлоса я быстро рассказала про письмо Гильермо.
– И где этот тоннель? – спросил Карлос.
Услышав, что где-то в Усэре, на южной окраине Мадрида, Карлос выругался. Он потребовал немедленно собрать всех в гостиной. Тетя думала, что Карлос хочет попрощаться, пока он не появился в дверях, бледный и решительный, весь его вид не предвещал ничего хорошего. Она встала, расправила юбку и заявила:
– Что бы ты ни сказал, ты не помешаешь нам уйти. – И повернулась ко мне: – А ты могла бы и не встревать, милая.
Я хотела ответить, но Карлос опередил меня:
– Даже если я скажу, что вас ждет смерть?
– Что ты имеешь в виду, объясни! – вскинулась тетушка, изменившись в лице.
– Всю войну я работаю в этих подземельях, через которые мы выносим раненых с линии фронта. Там сплошь и рядом встречаются заминированные участки, там обе стороны устраивают засады, прячут оружие. Это настоящий подземный муравейник, невероятно запутанный. Я исходил многие тоннели и отчасти представляю себе план подземелья. И точно могу сказать, что в районе, указанном в письме, никакого входа в тоннель нет.
– Как это – нет? – возмутился дон Херманико.
– Очень просто. Там нет входа в подземный лабиринт.
– Наверняка ты ошибаешься, – возразил дон Херманико.
– Нет. Я подозреваю, что “ангелы”, о которых пишет ваш сын, – на самом деле бандиты, которые сдадут его республиканцам, предварительно обчистив. Если бы там был тоннель, ведущий за пределы Мадрида, я бы точно знал, поскольку в этом районе шли бои. И его там нет.
Повисла тишина. Карлос говорил с полной убежденностью.
– Пойду сделаю то, что должна была сразу сделать, – подхватилась тетушка. – Посоветуюсь с теми, кто знает.
– Пожалуйста. – Карлос отступил, давая ей пройти.
Как ни странно, через несколько мгновений хлопнула входная дверь, а не дверь в тетину комнату. Она хотела посоветоваться с людьми, а не с духами. В пансионе воцарилась напряженная тишина.
– Думаешь, его ограбят? – наконец спросил дон Херманико, глядя на Карлоса, голос у него дрожал.
– Если бы только ограбили…
Тут снова хлопнула дверь. Тетя Пака была бледна, глаза казались как никогда зелеными, а волосы словно поседели еще больше. Лицо ее выражало ужас.
– Их убивают! – взвизгнула она. – Заманивают, грабят и убивают. Но всем на это плевать, никому нет дела до тех, кто рвется на ту сторону.
Тетя разрыдалась. Я бросилась к ней, чтобы утешить, но тяжелая рука дона Херманико легла мне на плечо.
– Если это так, моего сына ждет смерть. Я должен спасти его.
Последняя фраза прозвучала как “Вы должны спасти его”, потому что привычная бодрость вдруг покинула дона Херманико и стало ясно, до чего он старый.
Карлос шагнул к двери.
– Я с тобой, – сказала я.
– Это очень опасно.
– Знаю.
Карлос больше не возражал. Дон Херманико протянул ему золотые часы сына:
– Может, пригодятся. Прошу тебя, приведи Гильермо.
Карлос кивнул. На лестнице он негромко сказал, что уже поздно, Гильермо наверняка покинул свое убежище и надо сразу иди к назначенному месту. Но если у бандитов есть машина, то шансов у нас почти нет. Будучи опытной по части организации транспорта, я знала, что машины в Мадриде сейчас на вес золота, а потому, может, нам повезет.
Люди на улицах попадались редко – изможденные беженцы, которым уже нечего терять, да военные патрули. Я вдруг поняла, что мы впервые идем по улице, держась за руки, наша любовь взрастала за закрытыми дверями. Но на самом деле Карлос держал меня за руку вовсе не из романтических чувств, а чтобы я не упала – улицы были завалены обломками, повсюду выбоины. Ночь выдалась светлая, полная луна зияла в небе разверстой раной.
