12

Вчера вечером на пороге нашего дома появился Дэвид Крофт-Джонс, без Джорджи, но с последним вариантом генеалогической таблицы. Как и большинство людей, мы с Джуд не очень любим неожиданных визитеров, но постарались не показывать виду. Генеалогическое древо теперь достигло в ширину нескольких футов и растет с каждой неделей. Я спрашиваю Дэвида насчет письма, отправленного Патрисии Агню его матери, когда ему было три месяца, и он еще раз его перечитывает. Дэвид озадачен не меньше меня и немного обижен.

— У меня явно нет синдрома Дауна, — довольно сухо замечает он.

— Нет, но чего боялась Патрисия?

— Не имею ни малейшего понятия — правда.

Я говорю, что можно, наверное, спросить у нее. Нет, нельзя, отвечает Дэвид — она умерла. Двадцать лет назад. В его тоне сквозит раздражение — намек на то, что я должен был это знать, если бы внимательно изучил генеалогию. Я высказываю предположение, что можно спросить у дочери Патрисии, ее единственного ребенка, но Дэвид презрительно морщится и говорит, что тогда мне придется нанимать частного детектива, поскольку никто не знает, где живет Кэролайн и что вообще с ней стало. Он не объясняет, что значит «никто», хотя позже, уговорив меня выслушать рассказ обо всех родственниках, включенных в таблицу, замечает, что время от времени общается с Люси, дочерью Дианы.

Дэвид засиделся допоздна, и когда он ушел, пора было уже ложиться спать. Я заснул мгновенно, а посреди ночи мне приснился яркий сон. Я ехал в поезде — где же еще? — с Джуд. Мы направлялись в какую-то больницу в Шотландии, где Джуд предстояло пройти обследование, но я не знаю, какое именно, потому что мы, похоже, перенеслись в XIX век. Во всяком случае, на мне обычная одежда, а на Джуд — кринолин и шляпка. Ее зовут Оливией, но похожа она больше на Джимми Эшворт, чем на себя. И действительно, она превращается в Джимми. Вечер. Начинает темнеть. Поднимается буря — сильный ветер и дождь. Я вдруг понимаю, в каком мы поезде и куда направляемся. Мы приближаемся к мосту через реку Тей, причем в ту самую ночь, когда он должен рухнуть — вместе с нами.

Я ничего не скажу Оливии, не хочу, чтобы она знала, но должен остановить поезд. Входит кондуктор, и я делюсь с ним своими опасениями, но не могу объяснить, откуда у меня такие сведения. Я сам не знаю. Естественно, он мне не верит, думает, что я сошел с ума. Мост новый, говорит кондуктор, и выдержит ураган. Я спрашиваю, разве он не знает, что я лорд Нантер? Но это вызывает еще большее недоверие.

— Нет больше никакого лорда Нантера, — возражает кондуктор. — Он лишился титула.

Кондуктор уходит, и я прихожу к выводу, что нужно сорвать стоп-кран, только это не стоп-кран, а цепочка, сигнальный шнур. Джуд-Оливия-Джимми исчезла, испарилась, и никто не помешает мне поднять тревогу. Я дергаю за шнур и просыпаюсь; моя рука сжимает провод ночника.


В конце концов у Генри и Эдит родились двое сыновей, так что страхи по поводу импотенции оказались необоснованными. Все дети Генри были похожи на него, а оба мальчика — если верить семейной фотографии, которую сделала Эдит, — вообще выглядели клонами отца. Черты их матери растворились в хитросплетениях генетического наследования. Только ее большие близорукие глаза появлялись у некоторых потомков. Обе тети отца, незамужние тетушки, имели красивые глаза и с ранней юности носили очки. Я не знаю, как выглядела Мэри Доусон, но и она передала своим детям черты, унаследованные от Генри Нантера.

Первый сын Генри, Александр, родился в 1895 году; его матери было тридцать четыре года, а отцу — пятьдесят девять. Запись в дневнике от 27 февраля, на следующий день после родов, отличается необыкновенной краткостью: «У меня сын». В блокноте рождение сына отмечено тоже немногословно. Ребенку, которому при крещении дали имя Александр Генри, было три месяца, когда в блокноте появилась следующая запись:

Мой сын, подобно большинству младенцев, беспокойный, шумный, жадный и, очевидно, капризный; всегда либо плачет, либо спит. Няне приказали позаботиться о том, чтобы ребенка не было слышно. При прочих равных условиях, и если бы я мог строить нашу жизнь разумно и мудро, если бы у меня не было этих настоятельных потребностей и честолюбивых замыслов, я мог бы удовлетвориться status quo. Но я также благодарен Провидению за то, что ошибался, когда считал, что мои жизненные силы угасают. Просто я устал и слишком много работы. Ее Величество очень требовательна ко мне. Меня вызывают в Осборн и в Балморал, и на такие приглашения нельзя ответить отказом.

