Я сижу в доме на Альма-сквер и смотрю на связку писем, которые мне прислал Дэвид Крофт-Джонс. Адрес на сопроводительном письме, где он благодарит меня за ужин в Парламенте, указывает на квартиру с выходом в сад недалеко отсюда, на Мейда Вейл. Я почему-то думал, что он живет в Вестминстере. Джуд не удивилась, поскольку выяснила это, пока я ходил голосовать; теперь она пьет кофе с Джорджи на Лаудердейл-роуд. Она пошла пешком, услышала от кого-то или прочла в газете о пользе пеших прогулок, и теперь они прочно вошли в ее новый, полезный для здоровья режим.
Мы очень счастливы. Как во время медового месяца. Такого не было уже года четыре. Я должен быть благодарен и не забивать себе голову размышлениями. Я действительно благодарен, но… все трудности в нашей семейной жизни, все размолвки и все недоговоренности были связаны со страстным желанием Джуд иметь ребенка. Конечно, я упрощаю. Это правда, но не вся. Попробую перефразировать. Причина всех наших трудностей — моя неспособность примириться со страстным желанием Джуд иметь ребенка. Я полагаю, что если двое любят друг друга, живут вместе и вступают в брак, то они обязаны продолжать любить друг друга и в несчастье. Трудности должны укреплять их чувства — в горе и в радости, в богатстве и бедности, как говорят вам на церемонии бракосочетания. Но у нас так не получается. Неужели я хочу сказать, что могу быть счастлив, только когда все хорошо? Или мы можем быть счастливы, только когда у нее все хорошо? Истина, в которой мне стыдно признаться даже себе, состоит в том, что я думаю: Джуд должно быть достаточно одного меня, точно так же, как мне достаточно ее.
Сегодня пятый день обсуждения в комитетах законопроекта о Палате лордов, и мы, вероятно, задержимся, причем еще дольше, чем во вторник, но я не пойду в Парламент, пока Джуд не вернется от Джорджи и мы не пообедаем вместе. А пока я почитаю, по всей видимости, интересные письма, присланные мне Дэвидом. Их написали Веронике ее двоюродные сестры из семьи Крэддок, Патриция и Диана, дети второй дочери Генри, Мэри. Теперь у меня есть огромное количество писем, полученных Вероникой от матери, Элизабет Киркфорд, от ее тетки Мэри Крэддок и этих двух кузин. Это наталкивает меня на размышления, почему среди них нет ни одного письма от сестры Вероники, Ванессы. Может, женщины жили так близко друг от друга, что переписываться не было необходимости, или Ванесса пошла в бабушку и вообще не писала писем? Выбросить их Вероника не могла. Похоже, она собирала все, что приходило ей по почте. Конечно, наличие или отсутствие этих писем не имеет никакого отношения к жизни Генри, я в этом уверен. Просто когда при работе над биографией изучаешь материалы, появляется множество странных маленьких вопросов, и возникает желание — если вы похожи на меня — найти на них ответы, даже если они лишь отвлекают от главного.
В конверт Дэвид также вложил свой последний вариант генеалогического древа и две фотографии. На обратной стороне снимков аккуратным почерком государственного служащего написаны пояснения. На одном Патрисия Агню с дочерью Кэролайн, а на другом ее сестра Диана Белл с мужем и двумя маленькими дочерями, Люси и Дженнифер, которые родились в шестидесятых. Возможно, это просто неудачная фотография, но у Патрисии грубое лицо с тяжелым подбородком, а дочь у нее обыкновенная, больше похожая на мальчика, чем на девочку. В семье Белл все красивые, хотя и не похожие на Нантеров, а у маленьких девочек очень светлые волосы. Эти люди приходятся мне двоюродными родственниками, однако они далеки не только от меня, но и от Генри, и поэтому не представляют интереса; тут нет загадки, требующей разрешения. Ни один из внуков Генри не родился при его жизни — следствие его позднего брака. О людях на фотографиях можно сказать лишь одно: они выглядят здоровыми и, по всей видимости, благополучными. В письмах нет ничего неожиданного, хотя одно из них, от Патрисии Агню, кажется немного странным. Нужно будет спросить Дэвида.