Шли мы бесконечно долго. Карлос петлял, выбирая безлюдные улицы. Одна я точно умерла бы от страха. Подозреваю, что и он чувствовал себя так же и потому взял меня с собой, хотя ни за что в этом не признается. Зато он признался, что солгал.
– Я сказал им не всю правду, но тебя не могу обманывать. Я ведь до конца так и не составил план подземного лабиринта. Может, в Усэре и есть вход в тоннель.
– Тогда почему ты не пустил их?
– Потому что рассказывают о бандитах, в которых не осталось ничего человеческого. Это убийцы, они обманом выманивают из укрытий тех, у кого есть деньги или ценности, сулят перевести их на ту сторону, а потом убивают как собак и грабят. И в этих рассказах не раз звучала Усэра.
– Но почему ты не сказал им все как есть?
– Они бы не поверили. Твоя тетя подняла бы крик, мол, я сам якшаюсь не пойми с кем, вот и не доверяю людям. Так что было проще сказать, что там нет входа под землю. К тому же, возможно, так оно и есть.
Остаток пути мы проделали молча, и в этом молчании было то, что мы не отваживались облечь в слова.
Наконец мы добрались до Усэры и не нашли там ничего примечательного, кроме оглушающей вони.
– Мы слишком рано, – пробормотала я, борясь с тошнотой, – или ошиблись местом.
– Нет, это точно здесь.
Я не стала спрашивать, почему Карлос так уверен. Я больше ничего не хотела знать в ту ночь.
Мы ждали рассвета. От возбуждения я не ощущала усталости. Вот и первые лучи коснулись искореженной земли. Карлос, заметив, куда я гляжу, резко развернул меня к себе, не дав рассмотреть то, что напоминало свежую могилу.
– Давай-ка попробуем узнать что-нибудь в британском посольстве, – сказал он.
В посольстве нам сообщили, что они не предоставляют убежища в своих стенах, поскольку Великобритания придерживается нейтралитета. Также сказали, что здание, где укрывался сын дона Херманико, имеет дипломатический иммунитет, поскольку там находится то, что принадлежит британскому правительству, но там никто не живет – ни временно, ни постоянно.
– Я пробегусь по местам, куда обычно свозят задержанных. А ты ступай домой, – распорядился Карлос.
– Нет, я с тобой.
– По всем мадридским чека? – отозвался Карлос, но больше ничего не добавил.
Было уже совсем светло, и мы больше не держались за руки, потому что я и сама видела ямы, колдобины, кирпичи, сплющенные трамвайные рельсы. Мне так хотелось, чтобы дорога вывела нас куда-нибудь в другое место, а не туда, куда мы шли, что я стала грезить наяву.
Мы обошли все места, где проходили допросы или содержали приговоренных к расстрелу. Смелость Карлоса меня восхищала. Пытаясь отвлечься от зловещей атмосферы, я представляла, будто мы внутри фильма с Клодетт Кольбер[123]. Проходя мимо магазина с абсолютно голыми полками, я воображала, как покупаю Карлосу серую шляпу, какую в действительности он никогда не наденет. Пока Карлос, показав партбилет, раз за разом выслушивал “нет”, я думала о перламутровых пуговицах, расписных веерах и вечерних гуляниях. Я знала, что мы не найдем сына дона Херманико, и отодвигала отчаяние мыслями о пустяках. Карлос же словно не ведал усталости.
– Я не знаю, товарищ, куда доставили этих фашистов, но если это предатели, их уже точно нет в живых.
Подобные ответы я услышала раз пятнадцать.
– За парня я ручаюсь, он верный республиканец, – уверенно врал Карлос. – Его просто перепутали с другим человеком.
