Дома среди почты мы не находим ни личных писем, ни щекочущих нервы откровений — только счета, груду претензий на мое время и деньги, присланных из Палаты лордов, и две книги для рецензии от моего литературного редактора. Я рад книгам; это история парламентской системы в Великобритании и биография Бонара Лоу[41]. Эти две рецензии принесут мне тысячу фунтов или чуть меньше. По пути домой, в самолете, я думал не о Генри, а о деньгах.
Джуд не бросила работу. Как ни печально, ей не пришлось этого делать. Когда-то я сам работал в издательском бизнесе, пока не ушел в свободное плавание на волне случайного успеха первой биографии, вышедшей из-под моего пера. Последняя моя книга еще не вышла из печати, а подготовительная работа отнимает столько времени, что я приступлю к биографии Генри только в конце следующего года — в лучшем случае. В самолете мне в голову пришла мысль, которая почему-то не посещала меня раньше. Будучи изгнан из Палаты лордов, я лишусь денежной компенсации. Пэр, посещающий Палату четыре раза в неделю — а если заседания проводятся по пятницам, то пять, — вправе рассчитывать на возмещение расходов в сумме тысячи фунтов в год или даже больше, причем эта выплата не облагается налогом. Возможно, мне придется найти работу — если получится. Я не могу позволить, чтобы меня содержала жена. А если ребенок? Ребенок, которого еще нет, но который может появиться…
Чарльз Лэм написал очерк под названием «Мои дети. Греза», о семье, которой у него никогда не было. Сентиментальный, но не лишенный прелести. Выдуманные дети собираются вокруг автора, чтобы послушать рассказы о людях, которые могли бы быть их предками, если бы малыши появились на свет. Дети хотели послушать про свою «дорогую покойную маму», но затем их лица стали тускнеть, растворяться вдали, и они печально сказали: «Мы — ничто, меньше чем ничто, чем сновидения. Мы лишь то, что могло бы быть, и принуждены ждать на унылых берегах Леты миллионы веков, прежде чем обретем существованье и имя»[42].
Я не знаю, читала ли Джуд этот очерк. Конечно, лучше бы не читала. Тут у меня нет выбора: я должен хотеть ребенка, должен прервать его ожидание на унылых берегах Леты, должен научиться хотеть его так же, как хочет Джуд, поскольку для нас это единственный способ остаться вместе. Я должен перестать испытывать облегчение от того, что прошел еще один день и она не произнесла этого запретного слова. Более того, я сам должен его произносить, демонстрировать воодушевление по поводу того, что меня пугает, изображать страстное желание, которого я не чувствую. И даже это должно измениться. Смятение должно уйти, а отношение ко всей нашей жизни — измениться. Я обязан стать похожим на Генри, думать о том, как он жаждал второго сына, хотя у него уже были пять дочерей и сын. И желательно, чтобы я перестал убеждать себя, что Генри приходилось легче, поскольку дома у него была жена и няньки, а вспомнил о его привязанности к младшему, Джорджу, больному мальчику, чей плач его так расстраивал.
Но хочу ли я эти заботы? Хочу ли я, чтобы кто-то вошел в мою жизнь и принес мне страдания? Мне вдруг вспоминается, как годовалый Пол заболел крупом, как мы везли его в больницу, а хирург делал ему экстренную трахеотомию. Мне снова придется пережить такие же муки или нечто подобное, если Джуд получит то, что хочет, — и то, что я должен научиться хотеть. Потому что я полюблю этого ребенка. Я буду обожать его, и все это очень печально. Но если Джуд не получит желаемого, будет еще хуже.
Сентябрь, воскресное утро, и к нам пришли Дэвид с Джорджи. Они взяли с собой Святой Грааль, вероятно, придя к выводу, что проявляли тактичность уже достаточно долго. Он самый большой десятинедельный младенец из всех, кого мне приходилось видеть, хотя опыт тут у меня невелик. Наверное, именно таких детей художники эпохи Возрождения использовали в качестве моделей для своих putti[43], предположительно потому, что это был идеал, а в XV веке немногие из флорентийских младенцев имели столько жира на своем теле. Я восхищаюсь им так бурно, что Джуд, которую должны впечатлить мои излияния, с подозрением смотрит на меня. Пока они с Джорджи обсуждают детей, режимы кормления и неизменную тему избытка молока у Джорджи, Дэвид сообщает, что двадцатого приедет его мать и пробудет у них неделю. Может, мы придем к ним на ужин во время ее визита? Я не могу отвергнуть приглашение, хотя мне очень хочется, но ставлю условие, что у меня будет возможность поговорить с Вероникой наедине, как она предлагала в своем письме. Я бы не прочь записать на диктофон нашу беседу — у меня такое ощущение, что она окажется очень полезной. Я советуюсь с Джуд, прерывая мини-лекцию Джорджи об эффективных методах сцеживания, молокоотсосах и тому подобном, и мы договариваемся, что придем на ужин в субботу, 25 сентября. Крофт-Джонсы теперь стали нашими друзьями.