Дорогая Вероника!
Я не писала тебе, когда родился твой малыш. Честно говоря, просто боялась, что все обернется плохо и я могу попасть впросак. Теперь Диана говорит, что с Дэвидом Роджером все в порядке, и я очень за тебя рада. Я знаю, теперь многое изменилось и таким людям можно помочь вести нормальную жизнь, однако это все равно будет лишь отсрочкой смерти.
Мы с Тони так рады за тебя, что все обернулось хорошо. Прости, если я слишком откровенна, но для личного письма, наверное, это не важно. Ты его сожжешь, я не сомневаюсь.
Очень надеюсь когда-нибудь увидеть юного Дэвида. Жаль, что мы живем так далеко друг от друга. Прими мои наилучшие пожелания Роджеру и искреннюю любовь к тебе.
Я сверяюсь с генеалогической таблицей и вижу, что Вероника родила Дэвида в возрасте сорока трех лет, в 1960-м. Вероятно, Патрисия Агню боялась синдрома Дауна, зная, что у сорокалетних женщин больные дети рождаются чаще, чем у молодых. Знали ли об этом в 1960 году? Тогда уже делали пункцию амниотической жидкости, окружающей плод? Патрисия Агню кажется мне пессимисткой или в лучшем случае очень мнительной женщиной, поскольку без веских на то причин была уверена, что ее племянник родится с синдромом Дауна. Хотя нет, причина была — по крайней мере, по мнению Патрисии. Это Билли, младший брат Генри, маленький мальчик, который харкал кровью на подушку. Он страдал от какой-то болезни, причем не обязательно синдрома Дауна, которую, по мнению Патриции (вероятно, ей рассказала мать), мог унаследовать Дэвид. В любом случае вряд ли это так важно.
Интересно, у Джуд будут брать пункцию амниотической жидкости? Ей тридцать семь, и я думаю, врачи порекомендуют этот анализ. Беда в том, что для женщин с предрасположенностью к выкидышам процедура небезопасна. Письмо той женщины напомнило мне о выкидышах Джуд, первом на восьмой неделе и втором на третьем месяце. Я бы предпочел не думать об этом и вообще стереть все из моей памяти, но картины приходят сами, непрошеными: поспешная поездка в больницу во второй раз, а также первый, еще хуже, когда Джуд вернулась в спальню, завернутая в окровавленное полотенце, держа в раскрытых ладонях крошечный плод, размером с птичье яйцо, покрытый белой, похожей на паутину пленкой. Нет. Стоп. Нужно гнать от себя эту картину.
За ужином в Парламенте я сижу за длинным столом рядом с лордом Гамильтоном из Лалоха. Раньше мы не были знакомы, по крайней мере, не разговаривали. Как и я, он потеряет свое место в Палате лордов, хотя его семья получила титул на несколько веков раньше. Теперь, протянув мне руку над супом и ужасным хлебом, который здесь подают, он говорит мрачным, расстроенным голосом:
— Гамильтон. Здравствуйте. Я знаю, кто вы.
Какое-то время мы обсуждаем законопроект. Лорд Гамильтон говорит, что если поправка Уитерилла останется и в переходный период мы сохраним девяносто двух наследственных пэров, то он выставит свою кандидатуру и даже подумывает о том, чтобы написать личный манифест. Все эти позитивные планы он излагает тем же низким, мрачным голосом. Наверное, это стало для него привычным, даже в минуты радости. Я сообщаю, что не собираюсь баллотироваться, и в ответ Гамильтон кивает и говорит, что это вполне понятно. Он лет на двадцать старше меня, невысокий и коренастый, несколько похожий на моржа — длинные висячие усы, пухлые щеки, густые седые волосы над ушами и на шее, лысая макушка. К моему удивлению, он говорит, что знает о моей работе над биографией прадеда, и спрашивает, включу ли я в нее сведения о Ричарде Гамильтоне.
