Я устал, но долго не могу заснуть. Наверное, слишком много мыслей вертится у меня в голове. С тех пор как мы приехали сюда, при мне много раз упоминали о Версаме, и мы останавливались здесь по дороге в Тенну, а теперь я наконец вспомнил, где раньше встречал это название. По крайней мере, мне так кажется. Я захватил с собой «Баллока и Филдса», но корреспонденцию Генри, естественно, оставил дома, хотя не сомневаюсь, что название Версам встречается в письмах моего прадеда к Коучу или Феттеру. Кажется, в связи с долгим пешим путешествием оттуда до какой-то деревни в Зафиентале. В письме приводится даже расстояние, миль двадцать, хотя я не уверен. А что, если та деревня называется Тенна? Даже если в ней никогда не говорили на ретороманском? И я вспоминаю еще кое-что. Конечно, если память меня не подводит. Строчку из Хесли о климате в Тенне, которую Генри дословно цитирует в том же самом письме. «Сочетание солнечного света и сухого воздуха принесло деревне славу полезного для здоровья места…» К сожалению, я не могу быть абсолютно во всем этом уверен, не видя письма, находящегося у меня дома, в соответствующей папке на моем рабочем столе.
Естественно, мой сон совсем прошел. Я лежу и думаю, что упущенный шанс попрактиковаться в ретороманском для Генри значил гораздо меньше, чем возможность побывать в деревне, печально известной среди гематологов распространенностью наследственной гемофилии. Книга Баллока и Филдса была опубликована лишь тридцать лет спустя, но Генри не мог не знать их источники, не мог не читать Хесли — вне всякого сомнения, эти сведения были ему хорошо знакомы. Возможно, он останавливался в Куре. А возможно, даже не подозревал о близости Тенны, пока не приехал сюда и не открыл свой путеводитель. В любом случае проверить это я могу только дома. Теперь остается лишь предполагать.
Жизнь в Тенне настолько монотонна, что прибытие автобуса, который въезжает в деревню поздним утром, становится настоящим событием. Тем более что на нем должны приехать чужие. Несколько человек ожидают рядом с Gemeindehaus, чтобы нас поприветствовать. Потом нас сопровождают в магазин, угощают кофе с пирожными. Белый туман, который снизу похож на облако, накрывает всю Тенну; сегодня сыро, и влага конденсируется на руках и лицах, вызывая дрожь. Мы идем сквозь марево к «Ресслинхаусу», но при виде гостиницы у меня возникает предчувствие, что впереди нас ждет разочарование — рядом со зданием нет машины, на которой приехала обитательница замка.
Утешить нас должен горячий шоколад с песочным печеньем. Миссис Таубер не могла приехать, потому что кто-то из ее детей нездоров, а новая няня еще не прибыла. Мне дают ее адрес и телефон и сообщают, что она врач, хотя после замужества уже не практикует. Это наводит меня на мысль, что женщина может знать о гемофилии и что она не станет скрывать факт существования болезни в Тенне. Закончив записывать адрес под диктовку Джуд, я отрываю взгляд от бумаги и вижу яйца. Наверное, они были тут и в субботу, но я их не заметил. Красные, коричневые и темно-зеленые, с белым рисунком в виде цветов и листьев или с абстрактными узорами. Миссис Вальтер — наверное, у нее есть имя, но никто не называл ее по имени, и нам не сообщил — объясняет (Джуд переводит), что белыми остаются незакрашенные участки. Все яйцо покрывают темно-красной или какой-нибудь другой краской, а затем острым инструментом вырезают белый узор. То есть белый — это естественный цвет скорлупы под краской. Яйца. Символы вечной жизни. Яйца содержат Х-хромосомы, готовые передать красоту или уродство, здоровье или болезнь, долгую жизнь или скорую смерть.