Но в какой-то момент даже у Карлоса закончились идеи, куда можно еще обратиться, и он нехотя согласился вернуться. Мы понуро брели домой, подавленные, усталые. В пансионе Карлос молча протянул часы дону Херманико. Тот посмотрел на них так, словно впервые видит, а потом сжал пальцы Карлоса и горько улыбнулся сквозь усы:
– Оставь их себе, сынок. Ты заслужил.
Позже тетя скажет, что ей удалось установить контакт с духом Гильермо и узнать подробности последних его минут.
Беглецов посадили в грузовик, пообещав, что отвезут в безопасное место. Затем они оказались в каком-то подвале, где их заставили раздеться догола. Там они провели четыре дня, после чего всех расстреляли. Гильермо убили последним, хотя он предпочел бы быть первым, чтобы ничего не видеть. Тетушка рассказала дону Херманико, что мы с Карлосом напрасно обходили весь Мадрид, потому что труп Гильермо закопали совсем недалеко от того места, где мы ждали его на рассвете.
Иногда я спрашиваю себя, как сложилась бы наша жизнь, не будь того ужасного дня, и не нахожу ответа. У судьбы своя логика, это уж точно.
Ноябрь был цвета призраков. Я бродила по королевскому дворцу, изумляясь роскошной коллекции редкостей: старинное оружие, скрипка Страдивари, древние фолианты. Все это предстояло перевезти в Прадо. Я искала библиотечную картотеку – ее переместили куда-то в безопасное место. Выстеленные коврами коридоры полнились тенями покойных королей и легкими шагами инфант.
Духи осаждали не только тетю Паку. Когда-то она уловила во мне способность к общению с призраками, но я упорно старалась не замечать их, лишь призрак Елены временами маячил вдалеке на крыше, но я считала его игрой воображения. Однако призраки сопровождали меня повсюду – эхо шагов в коридоре, странные звуки, похожие на стоны. Из-за них дни мои порой словно подергивались пеплом, покрывались серой пеленой уныния. А может, виной всему был голод.
Голод стал привычен. В какой-то момент я даже перестала его ощущать, все перекрывала слабость. Сил было все меньше, а коробки с книгами, которые нужно было перетаскивать, не заканчивались. Я даже не сразу заметила, что ремень дона Фермина ужа дважды оборачивается вокруг моей талии. Мистические способности тети Паки все же имели предел, и хотя она продолжала добывать где-то еду, ее становилось все меньше. А после исчезновения Гильермо и общения с его духом тетушка почти не покидала пансион.
С началом зимы тени, переселившиеся в Прадо вслед за имуществом королей, начали проявлять настойчивость. Заполняя карточки, я порой замечала, как буквы под моим пером искажаются, перетекают в странные узоры, но тут же выстраиваются заново, стоит мне сморгнуть. Подхватив очередную коробку, чтобы отнести ее в грузовик, я чувствовала, как внутри нее что-то ворочается. Тени вокруг сгущались, делались массивнее, оставаясь столь же размытыми. Чтобы не видеть их, я опускала взгляд на свои костлявые ноги, торчащие из потрескавшихся ботинок, на замахрившиеся шнурки, которые я уже и не развязывала, обуваясь. Это были те самые ботинки, подаренные мне тетей, когда я только-только приехала в Мадрид.
В один из ноябрьских дней я внезапно почувствовала чье-то присутствие. Подумав, что это волонтер, который пришел забрать у меня коробку, я подняла взгляд, но тени надвинулись на меня, окружили, и лицо человека, стоявшего передо мной, расплывалось, подрагивало. Неясное гудение в голове нарастало, давило изнутри. Я осела на пол, однако сознания не потеряла. Тени вдруг расступились, и я узнала человека, удалявшегося с моей коробкой, – Граф-Герцог. Я сама отдала коробку Графу-Герцогу. Меня прошиб пот, тени окончательно исчезли, остался только Граф-Герцог, уносящий сокровища.