Разумеется, отвечаю я. Ведь он сыграл такую важную роль в жизни Генри.
— Гомосексуалист, — говорит лорд Гамильтон. — Но вы, конечно, об этом знаете.
Для меня это новость. Откуда мне знать? Я уверен, что у Генри не было гомосексуальных наклонностей.
— У всех есть, — продолжает Гамильтон своим замогильным голосом.
Он просит называть его Лахланом. Вероятно, все старшие сыновья Гамильтонов из Лалоха носят имя Лахлан.
— У всех нас они есть, если быть честным. Но большинство просто не признаются, можете мне поверить. Кузен моего деда, Ричард, ваш парень — он был помолвлен, но так и не женился, просто не смог. Ничего удивительного. Может, даже хорошо, что он погиб в том поезде. Быть гомосексуалистом в восемьсот семидесятых — это не шутка. Сколько лет этому хлебу? — Последняя фраза предназначается официантке, которая клянется, что утром хлеб был свежим. — Значит, его подвергли искусственному старению, — говорит Лахлан и издает смешок, такой же сухой, как этот хлеб.
Я спрашиваю, есть ли у него доказательства предполагаемой гомосексуальности Ричарда Гамильтона, и он отвечает, что нет, но это общеизвестный факт. У него нет ни дневника, ни писем, и с точки зрения биографа он бесполезен, но лорд мне нравится. Мне нравятся его сухие, несколько скептические манеры, редкие вспышки смеха. Мы заканчиваем обед, и Лахлан рассказывает мне, что его дед был здесь, когда либералы угрожали лордам заполнить Парламент пятьюстами новыми пэрами, если те отвергнут законопроект о реформе своих полномочий. Герберт Асквит называл Палату лордов «древней и колоритной структурой», утверждая, что ей суждено быть разрушенной собственными членами.
— Тем не менее мы все еще здесь, — говорит Лахлан в своей мрачной манере, и мы возвращаемся в зал, он — на задние скамьи тори, а я на — поперечные скамьи, на свое место позади членов Тайного совета от лейбористов. Я выхожу один раз, чтобы позвонить Джуд, но снова возвращаюсь, а окончательно покидаю палату в четверть первого, после закрытия заседания.
Моя прабабка Эдит Нантер была загадочной женщиной. Она не вела дневник, не писала писем, но сумела — вряд ли намеренно — оставить о себе память в письмах, дневниках и воспоминаниях других людей. Записи ей заменили фотографии, причем самые обыденные. По ним и по ее молчанию мы можем сделать вывод, что Эдит была полностью поглощена делами семьи и мужа, хотя возможны и другие объяснения. Например, я понятия не имею, хотела ли она замуж за Генри, или родители уговорили ее согласиться на этот «хороший» брак. Насколько я могу судить, Генри не назовешь милым человеком, однако он был красив и, по всей вероятности, сексуален. По какой-то причине мы отказываем людям викторианской эпохи в сексуальности, но я считаю это ошибкой. Может, Эдит вышла за Генри, потому что хотела оказаться с ним в постели, а может, из-за денег, положения в обществе и перспективы называться леди Нантер. Или думала, что в случае отказа жизнь в родительском доме станет невыносимой. Что касается детей, то в 1880-х они появлялись в семье естественным образом, а не потому, что женщины их хотели.
Первый из детей появился на свет в августе 1885 года, и, как и все тогдашние дети, родился дома. Вне всякого сомнения, Эдит родила ребенка в главной спальне, красивое окно которой находилось прямо над фронтоном крытой галереи; травленое стекло защищало от непогоды прибывающих в экипажах гостей. Одна из первых должна была приехать мать Эдит, Луиза Хендерсон — если не в кэбе, то на недавно построенном метро, от «Бейкер-стрит», а затем пешком от станции «Лордс» или «Мальборо-роуд». Впрочем, вполне возможно, что она присутствовала в Эйнсуорт-Хаусе во время родов.