По словам Джуд, миссис Вальтер не меньше моего расстроена, что ее знакомая из замка не смогла приехать, и чувствует себя виноватой. Джуд успокаивает ее, говорит, что всякое бывает. Можно забыть обо всем и ехать домой, но автобус отправляется только в четыре часа. На миссис Вальтер снисходит озарение, и она дарит каждому из нас яйцо в качестве компенсации. Она сама их расписывала — светло-коричневое с белой лилией для Джуд и красное с цветочной гирляндой для меня. «В память о Тенне», — с улыбкой говорит она, и даже я ее понимаю. Миссис Вальтер упаковывает каждое яйцо в отдельную коробочку, поскольку они очень хрупкие, а путь нам предстоит дальний.
Туман рассеялся, и после ленча в «Альпенблике» — снова гуляш, но с другими овощами — мы потратили послеобеденное время на прогулку по горным тропкам, восхищаясь потрясающими видами. Автобус — естественно — приходит вовремя, и мы возвращаемся в Версам, а затем — в Кур. В результате я чувствую себя немного одураченным и начинаю размышлять, на что же я на самом деле надеялся. Кому из ныне живущих интересно или хотя бы небезразлично знать, что случилось с юной крестьянской девушкой в начале XIX века? Если она действительно приехала отсюда. Насколько мне известно, Майбахов полно во всей Швейцарии, не говоря уже о Германии и Австрии. Другое дело, если бы она, подобно миссис Таубер, жила в замке и была благородного происхождения. Выходя из поезда на вокзале Кура, я понимаю: моя убежденность, что Барбла родом из этих мест, основана лишь на упоминании семьи Майбах в «Баллоке и Филдсе». Но не исключено, что они из Мюнхена или Инсбрука, или что Вероника права и они вовсе не Майбахи, а Мейбеки из Манчестера, а женщина, которой я интересуюсь, имела весьма распространенное английское имя Барбара.
Если завтра встать пораньше и утренним поездом поехать в Цюрих, то можно успеть в Лондон до обеда. Но мы купили билеты на рейс в половине шестого, и придется с этим смириться. Кроме того, Джуд здесь нравится. Она хочет еще немного побыть в самом старом городе Швейцарии, вечером поужинать в хорошем ресторане, а утром посетить музей Ретороманских Альп. Джуд — неутомимый посетитель музеев, и ни один отпуск не может считаться полноценным, если она не сходит во все музеи, какие только сможет найти. Мы вытаскиваем расписные яйца, и Джуд говорит, что они должны стать для нас символом надежды; она не сомневается, что в следующем году у нас будет ребенок. Джуд известно мое мнение о надежде, но она мне не верит.
После визита в музей мы садимся на поезд до Цюриха и приезжаем туда как раз к ленчу, однако до отъезда в аэропорт у нас остается еще часа два или три. По утверждению путеводителя «Бедекер», Банхофштрассе считается одной из лучших торговых улиц Европы, но Джуд не хочет в магазины, что очень разумно, если учесть состояние наших финансов. Ей нужны еще музеи.
Я регистрируюсь в гостинице, а рядом со мной стоит Джуд, взволнованная не меньше меня и ничуть не расстроенная перспективой остаться здесь еще на день. Пока лифт поднимает нас в номер, я размышляю о том, каким образом проявляет себя вероятность или случайность. В Цюрихе полно музеев, но времени у нас оставалось только на один, в крайнем случае на два. Джуд — а тут я полагаюсь на нее — вполне могла выбрать архив Томаса Манна на Шенберггассе, и едва не выбрала, или Фонд Иоханны Спири — в детстве она очень любила книжку «Хейди», — но остановилась на музее фарфора и керамики, а также музее быта. Керамика — это очевидно, Джуд очень любит фарфор, но почему быт? Я всегда считал, что это ей не интересно, ведь она никогда не была домашней женщиной, «половиной» своего мужа. Но, слава богу, Джуд выбрала именно этот музей.