И снова Провидение. Но что это за status quo? Очевидно, семейное положение. Время от времени характерная сдержанность Генри проявляется и в «альтернативном Генри», а также в дневнике. По всей вероятности, это означает одно: он считал, что семья больше не должна увеличиваться, а Эдит хотела еще детей. Или нечто иное, о чем я не знаю? Наследство, обещанное кем-то второму сыну? Оно как раз удовлетворило бы «настоятельные потребности и честолюбивые замыслы». Единственным богатым родственником семьи была Доротея Винсент, но у нее самой имелись дочери. Предположение Джуд о том, что Эдит могла унаследовать деньги тетушки, ничем не подкреплено. Но возможно, существовало соглашение, согласно которому деньги наследовал второй ребенок мужского пола? Я должен это выяснить.

Еще один любопытный момент, не замеченный мною — на него указала Джуд, — заключается в том, что в своих заметках Генри не упоминает ни одну женщину, за исключением королевы и ее дочерей. Даже Эдит. Ни Оливию, ни Элинор, ни Джимми. Можно предположить, что «плохие» женщины не заслуживали его внимания, а «хорошие» не могли его заинтересовать и поэтому не удостаивались такой чести. А к какой категории теперь относилась Оливия Бато? В 1896 году она убежала от мужа с любовником, бросив трех маленьких детей. Генри не мог не знать — вскоре это стало общеизвестным фактом. В свете того, что я уже знаю о характере Генри, нет нужды говорить, что он не упомянул о скандале ни в дневнике, ни в блокноте.

Не приходится сомневаться, что королева Виктория очень нуждалась в нем, однако непонятно, почему в середине девяностых его присутствие требовалось так часто. Теперь Генри стал известным специалистом по гемофилии, однако в тот период в королевской семье Англии не было больных гемофилией — лишь несколько человек за границей. Носителями заболевания были сама принцесса Беатрис и ее дочь Эна, а также внучки королевы, принцесса Ирена Гессенская и ее сестра Аликс, мать несчастного царевича, и дочь Леопольда принцесса Алиса. Генри утверждал, что определил наследственность принцессы Беатрис по ее внешности, но современная медицина назвала бы это невозможным, и поэтому любые предположения, что он был способен распознать «носителя» в Ирене или Аликс, когда они приезжали к бабушке, или в маленькой Эне, это все ерунда. И он не рассказал о своем убеждении королеве. Эту тему Виктория отказывалась обсуждать. В любом случае, кроме крайне неэффективного зажимания ран, прикладывания льда и наводящей ужас катетеризации, никаких средств облегчить состояние больного в то время не было, не говоря уже о лечении.

Причина могла заключаться в том, что Виктория любила общество Генри. Ее всегда привлекали высокие, красивые, мужественные мужчины. Она обожала обсуждать недуги (но не гемофилию) и, наверное, провела много приятных часов в своем приморском убежище, жалуясь на ревматизм и ухудшающееся зрение. В 1893 году оно стало совсем плохим. Виктория с трудом могла читать и просила всех своих корреспондентов писать «как можно более черными чернилами». Эти проблемы со здоровьем не были специальностью Генри, однако он был доктором медицины и мог понять их. Виктория доверяла своему главному врачу сэру Джеймсу Рейду, который всегда говорил ей правду, а не только приятное, но, возможно, также получала удовольствие от галантного оптимизма Генри. У него был еще один талант, который могла ценить королева: как и сэр Джеймс, он говорил по-немецки. Многие родственники королевской семьи, от мелких князей до великих герцогов, приезжавшие в Осборн и другие резиденции монарха, плохо знали английский. Генри мог разговаривать с ними на их родном языке, если во время визита им требовалась медицинская помощь.

Во всяком случае, в 1896 году Виктория совершила беспрецедентный поступок, сделав его пэром.