Эдит родила девочку. Если Генри придерживался общепринятых взглядов, то предпочел бы иметь первенцем сына. Это событие отражено в его дневнике: «Э. родила дочь». И все. Никаких комментариев. Ни слова о самочувствии жены, о своей радости, если таковая была, или разочаровании. В октябре ребенка крестили, назвав Элизабет Луизой, но в дневнике Генри не упоминает ни крещение, ни имя. В письме, написанном Барнабасу Коучу в декабре и содержащем обычные рождественские поздравления и пожелания, больше места отведено королевской семье, чем его собственной, причем пишет он обо всем в чрезвычайно сдержанных выражениях. Прошлым летом принцесса Беатрис вышла замуж за Генриха Баттенбергского. Генри сообщает, что Виктория довольна браком дочери с человеком, которого многие считали неподходящей партией, поскольку он хоть и был аристократом, но не королевского рода, потомком морганатического брака. Королева считала полезным приток свежей крови в семью, о чем Генри, не пропускавший ничего, что связано с кровью, счел своим долгом упомянуть. Что касается своей жизни, то он, следуя тогдашней традиции, называет Элизабет ребенком жены — словно признание присутствия ребенка в доме считалось недостойным мужчины, превращало его в «тряпку», делало похожим на женщину. «С моей женой и ее дочерью все хорошо».
Принцесса с мужем жили при дворе. Похоже, таково было условие Виктории, когда она давала согласие на этот брак. Королева не могла обойтись без своей «Малышки» или «Бенджамины», как она называла принцессу, а обязанности Генри, штатного лейб-медика Виктории, предполагали наблюдение за здоровьем и Беатрис. Хотя Генри об этом никогда не говорит, его, вероятно, обеспокоило известие о рождении у Баттенбергов сына в ноябре 1886 года, поскольку он знал о гене, хоть и не называл его так, носителем которого были сама Виктория и ее дочь Алиса, в отличие от других дочерей королевы, кронпринцессы Фредерики Прусской и принцессы Хелены. Дефектный ген мог передаться и младшей дочери, Беатрис. По мнению Генри и других авторитетов в данной области, гемофилия крайне редко проявляется у младенцев мужского пола в виде аномального кровотечения из пуповины. Поэтому пришлось подождать какое-то время, прежде чем сделать вывод, болен мальчик или нет. Но «Дрино», как называли маленького Александра — впоследствии он стал маркизом Карисбруком и заседал в Палате лордов, — оказался здоровым, а поскольку следующим ребенком принцессы, родившимся год спустя, была девочка, Генри по-прежнему ничего не знал.
Его собственный второй ребенок родился в том же месяце, через две недели после Дрино. «Еще одна дочь», как он описывает это событие в дневнике. Мэри Эдит родилась в ноябре 1887 года и удостоилась краткого упоминания в рождественском письме Генри к Коучу.
Пока я размышляю обо всем этом, входит Джуд; она говорит, что собирается к врачу, чтобы подтвердить беременность, а потом — на работу. Прочитав строчку из дневника Генри, спрашивает, кого я хочу, мальчика или девочку.
Никого, мысленно отвечаю я, отчаянно надеясь, что ближе к родам это изменится.
— Мальчик у меня уже есть, — говорю я. — Так что лучше девочка.
— Разве в викторианскую эпоху люди не хотели детей ради их самих? Почему всегда речь заходила о наследнике?
Я отвечаю, что, по моему мнению, тогда тоже были люди, предпочитавшие девочек мальчикам. Просто Генри не входил в их число. А что думала на этот счет Эдит, мы не знаем.
— Но ведь он еще не был лордом. У него не было ни земель, ни большого дома в деревне — ничего такого.
— У него был Годби-Холл, если уж на то пошло. Мужчины обычно хотят сына. И теперь многие люди предпочли бы родить сначала сына, а потом — дочь.
Джуд начинает рассуждать на эту тему, и я уже жалею о своих словах. Раз уж она смогла забеременеть, может, у нее есть время для двоих детей? Я не отвечаю, мне нечего сказать — в данный момент я не в состоянии обсуждать это, даже если бы попытался. Поэтому я лишь прошу жену позвонить после визита к врачу. Или мне поехать с ней?