— Родственники, с которыми мы дружим, — осторожно формулирует Дэвид.
Меня так и подмывает рассказать ему о своих трудностях в понимании мотивов Генри, желавшего познакомиться с семьей Хендерсон. В конце концов, Дэвид такой же его правнук, как и я. Но что-то меня останавливает, а когда я понимаю, что именно, то едва сдерживаю смех. Тот же комплекс испытывает Лаура Кимбелл в отношении Джимми Эшворт. Я не хочу, чтобы все узнали, что мой знаменитый и уважаемый дед был участником преступного заговора, платил негодяю за нападение на невинного и безобидного человека. Конечно, речь идет о событиях, случившихся сто шестнадцать лет назад, но Генри — мой предок, а это постыдный поступок. После ухода Крофт-Джонсов Джуд интересуется, над чем я так «скалился». Я рассказываю, и она тоже смеется.
— Это называется эмпатией, — говорит она.
Но как мои чувства отразятся на биографии Генри, над которой я работаю? Если мне не хочется откровенничать с двоюродным или троюродным братом, или кем он там мне приходится, то со всем миром — тем более. Или с теми его обитателями, читающими мои книги. Об этом я никогда не думал. Наверное, просто предполагал, что жизнь Генри окажется безупречной. Конечно, в определенном смысле выбор у меня есть: скучная (и далекая от истинной) биография, которую мало кто захочет прочесть, или увлекательная и правдивая история, которая будет хорошо продаваться. Хотя на самом деле в данный момент ничего выбирать не нужно — позже, если вообще придется.
Я нарисовал для себя таблицу, похожую на список улик, очень похожую на ту, что составляют следователи в старомодных детективах. На одной половине перечислил все, что знаю о Хендерсонах, какими они были в 1883 году, а на другой — все известные факты связи Генри с семьей Доусон-Брюэр. Я смотрю на таблицу каждый день, с тех пор как мы вернулись из Греции, но так и не могу понять, почему Генри хотел познакомиться с Хендерсонами и что у них было такого, что он не мог найти в другом месте. Я сосредоточил свое внимание на сыне Лайонеле и даже задавался вопросом, не был ли Генри гомосексуалистом — возможно, в этом была причина его дружбы с Гамильтоном — и не влюбился ли он в Лайонела. Однако с учетом многочисленных детей, появившихся затем у обоих, отсутствия каких-либо свидетельств гомосексуальности, не говоря уже о существовании Джимми Эшворт, от этой мысли пришлось отказаться. Я даже спрашивал себя: может, все дело в доме на Кеппел-стрит, где было спрятано что-то нужное Генри, о чем не подозревали хозяева, но знал он? Тоже как в старых (очень старых) детективных романах. Или старик Уильям Квендон обладал какой-то необходимой Генри информацией? Но и это предположение попадает в ту же категорию, что и предыдущее.
Сегодня я опять смотрю на две свои «детективные» колонки. Мы идем на ленч, надеясь найти уютное местечко, где можно перекусить, и пока Джуд собирается, я сижу за столом и разглядываю таблицу. И вдруг вижу. Это так просто и очевидно, что теперь, когда я знаю, мне становится стыдно, что я не сообразил раньше. Генри уже где-то видел Элеонор, влюбился и решил, что должен на ней жениться.
— В его-то возрасте? — замечает Джуд, когда мы идем к Бленхейм-террас.
— Но я же влюбился в тебя с первого взгляда.
Это чистая правда. Я увидел ее в противоположном конце комнаты на вечеринке в издательстве.
— Тебе было не сорок семь, — возражает она.
— Нет, на десять лет меньше. Но достаточно много, чтобы не делать глупостей, хотя с моей стороны это была не большая глупость, чем со стороны Генри.