Сегодня нам это кажется странным, но в XIX веке многие яростно выступали против жалования дворянских титулов достойным простолюдинам. В 1856 году королева попыталась сделать судью, сэра Джеймса Парка, лордом Уэнслидейлом, но комитет по привилегиям посчитал, что предлагаемое пожизненное пэрство противоречит сложившейся практике. (Пожизненными пэрами становились и раньше, несмотря на распространенное убеждение, что впервые это произошло в 1958 году.) Комитет решил, что патентная грамота лорда Уэнслидейла не дает ему право на место в Палате лордов, и с этим ничего нельзя было сделать.

Но постепенно ситуация менялась. По мере того как Англия из аграрной страны превращалась в промышленную, фабриканты завоевывали все большее уважение в обществе. При Дизраэли пэрство было пожаловано сэру Артуру Гиннесу, пивовару, в 1892 году в Верхней палате Парламента получил место лорд Кельвин, а три года спустя его примеру последовал лорд Гленеск, первый из многочисленных владельцев газет. Первым из деятелей литературы дворянского звания удостоился поэт Теннисон. Тем не менее для того времени возвышение Генри было необычным. Год спустя вторым врачом, которому пожаловали пэрство, стал сэр Джозеф Листер.

20 мая 1896 года Генри пригласили на присуждение почетных титулов и награждение орденами и медалями по случаю официального дня рождения монарха, чтобы пожаловать титул баронета. Вне всякого сомнения, он с радостью согласился и, посетив герольдмейстера ордена Подвязки в Геральдической палате, выбрал себе титул и девиз на гербе. В дневнике об этом событии свидетельствует следующая запись: «Ее Величество милостиво пожаловала мне, ее скромному слуге, титул баронета». Генри так и не поместил свой герб в рамку, чтобы повесить на стену. Герб до сих пор лежит свернутым в длинном футляре из красной кожи. Интересно, почему? Судя по фотографиям, которые я видел, рамки со всеми другими сертификатами и дипломами висели на стенах его кабинета. Несомненно, ни один из этих документов по ценности не может сравниться с гербом ручной работы, с искусно выполненными рисунками и надписями, с великолепными красками. По тем временам он обошелся в кругленькую сумму, но Генри, тем не менее, держал его в футляре, словно прятал от всех.

Вскоре он получил королевский рескрипт члену Палаты лордов о явке на заседание Парламента. Существующий с четырнадцатого века и написанный архаичным языком, рескрипт сохранился и сегодня, хотя и в значительно сокращенном и упрощенном виде. Текст, присланный Генри, выглядел так:

Виктория, Божьей милостью королева Великобритании и Ирландии, Защитница веры, моему доверенному и возлюбленному Генри Александру Нантеру из Годби, Нашего графства Йоркшир, кавалеру, привет. Принимая во внимание настоятельные и неотложные дела, касаемые Нас, состояния государства и защиты упомянутых выше Королевства и Церкви, по просьбе и с согласия нашего Совета Мы повелеваем созвать нынешний состав Парламента в Нашем Вестминстере в одиннадцатый день августа шестнадцатого года Нашего царствования, который Парламент будет собираться с той поры, с несколькими перерывами и пророгациями, вплоть до двадцать четвертого дня марта, следующего за указанным месяцем, в вышеуказанном месте. Своею властью Мы повелеваем вам, во имя веры и преданности, коими вы связаны с Нами, невзирая на трудность упомянутых выше дел и угрожающие опасности (отвергнув все препятствия), лично присутствовать в Нашем вышеупомянутом Парламенте вместе с Нами, а также Нашими прелатами, дворянством, пэрами Нашего упомянутого выше Королевства, дабы судить и выносить совет. В знак уважения и верности Нам и во имя безопасности и защиты упомянутых Королевства и Церкви, да не уклонитесь вы от исполнения означенных обязанностей.

Генри принес рескрипт на церемонию представления и надел собственную мантию. В те дни мантия отделывалась настоящим горностаем, а не кроликом, и я по-прежнему надеваю ее на официальное открытие парламентской сессии, хотя больше она мне уже не понадобится. Он вошел в Палату лордов «между», как до сих пор говорят, младшим и старшим поручителем, двумя будущими коллегами из числа пэров. Как он их выбрал? Или они сами предложили свои услуги? Знал ли Генри их раньше? Может, они были его пациентами?