— Нет, дорогой, — отвечает Джуд, целует меня в макушку и обещает позвонить.
Когда она уходит, я беру опубликованную десять лет назад монографию о королеве Виктории и гемофилии и начинаю ее просматривать. Наверное, Генри сам хотел бы написать такую книгу, но это было невозможно. Даже если какое-то издательство и согласилось бы ее опубликовать, то этот труд, несомненно, повлек бы за собой потерю работы. Я даже думаю, что Генри не рискнул даже предупредить принцессу Беатрис об опасности, которая подстерегает ее детей, хотя совет ей и принцу Генриху ограничиться сыном и дочерью был бы оправдан — оба следующих ребенка Баттенбергов были мальчиками и оба болели гемофилией.
Джуд звонит в полдень и сообщает, что беременность подтвердили. Ребенок родится, скорее всего, к Рождеству. В любом случае это ожидаемая дата родов. Врач порекомендовал ей внутриутробный скрининг. Она может сделать пробу ворсинчатого хориона — что бы это ни значило, — а также амниоцентез или какой-то анализ на альфа-фетопротеин. Назначен также тест Барта, но я забыл, для чего он. Риск пробы хориона выше, чем амниоцентеза, и поэтому Джуд выбрала последний. Да, и ультразвук тоже. Я не знаю, как на все это реагировать, и говорю, что поведу ее в какое-нибудь милое местечко поужинать. Потом позвоню — в Парламент я сегодня не собираюсь.
В викторианскую эпоху всего этого у женщин не было. Они скрывали свою беременность почти от всех, вплоть до того, что в последние месяцы вообще не выходили из дома. Я начинаю размышлять о принцессе Беатрис, задаваясь вопросом, вспоминала ли она во время третьей беременности о болезни своего брата Леопольда и о его смерти. Или о своем племяннике Фритти, принце Фредерике Гессенском? Схема передачи гемофилии была уже известна. Несмотря на многочисленные заблуждения и досужие домыслы, например, что больной гемофилией мальчик мог унаследовать болезнь от отца, что цинга и гемофилия — это одно и то же, хотя уже существовали достоверные медицинские знания, не опровергнутые и сегодня. А широко распространенное мнение, что женщины могут болеть гемофилией, отвергаемое на протяжении многих десятилетий, оказалось верным. Должно быть, научные труды Генри оказались слишком сложны для Беатрис или мать запрещала ей читать книги такого рода. А дети продолжали появляться на свет, потому что вплоть до XX века надежных противозачаточных средств просто не существовало.
Семья Генри тоже пополнялась детьми. По-прежнему девочками. Две из них, которых мой отец называл «незамужними тетушками», родились в 1888-м и 1891 годах, сначала Хелена Доротея, затем Клара. Вполне возможно, первый ребенок был назван в честь третьей дочери Виктории, принцессы Хелены, которая, похоже, очень нравилась Генри, а также в честь двоюродной бабушки, Доротеи Винсент. Второе имя Клары было Мэй. Я подозреваю, что имя выбрал Генри, поскольку будущую королеву Марию называли принцессой Мэй. После этих, четвертых, родов следует четырехлетний перерыв. Из-за того, что после рождения четверых детей Генри и Эдит больше не спали вместе, что в те времена было самым надежным способом контрацепции? Или зачатие происходило, но у Эдит были выкидыши? А может, детей просто не было — в такой загадочной области ничего нельзя исключить.
Королева Виктория, долго скорбевшая по принцу-консорту, в этот период своего царствования жила в основном в замке Осборн на острове Уайт. Генри часто приезжал туда, хотя и не в качестве главного врача. В 1889 году Джеймс Рейд сменил на этом посту сэра Уильяма Дженнера. Королева благоволила к Генри. В письмах к принцессе Фредерике, теперь императрице Фредерике, она называла его «мой дорогой сэр Генри» и «самый любимый из моих врачей». Не будет ли слишком смелым предположить, что она — несмотря на то, что никогда не признавала наличие гемофилии в семье, не говоря уже о том, что сама была носителем заболевания, — ценила знания Генри именно в этой области? То есть, несмотря на смерть принца Леопольда, королева верила в способность своего лейб-медика излечить болезнь, если та проявится снова? Как мы знаем, Генри при желании умел очаровывать женщин, а в отношении монарха — курицы, несущей золотые яйца, — такое желание не могло не возникнуть.