Мы рассматривали шикарный интерьер гостиной маленького замка на Рейне под названием Замок Бенедикт. Рейн — большая река, и мне в голову не приходило помещать ее поблизости от Тенны. Фотография дома — маленького, каким только может быть замок, с башенками и островерхой крышей, на фоне высоких гор — тоже ни о чем не говорила. Откровением стала раскрытая книга на маленьком столике между клавесином и кушеткой с высокой спинкой. Я не обратил на нее внимания. Я не умею читать готический шрифт, а эта рукописная книга, явно чей-то дневник, была заполнена этими причудливыми, изящными и ныне устаревшими немецкими буквами. Джуд умеет, но не очень хорошо. Она посмотрела на раскрытые страницы, потом на меня, потом снова на левую страницу книги.
— Мартин, здесь что-то… — Она сильно побледнела.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Со мной все в порядке. — Джуд взяла меня за руку и крепко сжала мои пальцы. — На этой странице имя Магдалены Майбах. А в следующем предложении — Барбла.
— Ты можешь прочитать?
Жена недовольно вздохнула.
— Не очень. Когда-то могла. Теперь забыла. Думаю, тут написано нечто вроде «дать ей новое имя». Определенно, «neue Name», я уверена.
На табличке указано, что дневник датируется 1793 годом, а его автор — Гертруда Таубер, вдова и владелица замка, который перешел ей от мужа, умершего четырьмя годами раньше. Все это написано по-английски и по-немецки. Жаль, что нет перевода самого дневника. В нем запечатлена удивительная картина быта XVIII и начала XIX века.
— Если мы попросим смотрителя взглянуть поближе и нам разрешат, ты сможешь это прочесть?
— Нет, дорогой, не смогу, — ответила Джуд.
— Как ты думаешь, что это значит: женщина, живущая в замке, дает девочке Магдалене новое имя — Барбла? Кто она такая, чтобы так поступать? Какое она имеет право?
— Не знаю. Но послушай, кажется у той женщины, о которой говорила миссис Вальтер, фамилия Таубер? И — это уже становится любопытным — она живет в замке. Автор дневника могла быть ее предком. Нужно выяснить. И успеть на самолет через два часа.
— Билеты можно сдать, — сказал я.
Пришлось снять комнату в гостинице, и только потом начать телефонные переговоры. Вернее, Джуд. Из нас двоих именно она владеет немецким и, слава богу, рада возможности попрактиковаться в нем. Поэтому, когда мы поднимаемся в номер, гораздо более утонченный и элегантный, чем в Куре, она берет телефонную трубку, а я отправляюсь стирать наше белье в раковине ванной комнаты. Мы рассчитывали, что Лорейн постирает его завтра, но завтра мы будем не в Лондоне, а… где?
— В Замке Бенедикт, если сможем его найти, — говорит Джуд.
Она еще не знает. Миссис Вальтер подтвердила, что это та самая Таубер и что, по слухам, ребенку «Франчески» получше, а затем продиктовала Джуд телефон.
Я выхожу из ванной с мокрыми колготками и бельем в руках.
— Франческа и есть нынешняя миссис Таубер?
— Совершенно верно, та самая, которая врач.
— Я бы не отказался посмотреть интерьеры маленького замка на Рейне.
Увы, нам не суждено. Джуд звонит, линия занята, но после десятиминутного ожидания Франческа Таубер берет трубку. Через несколько секунд Джуд переходит на английский, говорит, что сдает наши билеты на самолет, что завтра мы встретимся с миссис Таубер, что ее муж будет чрезвычайно благодарен, что это так любезно с ее стороны, и так далее.
— В Куре. Мы увидимся в Куре. У нее там встреча. Можно перенести вылет на завтра или лучше на четверг?
Я говорю, что лучше на четверг — неизвестно, что нас еще ждет.
— Насколько я понимаю, вы пытаетесь найти женщину по имени Магдалена Майбах, — осторожно говорит Франческа.