Неужели я сама помогла ему? Собрав последние силы, я крикнула. Не помню что, но он остановился. Я устала бороться, устала спасать сокровища страны, устала быть стражем книг в центре рушащегося мира. Но меня окатила волна радости – Граф-Герцог возвращался. Кажется, я даже улыбнулась, когда он склонился надо мной. И он совсем не походил на призрака. Он что-то сказал, как мне почудилось, на каком-то неизвестном языке. Я ответила “да”. Не знаю, с чем я согласилась. На его лице появилось выражение, которое я до сих пор не расшифровала. Он устремил на меня оба своих глаза, и живой, и стеклянный, и их взгляд был пронзителен, почти прекрасен.
Я поняла, что он расстегивает мне пальто и сует за пазуху сверток. Я вежливо поблагодарила, уверенная, что он возвращает нечто, что я ему одолжила. Он не ответил. Послышались шаги, Граф-Герцог оглянулся и в мгновение ока исчез. Надо мной склонились лица коллег.
Не помню, как я шла домой в тот день, но помню, что меня провожали, помню, что пальто с меня стягивала Ангустиас. Позже мне рассказали, что я упала в обморок – от голода и слабости.
– Мне явился призрак, – пожаловалась я Ангустиас, когда мы остались вдвоем.
– Тебе явился ангел, – ответила она и показала сверток, который обнаружила под пальто.
Граф-Герцог похитил книги, но оставил щедрый дар: ковригу ржаного хлеба, брусок сливочного масла, банку ежевичного варенья и головку козьего сыра.
Мы воздали должное угощению, и я предпочла забыть про книги, которые Граф-Герцог обменял на еду. Мне хотелось думать, что Лунный Луч простил бы мне этот грех.
В конце месяца мне приснился странный сон. Верхом на быке я скакала вдоль берега моря. Мы были в разбомбленном порту. Пахло гарью и смертью. Вдали виднелись корабли победителей. У берега плавали тела, мертвые глаза смотрели в небо с изумлением. Среди этих трупов был и Хуан. Волны покачивали моего брата, облаченного в военную форму, я узнала его бледную, как у мамы, кожу, белесые ресницы, распахнутые голубые глаза. Казалось, он просто лежит на воде, как мы любили делать в детстве.
Я уже несколько лет не получала о нем известий, но не сомневалась, что брат сохранил верность Республике.
Более суровой зимы я не припомню. Если ноябрь был месяцем призраков, то декабрь стал месяцем мертвецов. Десятого декабря франкисты разбомбили порт Аликанте. В ту ночь мне приснилось, что я выхожу на балкон своей комнаты и умоляю призрак Елены указать мне на брата. И она не только указала мне его, стоящего на корме удаляющегося судна, но и открыла, что я потеряю еще одного близкого человека. Тут я заметила, что дон Марсьяль наблюдает за мной со своего балкона, и проснулась.
Тот декабрь начался со смерти. И завершился тоже смертью.
Дон Марсьяль проснулся от холода, губы у него посинели, все тело окаменело. Зима пробралась в его постель, в его старое тело.
Дон Фермин, обнаруживший, что друг лежит неподвижно, с застывшим взглядом, подумал, что тот умер, и издал такой крик, что прибежал даже консьерж. Но тут дон Марсьяль зашелся в кашле, и дон Фермин умолк.
Вскоре у дона Марсьяля поднялась температура, хотя Ангустиас и пичкала его отварами и даже грозилась сварить бульон из яйца для штопки. Тетя была совершенно обескуражена тем, что сумела добыть лишь сморщенный вилок капусты, которым оделили ее солдаты, расквартированные на третьем этаже.
– Это я недосмотрел! – твердил дон Фермин. – Но он хотя бы не выбросился из окна.
– Со второго-то этажа? – отвечала тетя Пака.
– Его хрупким костям и этого хватило бы.
Дон Фермин целыми днями сидел у постели больного и плел силки для птиц. Дон Херманико говорил, что он ведет себя как женщина, дон Габриэль советовал дону Херманико помолчать, а Карлос ходил мрачный, поскольку понимал, что у дона Марсьяля пневмония, а лекарств не было.