Я снова возвращаюсь к «альтернативному Генри», к заметкам в блокноте, сделанным микроскопическими буквами. Та, которую я цитирую, третья по счету, и тоже без даты. Она посвящена несбывшимся планам и — чего я меньше всего ожидал от автора — сексу.
Вчера я слышал, как один человек говорил о другом, что тот «разменял шестой десяток», и поэтому могу сказать о себе, что еще не разменял седьмой. Говорят, я многого достиг; действительно, подобно несчастному Макбету, я «всюду собрал так много золотых похвал» [33] , но я спрашиваю себя, каковы мои истинные достижения. Успех, восхождение на вершину моей профессии, что, несомненно, является признаком благородства, многочисленные труды, высоко ценимое благорасположение Ее Величества, прочная семья и четверо детей. Несмотря на все это, я, по сути, не сделал никакого нового открытия, а просто описал, тщательно и научным образом, открытия, сделанные другими. Используя метафору, вероятно, связанную с крестьянином и плугом, можно сказать, что я не распахал целину. Я сумел угадать некоторые аномалии и проявления болезни, но не смог научно подтвердить их. Провидение не дало мне возможности, на которую я так надеялся. Тут нет ничьей вины, но я неизменно воспринимаю это как жестокий удар.
Еще в молодости меня неудержимо притягивала кровь. Для меня в ней содержались загадочные коннотации с актом зарождения жизни. Невежество юности и отсутствие какого-либо опыта de sexu заставляло меня верить, что порождающая жидкость, которая передается от мужчины к женщине при этом акте, не что иное, как сама кровь, что именно эта алая субстанция истекает из мужского органа in uterum и что если зачатия не происходит, то мужская кровь изливается во время менструации. Не правда ли, более логичный процесс, чем тот, который имеет место в действительности?
Это убеждение оставалось со мной до начала занятий медициной. Теперь, с высоты своих лет, я смотрю на него с усталым удивлением. С тех пор прошло много времени. Другие люди совершали открытия: эволюция, источник яйцеклеток, типы партеногенеза, революционные достижения Листера в хирургии. Иногда мне кажется, что отстал лишь я один, хотя немногие смогли сделать больше меня, чтобы подготовить важный прорыв. Возраст не убил во мне амбиций, но я чувствую, как угасают жизненные силы.
Слова «восхождение» и «благородство» наводят на мысль, что Генри нацелился на титул пэра. Возможно, королева обронила какие-то намеки, хоть это и маловероятно. При первом прочтении его странные рассуждения о крови как семени вызвали у меня неловкость, а Джуд, которая пришла в ужас, представив, как кровь изливается из пениса во время эякуляции, говорит, что эта картина способна отбить у нее охоту к сексу и лучше бы я ей ничего не рассказывал. Генри, похоже, перенял у своей тещи привычку апеллировать к провидению, но как понимать слова, что его лишили возможности, на которую он надеялся? И что это за жестокий удар? Последняя строчка тоже меня озадачивает. Напиши такое наш современник, мы подумали бы только об одном: он устал и уже чувствует свой возраст. Но когда викторианцы говорили об «угасании жизненных сил», они имели в виду совсем другое. Похоже, Генри боялся, что становится импотентом.
На следующий день, вернувшись домой из Парламента, я застаю у нас Пола. Он приехал на уик-энд к своему приятелю, живущему на Лэдброук-Гроув, и позвонил, попросив кого-нибудь из нас отправить ему стопку компакт-дисков, забытых тут во время рождественских каникул. Джуд, которая не в силах молчать о своей беременности, сказала, что должна ему кое-что сообщить, и если он хочет это услышать, то пусть приходит в Сент-Джонс-Вуд. Подобно большинству сверстников, Пол не мыслит своей жизни без телефона; он говорит по мобильному, когда идет по улице и когда ведет машину, что, слава богу, случается редко, поскольку машины у него нет, а свою я ему не даю. Он поинтересовался, почему нельзя сказать прямо здесь и сейчас, но Джуд отказалась, чем возбудила его любопытство.