На эти путаные мысли и неуклюжие фразы Джуд отвечает молчанием. Но когда я беру ее за руку, она с силой сжимает мои пальцы.
— Не могу представить, что ты, желая со мной познакомиться, нанимаешь человека, который ударит моего отца по голове.
Я отвечаю, что в наше время в подобных вещах уже нет необходимости. Я подошел к Джуд на той вечеринке, причем даже не нашел никого, кто нас представил бы друг другу, а просто спросил, не принести ли ей еще выпить, и мы проговорили до восьми, а потом я пригласил ее на ужин.
— В 1883 году это было бы невозможно, — говорю я Джуд. — Девушки не ходили на вечеринки одни, только с сопровождающим, и в любом случае они с Генри бывали на разных вечеринках. Нантер не мог подойти к ней на улице, не мог постучать в парадную дверь и поговорить с ней. Я так понимаю, он думал, что это единственный способ.
Джуд кивает, но как-то рассеянно. Я знаю, что не смог ее убедить. Но почти убедил себя. Генри устал от Джимми Эшворт, а Оливия ему наскучила. Почему бы и нет? Однажды, по дороге в больницу на Гоуэр-стрит, он видит хорошенькую девушку с копной роскошных белокурых волос, с изящной фигуркой и манерами леди. Она не выходит у него из головы, и он нанимает частного детектива — возможно даже Брюэра, — чтобы выяснить, кто эта девушка и где живет.
— Если все, что ты говоришь, правда, — возражает Джуд, когда мы поднимаемся по ступенькам ресторана, — то почему после смерти Элинор он перенес свою любовь на Эдит?
— По причинам, которые мы уже обсуждали. Они оба любили умершую, разговаривали друг с другом, часто оставались наедине. Кроме того, Генри настроился на брак. Ему было сорок семь, почти сорок восемь, попусту терять время он не мог, и, мне кажется, среди его знакомых было немного молодых женщин.
— И он не мог снова устраивать уличные нападения на стариков, чтобы познакомиться с их дочерями.
Нас проводят за столик, снаружи, как мы попросили, и официантка приносит нам по бокалу хорошо охлажденного — приятная неожиданность — белого вина. Мне приятно смотреть, как Джуд пьет вино, отклонившись от своего тоскливого здорового рациона, которого придерживалась до выхода из дома.
— Почему бы не вернуться к Оливии? — спрашивает она. — То есть, если ему нужна была жена. По словам ее сестры, Оливия хотела его заполучить. Почему же ему был нужен Хендерсон?
Я говорю, что Джуд выбрала довольно странную формулировку.
— Неужели? По-моему, разумно. Я читала мемуары — то есть в рукописи, на работе — о компании аристократов, бывших друзьями Эдуарда VII. Его старшего сына звали Альберт Виктор — ходили слухи, что он и есть Джек Потрошитель, но это другая история. В общем, он был помолвлен с принцессой Марией Текской, которую все называли Мэй. Он умер, а нежные чувства принцессы Мэй перешли на его брата. Они поженились и стали королем Георгом и королевой Марией.
— Да, но это был династический брак, — возражаю я. — Вероятно, принцессе сказали, что ей суждено выйти замуж не просто за определенного мужчину, а за будущего короля. Это ее обязанность.
— У Генри такой обязанности явно не было, — говорит Джуд и с рвением набрасывается на «Маргариту».
Стройная фигура моей жены никак не вяжется с ее страстью к пицце. Я более сдержан в еде и поэтому приступаю к салату «Цезарь».
— Он сам сделал выбор. Генри был нужен Хендерсон, как принцессе Мэй — будущий король. Готова поспорить, ее тоже никто не принуждал. Поставь себя на место дочери герцога из мелкого немецкого герцогства, ее прадед был королем: у нее от пневмонии умирает жених, будущий английский монарх. Представь себе ее разочарование — даже если она его не любила. И принцесса хватается за возможность выйти за следующего в очереди на трон.
Я говорю Джуд, что сравнения в ее словах становятся все более натянутыми, и с каждой минутой эта история все больше отличается от истории Генри. Георг V был завидной партией для кого угодно. В отличие от Эдит. Похоже, единственное ее достоинство состояло в том, что она была чуть красивее сестры. Джуд отвечает мне, что не может понять Генри, но готова поспорить — мотивы у него не добрые. Мы сидим на солнце, пьем довольно много вина, и возникает ощущение, что мы на Средиземном море. Джуд замечает, что если это глобальное потепление, то она всей душой «за», хоть это и неразумно.