Процессия, которая появляется в зале после окончания молитвы, состоит из герольдмейстера Палаты лордов, в черном фраке и бриджах, герольдмейстера ордена Подвязки, одетого как валет червей; за ними должны следовать граф-маршал и лорд-обергофмейстер, но их в большинстве случаев не бывает, потом младший поручитель, новый пэр с королевским рескриптом и старший поручитель — последние трое в мантиях и треуголках. У барьера каждый участник процессии отвешивает короткий поклон — просто кивок — в направлении балдахина над троном. Генри и все его сопровождающие должны были проследовать в «светскую» часть Палаты, а затем — к председательскому месту лорд-канцлера, кланяясь снова и снова; на самом деле это действительно немного скучно, а может быть, и смешно, если кто-то сделает ошибку, споткнется, или у кого-то дрогнет голос. Во времена Генри — эта традиция прервалась всего пару лет назад — новые пэры должны были преклонять колено перед лорд-канцлером и вручать ему королевский рескрипт. Но многие были слишком стары для этого, и суставы у них не гнулись. Опуститься на колено они еще могли, а встать — уже нет.

Генри преклонил колено. Стройный Генри. Подтянутый Генри. Он принес клятву верности. Не знаю, оценивали ли наблюдавшие за церемонией пэры новичков по тому, как они держались, но я уверен, что голос моего предка звенел, когда он произносил эти слова: «Я Генри Александр, барон Нантер, клянусь Всемогущим Господом, что буду хранить преданность и истинную верность Ее Величеству королеве Виктории, ее наследникам и преемникам, в соответствии с законом. Да поможет мне Бог».

Затем все снова поклонились, сняли шляпы — все это заняло минут пятнадцать, — и Генри, ставший лордом Нантером, принял поздравления пэров. В следующем году в его дневнике в конце июня и в начале июля появляются записи об участии в праздновании шестидесятилетнего юбилея королевы Виктории. Нет нужды говорить, что эти записи гораздо подробнее тех, где речь идет о жене и детях.

23 июня он присоединился к процессии, которая вышла из Палаты лордов через дверь для пэров во двор старого дворца, где лорд-канцлер садится в парадную карету, а пэры — в свои личные экипажи. Генри упоминает золотые кружева, треуголки и парадную одежду членов тайного совета, и я отмечаю в его рассуждениях некую тоску, словно он хотел когда-нибудь тоже удостоиться чести надеть ее. Все отправились в Букингемский дворец, что для Генри было делом привычным. Он ничего не пишет о погоде, но Ее Величество записала в своем дневнике, что «стояла ужасная жара».


Наверное, уже почти никто, кроме Парламента, не называет Троицей воскресенье и понедельник через семь недель после Пасхи. Церковь именует их Пятидесятницей, а все остальные весенним днем отдыха — но мы по-прежнему называем это Троицей. У Парламента недельные каникулы, а когда мы возвращаемся, то чай подают уже на террасе. Ни в коем случае не до Троицы, какая бы теплая ни стояла погода, а только после. Посетители обычно спрашивают, могут ли они «выпить чай на террасе», и эта просьба всегда меня удивляет, потому что открытая площадка над Темзой уставлена унылыми функциональными столами и жесткими стульями. Чтобы попасть туда, нужно пройти по холодной винтовой лестнице и миновать кухню, и с этого места открывается один из самых непривлекательных видов на реку. Прямо напротив находится больница Св. Фомы, старое здание и новое, напоминая членам парламента и пэрам, что именно туда они попадут, случись с ними на лестнице сердечный приступ. Мне гораздо больше нравится гостевая столовая пэров, с алым и золотым ковром в неоготическом стиле и высоким потолком. Но где бы вы ни сидели, подаваемые к чаю блюда очень вкусны — сэндвичи с копченой семгой и клубника, щедро политая золотистыми сливками. Порции огромные.

Выйдя из зала в прихожую Палаты лордов, я встречаю Лахлана Гамильтона, и он предлагает выпить чай на террасе. Мы спускаемся по лестнице, которая, наверное, имеет название, но я его не знаю. Нас встречает жара и ослепительно яркий свет, идущий от реки. Лахлан что-то напевает себе под нос. Я не узнаю мелодию — в отличие от сидящего за столиком у двери виконта. «Чертовски уместно, Лахлан», — говорит он и издает какой-то звук, похожий на смешок. Женщина рядом с ним, вероятно виконтесса, озадачена не меньше меня. Она отрывается от клубники и окидывает нас любопытным и одновременно ледяным взглядом, который можно встретить только у некоторых пэресс.

Götterdämmerung[34], — говорит Лахлан, когда мы садимся.

