Хаджи Койо хаджи Стойоолу, старому торговцу розовым маслом, недолго осталось жить на белом свете. Полуразбитый параличом, он с прошлого года почти не выходил из комнаты, перебирал здоровой рукой крупные янтарные четки, плевал на пол и бранил без разбору всех своих родственников и близких.
— Ты, девка, купаешься, что ли, в духах; издалека воняешь — как хорек! Твоя мать когда-то без мыла мылась, экономила, а вы в мотовство ударились. Розовой воды у нас в подвале хоть залейся, а она духи покупает! — корил он дочь.
— Опять мясо сготовили! Кадка с капустой стоит нетронутая, бобы в подвале проросли уже, а вы транжиритесь, мясо покупаете! Почему не пошлете Цану набрать щавелю в овражке у Топкории, а все вам салаты покупные подавай?
Домашние не смели ему перечить. Все знали, что он припрятал где-то две фески со старыми турецкими золотыми лирами и наперебой старались друг перед другом угождать ему во всем. Женщины раскатывали тесто для слоеных пирогов и пахлавы, готовили ему стамбульские маалеби и таук-гюусу[2], мыли ему ноги, укрывали потеплей, мужчины таскали подарки — четки и мундштуки, — застегивали ему штаны, а в погожие дни возили на старой пролетке по окрестностям города.
Однажды старший сын, поправляя ему сбившуюся туфлю, вкрадчиво промолвил:
— Ты, папаша, собирал по крохам, копил, создал солидную, известную на весь мир фирму… А теперь ты занемог, состарился, не дай боже, все может случиться. Давай позовем молодого Кондова, художника, пусть нарисует тебя красками на портрете, и вывесим тебя в конторе для памяти и поклонения!
— Эх ты, опять одни расходы на уме! Портрет — эка выдумал! Есть у меня давнишний, на ярмарке в Лейпциге фотографию снимали, зачем тебе еще?
— Он пожелтел давно, обтрепался и ты там совсем молодой, а я хочу видеть тебя в почтенном возрасте, когда ты все уже создал и наладил. Потом тот портрет черный и маленький, а мне хочется в красках, чтоб ты был такой, как сейчас. На вечные времена чтоб остался, до правнуков дожил, пусть и они знают, кто собрал все это богатство да имущество.
Сыну удалось ловко затронуть честолюбие старика, и тот, поворчав для виду, согласился:
— Ну, ладно, коль тебе так хочется, зовите! Только этого мне не хватало, но раз ты надумал…
На следующий день художник прибыл со всеми своими причиндалами. То был лохматый и развязный парень, его заношенный черный галстук топорщился, как крылья летучей мыши, едва не касаясь ушей.
— Добрый день, дедушка хаджи, добрый день! Как здоровье? — непринужденно сказал он и уселся напротив.
— Добрый день, Драгомирчо, добро пожаловать! Так это ты Кондова сынок, а? Смотри ты, смотри ты какой вымахал! Отец твой был хорошим маляром, царствие ему небесное! Ишь какого молодца вырастил! Туговат он был на расплату, но дело свое знал. Как-то задолжал мне триста грошей и два года водил меня за нос, но я все-таки взял с него должок — заставил выкрасить дом и повозку! Двух львов мне расписал перед крыльцом — долго продержались… Хороший человек был твой отец, правда, выпивал и в нужде жил, бедняга…
— И мастерство и нужду я полностью унаследовал, дедушка хаджи. Я один был у него. Но ближе к делу: меня ваш Пантелей позвал, нарисовать тебя, портрет сделать масляными красками.
— Так, так, сынок, сам видишь, я уже, как говорится, не жилец на белом свете, прощаться пора, вот молодые и решили вывести меня на портрете, чтоб смотреть, когда меня не будет. А как это делается, Драгомирчо? Целиком меня намалюешь? Если целиком, то мне не выстоять — ноги у меня увечные. Да и штаны придется новые надевать, и башмаки.
— Незачем, незачем, будешь сидеть как сейчас на тахте, и я нарисую тебя по пояс. Ну, начали!
— Постой, постой, парень, не начинай! Во сколько такая карточка обойдется?
— Пустяки, дедушка хаджи, мы с Пантелеем договоримся. Дорого не возьму — около двух тысяч левов…
— Ууу! Да ты что, милок! Твой папаша за триста грошей мне весь дом с двумя львами расписал, да еще повозку!
— Тогда все было дешево, а теперь материалы подорожали. Краски аж из Германии выписываем, да и холст специальный.
— Какой там специальный, парень, разве я не вижу сзади, что это мешковина обнакновенная! Я ее целыми штуками покупал! В подвале у меня двести мешков для лепестков лежат из такого холста. А отец твой сам растирал краски на камне и покупал их здесь. Ты говоришь, краски масляные; какое же это в них масло такое?
— Дорогие они, дедушка хаджи, а масляные потому, что на олифе.
— Брось, брось, слушать не хочу!.. Пантелей, а Пантелей, иди сюда! Ты что, из Тунджи тысячные бумажки черпаешь, коль раздаешь их кому надо и не надо? Что это еще за мотовство? За один портрет, и не целый, а до поясницы, — две тысячи. Добро бы на миткале или на чем-нибудь получше, а то — на мешковине! Бросьте болтать, думаете, я из ума выжил? Да если б я узнал, что трижды к вечеру умру, все равно столько не дал бы. Эти окаянные бумажки нелегко достаются. Вздорное дело затеяли! Не бывать этому! Не бывать!
— Но, папаша…
— Никаких папаш-мамаш знать не хочу! Убирайтесь с глаз долой! А ты, паренек, собирай свои причиндалы, не нужно мне от вас ни портрета, ни привета! Нашли время для таких затей, мошенники! Когда дела поправятся да олифа подешевеет, тогда еще подумаем! А если за мешковиной дело станет — меня проси. Дам, сколько надо.
У художника даже крылья галстука обвисли, он собрал мольберт, коробку с красками, распрощался и вышел. Когда он шел широким хозяйским двором, на котором играли внучата старика, из окна высунулась лысая голова и знакомый хриплый голос грозно зашипел:
— Койчо, а Койчо, разбойник эдакий, ты опять напялил новые помочи? Сто раз тебе говорил надевать их только по праздникам, а в будни подпоясывай старый братов ремень. Разорители! Эх, по миру меня пустите, ослы безголовые!