Мы пьем кофе за столиком на террасе кафе «Кур», на берегу реки. Франческа — она просит называть ее по имени — примерно того же возраста, что и Джуд, высокая, худая, с очень белой кожей. Мы предлагаем ей пообедать с нами, но она отказывается. Именно за этим миссис Таубер и приехала в город — на ленч с кем-то другим.
— Я пытаюсь найти женщину по имени Барбла Майбах.
— Да. Думаю, вы догадались, что это одна и та же женщина.
— Мы не догадались. Моя жена увидела имена в старинном дневнике, в цюрихском музее. — Я чувствую, как меня охватывает волнение; это смешно, потому что никаких доказательств у меня пока нет.
— Я не справилась с готическим шрифтом, — говорит Джуд.
— Понятно. Меня он тоже ставит в тупик. Барблу удочерила прародительница моего мужа, его прабабушка в шестом или седьмом поколении, и забрала из Тенны. Ее звали Гертруда Таубер, в девичестве Веттах. У нее был один свой ребенок, сын, а после смерти мужа она взяла на воспитание двоих детей.
Я набираюсь смелости и спрашиваю:
— А в дневнике есть что-нибудь о гемофилии?
— Много, но в основном неправда.
Я спрашиваю, нет ли у нее копии дневника, и получаю отрицательный ответ. Они с мужем прочли его, а затем отдали в музей. Хочу ли я услышать историю женщины? Я киваю и говорю: «Да, пожалуйста». Мне не терпится узнать все, что знает она.
— Магдалена Майбах, — начинает Франческа, — родилась в Тенне в 1790 году. Ее отцом был Ханс Майбах, а матерью — Урсула Рюхли. Вы уже это знаете? Хорошо. У Ханса была гемофилия. Его отец был «чужаком» из Рецюнса, а матерью — Магдалена Гартманн, einer den Bluterfamilien[63], явно носитель болезни, но у Ханса, похоже, была не самая тяжелая форма. В юности он страдал от всякого рода проблем, особенно при удалении зубов, а его тело, вероятно, всегда покрывали синяки и гематомы.
Тут Джуд просит официантку принести всем еще кофе. Франческа отказывается, говорит, что у нее повышается давление. Она будет апельсиновый сок.
— Ханс вырос, женился, стал отцом и умер, когда дочери было два года. Он лишился еще одного зуба, и кровь из ранки шла три дня. На следующей неделе лошадь понесла и перевернула повозку, в которой он ехал; Ханс разбил голову о камень и истек кровью. Все это есть в дневнике. Гертруда интересовалась гемофилией, посещала деревни и наблюдала за больными, хотя, конечно, была абсолютно невежественна в том, что касалось причин болезни и способа ее передачи. Но в те времена невежественными были все, в том числе врачи. Многие считали, что гемофилия и цинга — это одно и то же.
Через пару лет от туберкулеза умерла жена Ханса Урсула.
— Хесли утверждает, что в Тенне не было туберкулеза, — возражаю я. Возможно, просто пытаюсь произвести впечатление на Франческу.
— У Хесли много неточностей, но он в этом не одинок. Девочка Магдалена осталась на попечении тетки, сестры ее матери, здоровой женщины; насколько я знаю, она не была носителем гемофилии. Трое ее сыновей были здоровы, а насчет дефектного гена у дочерей нам ничего не известно. Естественно, имея семерых детей, она не обрадовалась обузе в виде восьмого.
Приносят кофе и апельсиновый сок с превосходными швейцарскими пирожными, от которых Франческа отказывается; мы же с Джуд не в силах устоять перед соблазном. Выглянуло солнце, и стало довольно жарко; вода в реке заискрилась. Франческа рассказывает, что Гертруда Таубер, к тому времени уже усыновившая маленького мальчика, родители которого умерли, предложила забрать Магдалену. У нее были собственные представления о том, как передается гемофилия: поскольку сыновья гемофиликов всегда рождались здоровыми, она считала, что дочери тоже должны быть здоровы. В тех случаях, когда у дочерей гемофилика появлялись больные сыновья, Гертруда полагала, что болезнь передалась ребенку от матери. Согласно этой теории, болезнь в семье заканчивалась со смертью гемофилика и не передавалась следующим поколениям. Поэтому Гертруда не боялась, что, удочеряя Магдалену, она берет к себе носителя болезни, от которой истекают кровью.
