ФОТОГРАФ

Господь знает, откуда свалился он в нашу деревню! Прямо сказать, человечек он с виду никудышный, немытый и небритый, а пыжится — хоть сейчас с него рисуй. И как заведется, все про важные дела распространяется. Одним словом, имеет мнение.

— Я, — говорит, — ездил по Западной Европе. Все объездил — от Джурджу до самой Тимишоары. Шесть лет учился ремеслу в Румынии и знаю себе цену. Ты не смотри, что у меня пальто нет! Кризис расстроил мои экономические условия, не то б у меня сейчас в Софии два дома было.

С собой он носил небольшой, с солдатскую посылку, ящичек, закутанный в черную тряпку, треножник с двумя сломанными и связанными бечевкой ножками и узелок. Бывало, поставит ящичек на ровное место, пригнется к нему, замотает голову, высунется и скажет: «Смирно!» — щелкнет висюлькой, покопошится в ящике, что-то поразболтает там, и — хлоп! — на тебе, Марийка, портрет!

Бери и разглядывай себя на карточке, — такой как есть, только чуточку почернее.

— Почему, — спрашиваю его, — уважаемый господин, все выходят черные, как наш Нено Сенегалец?

— Такая теперь мода, — отвечает. — Поезжай в Крайову или в Земун — там такие же делают. Сначала выходят немножко черные, потом станут еще чернее, а под конец начнут белеть, белеть и так побелеют, что ничего не будет видно.

И смеется мне в глаза, балбес эдакий!

Первым делом он сфотографировал Колю, внука деда Данчо. Летом Колю собирался в Загорье делать черепицу, и ему понадобилась карточка для удостоверения. Усадил он Колю на стул. Сидит парнишка, но сами понимаете — пастушонок, чего он видел, — сидит, будто его подпекает снизу, вытянул шею и застыл как памятник. Наладил все фотограф и говорит: «Выше голову! Веселей смотри на меня! — Потом говорит: — Смирно!» Сосчитал до трех, щелкнул и — готово! А парнишка не встает — сидит, к стулу прирос, прямой, словно палку проглотил. Когда его стащили со стула, сердечко у него билось, как у голого птенца под крылышком, а на висках холодный пот выступил. Пришел он в себя, перевел дух и говорит:

— Чтоб ему провалиться — совсем не больно было! Я, братцы, думал, как щелкнет, так под вздох и вдарит, а оказалось, плевое дело! Тюуу!..

Потом фотограф снимал деда Гичо Странкина со всеми дочерьми, зятьями, сыновьями и ребятишками. Как собрались домочадцы — весь двор заполонили, будто на свадьбе! И он каждому дал по карточке, но людей собралось так много, что вышли они крохотные, крохотные, как булавочные головки, хоть в артиллерийскую трубу разглядывай. Только деда Гичо можно было издалека узнать по белой бороде. И писарь снялся с женой и сыном, но когда фотограф закутал голову в черный платок, мальчонка так разревелся, что никак его утихомирить не могли. Так и вышел с разинутым ртом — людям на смех! Зря старался отец, а еще цепочку ему повесил для фасона, будто он с часами!

Потрудился фотограф, заработал немного деньжат, но одна беда — любит пожить в свое удовольствие: пьет и за твое и за мое здоровье и за здоровье всех вокруг!

Однажды вечером, когда мы с ним нагрузились до бровей, он разговорился.

— Я, — говорит, — Димко, не какой-нибудь пропащий, ты на меня сейчас не смотри. Я, — говорит, — из хорошей семьи, да вот обстоятельства на меня навалились. Видел бы ты меня, — говорит, — при власти земледельцев, когда вышел закон об удостоверениях личности, ты бы тогда не посмел мне и «гутен таг» сказать. Деньги сыпались, — говорит, — только шапку подставляй! Кроме шуток! Оказался я тогда в Родопах, в самой гуще помаков[9]. Как раз вышел закон, и повалило ко мне это самое население, аж, — говорит, — волосы дыбом встали, поесть некогда было! Идут и идут, помак за помаком, помак за помаком. Подумал я, подумал, вижу — не хватит ни времени, ни материалу, а Пловдив далеко! Взял я тогда и снял одного помака с бородой, другого в чалме, одного с усами и одного безусого. Сделал с этих четырех снимков по сотне отпечатков — и все в порядке! Придет кто-нибудь за карточкой, я смотрю, с бородой он или в чалме, безусый или с усами, и прикидываю, значит, на кого из моих он похож. Даю ему карточку, заплатит человек и — баста!

— Послушай, хозяин, — бывало, спросит кто-нибудь, — бен мы-им? Я ли это?

— Конечно, ты; я, что ли? — говорю ему. — Кёр му сун? Или ты слепой?

И действую дальше. Бородатому даю из бородатых, усатому — из усатых и так сколотил капиталец, да вот беда — Пловдив окаянный попутал! Чтоб ему сгореть вместе с холмами и гречанками! За два месяца спустил и бороды и чалмы — все до нитки! А вы тут, во Фракии, больно важные шишки, никак на вас не угодишь!

— Ты, — говорит, — сделал из меня арапа, а жена моя на цыганку похожа! Не возьму карточки, — говорит и даже за материал не платит. «Ах ты, — думаю, — дубина стоеросовая, если хочешь беленьким выйти, поезжай в Софию сниматься, зачем ко мне пришел? Поезжай в Софию, в Оршов или, уж если очень хочется, — в Тимишоару! Чего приперся сюда, в Голый Бугор, сниматься? Не умывал ни профиль, ни анфас с самого Соединения[10], а на портрете хочет чистым выйти!»

Слушал я его, слушал и подумал: «Прав человек! Прав! И к тому же угощает-то он, так и перечить ему, значит, нельзя».

Загрузка...