Мы боги? Я уверен, что у них в Валгалле нет таких чудесных летних дней, только вечные сумерки. Я заказываю клубнику с сахаром и сливками и, по словам Лахлана, становлюсь похож на юную леди, которая гордится только что сделанным ровным швом.

— Похоже, он был чертовски хорошим врачом, ваш прадед, — замечает лорд Гамильтон, — раз получил пэрство из рук Виктории.

— Он был царедворцем.

— Естественно. А он хоть кого-нибудь вылечил?

Я отвечаю, что, по моему убеждению, королева считала Генри способным вылечить гемофилию у ее внуков. Разумеется, он не мог этого сделать. Никто не мог. Не исключено, что сегодня лечение возможно при помощи трансплантации гена, но Генри жил больше ста лет назад.

— А кто эти внуки? Один из них царевич, да?

— Он правнук. Его мать, царица, была дочерью принцессы Алисы. Ее сестра Ирена тоже была носителем болезни: один из ее сыновей умер от кровотечения в возрасте четырех лет, а второй болел гемофилией. И еще два внука из Баттенбергов. Сыновья принцессы Беатрис. Оба прожили больше двадцати лет. Леопольд умер после автомобильной катастрофы, а Морис погиб на войне, во время отступления из Монса. Дочь Беатрис Эна вышла за короля Испании, Альфонсо XIII. Двое ее сыновей болели гемофилией.

Вид у Лахлана задумчивый и даже более мрачный, чем обычно.

— А теперь болезнь просто сошла на нет? Я имею в виду королевскую семью.

Я отвечаю, что у королевы Виктории было пять дочерей, и у всех, кроме одной, в свою очередь, были дочери или дочь, и поэтому просто удивительно, что так мало мужчин в семье страдали гемофилией, а сама болезнь так быстро исчезла сама собой.

— Одна или несколько русских великих княжон были носителями дефектного гена, однако все они погибли в подвале в Екатеринбурге. Сыновья принцессы Хелены были здоровы. Одна из ее дочерей развелась с мужем, потому что он оказался гомосексуалистом, а другие так и не вышли замуж. Они могли быть носителями болезни. К концу сороковых годов двадцатого века все больные гемофилией умерли, а все носители либо оказались бездетными, либо не имели дочерей, либо уже вышли из детородного возраста. Виктория принесла в семью этот недуг — а возможно, мутация в ее генах или в генах ее матери, — а через сорок пять лет после ее смерти болезнь исчезла.

— Ваш прадедушка, — спрашивает Лахлан, — он хоть как-то помог этим мальчикам Баттенбергам прожить достаточно долго, чтобы стать пушечным мясом и научиться водить машину?

— Я не знаю, что можно было сделать в то время, кроме как посоветовать родителям беречь их детей от падений и порезов.

— А что случится с больным гемофилией, если ему нужно удалить аппендикс?

— Он умрет.

Лахлан издает характерный, сухой смешок, в котором нет ни намека на веселье. Это признак того, что нужно сменить тему. Его лицо, напоминающее морду моржа, вытягивается.

— Вы понимаете, не правда ли, что если в следующем году мы с вами захотим сюда прийти, то сможем сделать это только в качестве гостей какого-нибудь пэра?

Раньше я как-то не задумывался, но теперь эта мысль вызывает у меня легкую дрожь. Конечно, нет, возражаю я с большим оптимизмом, чем чувствую на самом деле. Мы по-прежнему сможем приходить сюда, есть и пить — разве нет? Ни в коем случае, возражает Лахлан.

— Нас заставят очистить письменные столы, вернуть компьютеры и снять таблички с именами с вешалок, потому что это конец, мой мальчик. Сумерки богов. Не знаю, что сказал бы на это ваш прадедушка.

— Или ваш древний предок, землевладелец.

— Они оба перевернулись бы в своих гробах, — говорит Лахлан.

Что я буду делать с мантией, когда придется уйти из Палаты лордов? У каждого титула своя мантия. У баронов два ряда «горностая», у виконтов — два с половиной, у графов — три, у маркизов — три с половиной, у герцогов — четыре. Если барон или баронесса появляются в чужой мантии с тремя рядами побитого молью белого меха, поднимается шум. Эти вещи очень важны для некоторых наследственных пэров, которые толпятся на официальном открытии сессии парламента и слушают потомков знатных родов, рассуждая о том, кто во что одет и почему.

Сомневаюсь, что мне еще придется надевать мантию Генри. Ко времени следующего прихода королевы в Вестминстерский дворец меня тут уже не будет.

Загрузка...