Как только девочка поселилась в замке, Гертруда сменила ей имя. В своем дневнике она пишет, что всегда не любила имя Магдалена и удивлялась, почему оно так популярно в Граубюндене. Зачем давать имя дочери в честь распущенной женщины, из которой Спаситель изгнал семь бесов? Гертруда назвала девочку Барблой — так она назвала бы собственную дочь, если бы она у нее была.
— Вы, наверное, понимаете, — сказала Франческа, — что в те времена процесс усыновления был совсем не таким, как теперь. Причем не только в девятнадцатом веке, но вплоть до Второй мировой войны. Не нужно было доказывать никаким властям свою состоятельность. Никто не занимался… как вы это называете? Обследование дома?
— Кажется, обследование социально-бытовых условий, — поясняет Джуд.
— Точно. Вы просто забирали ребенка, которого родители не хотели или, скорее всего, просто не могли содержать, потому что у них было еще семеро. И вас не обязывали обращаться с ним как с собственным, давать ему тот же статус и привилегии. Гертруда не имела дворянского титула, но, вне всякого сомнения, принадлежала к высшим слоям общества. Она была владелицей поместья, а Ханс Майбах — пастухом. Усыновленный ею маленький мальчик приходился ей дальним родственником; Гертруда прямо об этом не пишет, но называет его «мальчиком моего родича». Таким образом, Магдалена, или Барбла, как ее теперь называли, никогда не чувствовала себя на равных с другими детьми. Кстати, я не спросила, кем приходится вам эта женщина?
— Барбла? Она моя бабушка в четвертом поколении.
— Ага. Теперь я понимаю ваш интерес.
Девочка ела в столовой для слуг, но время проводила с Гертрудой. Та обучила ее чтению и письму, а потом и французскому языку. Барбле разрешалось играть с другим приемным ребенком, однако девочка могла считать его ни равным себе, ни братом. С родным сыном Гертруды ей играть не позволяли, и она должна была называть его «мой господин». Похоже, что Гертруда хотела сделать из нее гувернантку, а может, экономку, и не очень понятно, зачем она вообще ее удочерила. Явно не в качестве компаньонки или дочери — возможно, всего лишь из милосердия и чувства долга.
В дневнике есть большие пробелы, говорит Франческа, а также много записей, где девочка вообще не упоминается. Потом сообщается лишь, что она сопровождала Гертруду во время поездки в Берн и позже в Вену, но не понятно, в каком качестве. Но если Барблу изначально готовили к карьере горничной, от этого плана, по всей видимости, отказались. Тем не менее Гертруда вздохнула с облегчением, когда ее сын Зигмунд уехал учиться в Венский университет. Четырнадцатилетняя Барбла была слишком красива, чтобы они и дальше жили в одном доме. Однако через три года Гертруда пишет, что девушка сопровождала ее в оперу в Зальцбурге, затем — на бал в Риме. Вероятно, она превратилась в чрезвычайно хорошенькую голубоглазую блондинку с пухлыми губами — мне вспоминается ее праправнучка Эдит, жена Генри. Теперь я не сомневаюсь, что Барбла — моя прародительница.