Теперь Пол сидит в гостиной напротив моей жены и вместо минеральной воды, на которой он буквально живет, пьет виски. При моем появлении сын встает, что тоже для него необычно, и говорит, что, по его мнению, мы сошли с ума. Джуд ему рассказала, и он в ужасе. Нет, если быть точным, Пол говорит, что считает это «ужасным».
— Мне почти девятнадцать, — говорит он. — Или ты не заметил?
Его слова несправедливы, потому что я никогда не забывал о его дне рождения, и он это прекрасно знает. Я наливаю себе виски, хотя обычно не пью этот напиток.
— Джуд хочет детей. — Я едва не морщусь, употребляя множественное число. — Почему бы и нет. Она достаточно молода. Думаю, когда она выходила за меня, то не считала, что твое существование помешает мне иметь других.
— Я их хочу, — голос Джуд напряжен, и она обращается ко мне. — Судя по твоим словам, ты не хочешь детей.
Пол не обращает на нее внимания. Он пристально смотрит на меня.
— А что будет, когда ваш брак развалится? — Он игнорирует возмущенный возглас Джуд. — Как насчет страданий ребенка? Ты об этом подумал?
Я могу многое сказать в ответ — например, что не я бросил Салли, а она — меня, что в его страданиях нет моей вины, — но слишком разозлен и не могу рассуждать логично. Я кричу, чтобы Пол убирался из моего дома, если он намерен и дальше разговаривать в таком тоне. Мне он не нужен, я его сюда не приглашал, и о чем только думала Джуд, когда делилась своей новостью с таким маленьким дерьмом, как он.
Я забыл, я всегда забываю, какое наслаждение Пол получает от оскорблений. На его лице расплывается довольная улыбка.
— Я налью себе еще немного, — говорит он. — Если ты не возражаешь. — Берет свой стакан для виски, идет к буфету и возвращается с порцией, которую можно было бы назвать умеренной, будь это апельсиновый сок. — Мне только что в голову пришла любопытная мысль: необходим закон, запрещающий плохим родителям иметь еще детей.
Джуд, слава богу, встречает это заявление спокойно и приводит логические доводы в мою защиту, объясняя, что меня невозможно назвать плохим отцом, поскольку мать Пола увезла его и делала все возможное, чтобы не пускать меня к сыну. Моя злость внезапно проходит, поскольку я кое-что понимаю. Слова Пола были грубыми, оскорбительными и в высшей степени несправедливыми, однако он не сказал того, что все может обернуться плохо и ребенок никогда не родится. Меня переполняет нежность к сыну, и я предлагаю ему остаться на ужин. Естественно, он не соглашается. Сделав несколько срочных звонков по телефону и, к моему удивлению, сердечно поцеловав Джуд, Пол отправляется в паб, где подают тайские блюда и где он договорился встретиться с кем-то из тех, с кем говорил по мобильному.
Мы с Джуд сидим на диване, держась за руки. Она еще больше похожа на Оливию Бато. Беременность сделала ее на несколько лет моложе: кожа сияет, как жемчуг, глаза чистые и яркие. Она спрашивает, заметил ли я, что по утрам ее не тошнит, и указывает — впервые заговорив о прошлых неудачах, — что «в последний раз» ей было плохо каждое утро. Она считает это благоприятным признаком, указанием, что теперь все будет хорошо.
Я ругаю себя за бестактность, допущенную полчаса назад, говорю, что, конечно, хочу ребенка, что рад не меньше Джуд. Да, это преувеличение, но у меня есть ощущение, что со вторым ребенком — если считать Пола первым — все может сложиться иначе, и у меня появится шанс быть лучшим отцом.