– Дону Фермину нельзя сидеть в той же комнате.
– Ну так попробуй его оттуда вытащить, – отзывалась Ангустиас, – а как вытащишь, прикуем его к печке на кухне.
Кое-какие лекарства Карлос все же раздобыл, он заставлял нас кипятить все, что побывало в комнате больного, – кроме дона Фермина.
– Если Марсьяль умрет, Фермин и двух дней не продержится, – предвещал дон Херманико.
– Херманико, молчи, за умного сойдешь, – прикрикивал дон Габриэль.
Дон Габриэль почти полностью ослеп, но передвигался по дому с кошачьей ловкостью. Он притворялся, что все прекрасно видит, а случись наткнуться на что-нибудь, тут же находил виноватого. Болезнь дона Марсьяля по странному совпадению усугубила его неуклюжесть, но дон Херманико всегда защищал его, и если дон Габриэль налетал на стул, то дон Херманико первый принимался ругать Ангустиас за то, что не задвигает стулья под стол после того, как помашет щеткой.
В Рождество дон Марсьяль сказал, что хочет увидеть Дамьяну, и дон Фермин впервые покинул комнату друга. Он вернулся с конвертом, в котором лежала фотография черноволосой женщины, и сообщил дону Марсьялю, что как раз пришло письмо от Дамьяны. Та благодарит дона Марсьяля за оставленные ей угодья и прощает его за долгое отсутствие, потому что отцу прощается все.
Дон Марсьяль уснул счастливый, зажав в руке снимок. Позже дон Фермин признался, что знакомая цветочница всегда казалась ему похожей на филиппинку, пусть и была родом из Вальядолида. Они по-прежнему виделись, хотя с начала войны она продавала уже не цветы, а апельсины, и дон Фермин сумел выменять ее фото на шторы из своей комнаты – их как раз хватало на платье. На фото цветочница была весьма кстати запечатлена с манильской шалью, накинутой на плечи. Тетя Пака не стала напоминать, что шторы принадлежали ей.
Дон Марсьяль умер за день до Нового года, счастливый. Это стоило штор.
В то утро дон Фермин вышел из пансиона и отсутствовал довольно долго, мы даже забеспокоились. Вернувшись, он бросил на кухонный стол мешок, полный пичужек – охотничьих трофеев:
– На поминки.
Ангустиас приготовила птичек.
В декабре основные бои шли у Теруэля[124], Мадрид получил передышку, так что птицы вернулись в город как раз к похоронам дона Марсьяля.
– Он научил меня плести и расставлять силки, – рассказывал дон Фермин. – Эти птицы слишком мелкие даже для дроби, их надо ловить. Мы ведь подружились с ним и с Фортунато, когда я был совсем мальчишкой. Оба были уже взрослые парни, а я – мальчик с вечно разбитыми коленями. Они повсюду таскали меня за собой, показывали мир. Мы охотились на птиц и жарили их на костре, я потому и не ел мяса прежде, пока был выбор.
Я взяла дона Фермина за руку, он вздохнул. В дверях молча стоял Карлос.
– Счастлив тот, у кого был такой друг, – произнес дон Фермин еле слышно.
Дон Фермин настоял на том, чтобы похоронить дона Марсьяля с фотографией цветочницы. На поминках он произнес прощальную речь, в завершение которой сказал:
– У Марсьяля было столько талантов, что его разум отправился на покой раньше него. Одно жаль: что ему пришлось жить в эту войну. Если бы и тело отправилось на покой раньше, мы могли бы достойно оплакать нашего друга.
Оплакивать дона Марсьяля, больного старика, было, наверное, не слишком уместно, когда каждый день на фронте гибли дети. Дон Марсьяль умер в своей постели, тихо отошел в мир иной – роскошь по тем временам. Многие павшие среди развалин были бы, наверное, рады, если бы их убила зима.