Они посещают Париж и Амстердам. Барбле двадцать. Гертруда, которая теперь очень гордится красотой девушки и ее «благородными манерами», вероятно, сожалеет, что в детстве держала ее на положении Золушки, но явно не об отъезде Зигмунда. Он теперь обручен с подходящей девушкой, своей ровней. Молодой англичанин, приехавший в Амстердам, чтобы купить бриллианты, знакомится с Барблой на каком-то официальном мероприятии и приходит с визитом. Гертруда называет его «юный герр Дорнфорт», и я вполне обоснованно предполагаю, что он не кто иной, как Томас Дорнфорд, ювелир с Хаттон-Гарден. Затем записи в дневнике надолго прерываются. Следующая — или следующая сохранившаяся, — сделанная шесть лет спустя, сообщает, что «Барбла родила сына». Полагаю, это был младший брат Луизы Квендон.
— Он болел гемофилией? — спрашиваю я Франческу.
— Не знаю. Никто не знает. В то время Гертруде уже исполнилось шестьдесят, а в восемьсот шестнадцатом году шестьдесят — это старость. Год спустя она престала вести дневник, а умерла в восемьсот двадцатом году.
Вот так. Все, что я хотел знать, и даже больше. Мне есть о чем подумать. Я от всего сердца благодарю Франческу, а она отвечает, что сама была рада с нами встретиться, — это такое удовольствие, делиться информацией. Джуд хвалит ее английский, но Франческа говорит, что гордиться тут нечем — у нее мать англичанка. Потом она уходит, сказав, что в половине первого должна встретиться с подругой, и спрашивает, пришлю ли я ей свою книгу, когда ее издадут.
Расставшись с Франческой, мы обходим Кур и любуемся цветами, которые успели вырасти со вчерашнего дня, пробиваясь навстречу солнцу. Я не прочь еще раз увидеть Тенну. Деревня хоть и не наложила отпечатка — слава богу — на мои гены, но стала частью моей жизни. Я чувствую, что теперь другими глазами буду смотреть на ее зеленые луга и черные ели, на альпийские цветы, красные домики и даже белые ледяные туманы. Родина моей прапрапрапрабабки. И — что гораздо печальнее — источник смерти Джорджа Нантера и Кеннета Киркфорда. Но там мои корни, так же как в Годби, в Хаттон-Гарден, Блумсбери и северном Лондоне, и я говорю Джуд, что хорошо бы когда-нибудь приехать сюда в отпуск и пройтись пешком по Граубюндену, потому что теперь здесь у меня появилось что-то родное.
— Если повезет, — отвечает Джуд, — то в ближайшие несколько лет нам будет не до пешеходных прогулок.
У меня такое чувство, словно мне плеснули в лицо холодной водой. Если повезет… Если повезет, у нас будет ребенок или даже два, и в отпуск мы сможем ездить разве что в Диснейленд. Если вообще сможем позволить себе отпуск.
После обеда мы возвращаемся поездом в Цюрих, и я размышляю о рассказе Франчески и о том, что это для меня значит. И прихожу к выводу, что Квендоны и Хендерсоны никак не могли знать, откуда родом их предки. Если они и знали, что Томас Дорнфорд познакомился со своей женой в Амстердаме, то, скорее всего, считали ее уроженкой Голландии. Им этого было достаточно, а если бы они и выяснили, что Барбла была дочерью швейцарского пастуха, то держали бы рот на замке. Хотя в те дни выяснить это не представлялось возможным — да и с какой стати? Имя Барблы Майбах сообщила мне Вероника, но больше она ничего не знала. Теперь я замечаю еще одну вещь, на которую раньше не обращал внимания. Гертруда Таубер позволила, а возможно, порекомендовала Барбле сохранить свою фамилию. Вне всякого сомнения, она не хотела, чтобы благородная фамилия мужа перешла к крестьянской дочери.
Самое главное во всем этом то, что мне удалось выявить источник гемофилии: Ганс Майбах, унаследовавший ее от матери, урожденной Гартманн, ее семья принадлежала к числу Bluterfamilien из Тенны, и передавший болезнь Барбле. А от нее невидимый дефектный ген, в свою очередь, перешел к дочери, от той — к Луизе, от Луизы — к Эдит, от Эдит — к Элизабет и Мэри, которые донесли его до наших дней.