Дома, чувствуя себя не совсем трезвым, я еще раз просматриваю дневник Генри за 1883 год, все записи, сделанные c конца лета, когда он обручился с Элинор, а также осенью, после ее смерти. Никакой загадки в них нет. Все записи свидетельствуют о его черствости и безжалостности, а также твердом намерении ничего не сообщать в дневнике, который могут найти и прочесть другие люди. В четверг 14 июня Генри порывает с Бато. «Чувствую себя неважно, отменил вечерний визит». В записи два дня спустя он сообщил: «Навестил мистера Хендерсона, справился о его здоровье», а 20 июня: «Ужинал с мистером и миссис Хендерсон». Затем следуют еще визиты на Кеппел-стрит, но любопытство вызывает лишь запись от 27 июля: «Консультация с миссис Хендерсон». По поводу чего она консультировалась? Все члены семьи, по всей видимости, были здоровы. Я предполагаю, что речь шла о Сэмюэле Хендерсоне, который после нападения Джозефа Брюэра мог страдать от головных болей и головокружения, и Луиза Хендерсон, любящая жена, волновалась за него. Похоже, я ответил на все вопросы и должен быть удовлетворен, но сомнения почему-то остались.
Позже Джуд задает вопрос, который я боялся услышать от Крофт-Джонса, когда мы вместе ужинали в Парламенте.
— Теперь, когда ты выяснил, что Генри был способен на преступный сговор и организовал нападение на старину Сэмюэла, не кажется ли тебе, что смерть Элинор тоже дело его рук?
— Хочешь сказать, он заплатил Байтфорду за убийство, а потом позволил, чтобы его повесили?
— Ну, да. Батфорду все равно не удалось бы избежать виселицы, ведь преступление совершил он, но мне кажется, что вместе с ним могли бы вздернуть и Генри.
Я говорю, что если наша теория — Генри встретил Элинор на улице и влюбился в нее — верна, то логичнее планировать женитьбу, а не убийство. Кроме того, между Байтфордом и Генри не прослеживается никакой связи.
— Между Генри и Брюэром тоже не прослеживалось никакой связи, пока ты ее не обнаружил.
Байтфорд сказал бы полиции, возражаю я. Ему было нечего терять. В полиции Эксетера он бы все рассказал — если бы было что рассказывать. Я не могу в это поверить, это выглядит неправдоподобным. Генри не был женат на Элинор, не был связан с ней нерасторжимыми узами. При желании он мог избавиться от нее, просто бросить. В конце концов, нечто подобное он уже проделывал, с Оливией.
— Это просто гипотеза, — говорит Джуд.
Пока она смотрит свой любимый воскресный телесериал, я обдумываю ее теорию. Предположим, загадочная «консультация» была связана вовсе не с Сэмюэлом и его головными болями. Предположим, Луиза Хендерсон призналась Генри, что у ее дочери Элинор имеется какая-то болезнь или дефект. Например, в детстве она получила травму и не может иметь детей. Но это не имеет смысла, потому что 27 июля, когда имела место консультация, Генри еще не был помолвлен с Элинор — он сделал предложение только в конце августа. Если Луиза Хендерсон сообщила, что Элинор не может иметь детей, или у нее есть какие-то другие аномалии — например, отсутствие влагалища, что тоже случается, хоть и крайне редко, — то Генри просто бросил бы девушку, что было для него не внове. Он уже бросил двух женщин — что помешало бы ему так же поступить с третьей? В любом случае, зачем Луизе рассказывать подобные вещи известному врачу, с которым она знакома всего шесть недель? В то время у нее еще не было оснований полагать, что Генри намерен жениться.
Или были? Может, уже тогда Генри спросил позволения обоих родителей ухаживать (или как там выражались викторианцы) за их дочерью? И только потом миссис Хендерсон попросила о личном разговоре и открыла ему неприятную правду. Но даже в этом случае выход у Генри был. Наверное, именно для этого Лиза и затеяла разговор. Я не знаю и, наверное, никогда не узнаю.
Вероника Крофт-Джонс относится к той категории женщин, о которых говорят, что они красивы для своего возраста. Высокая, стройная, с аккуратно подстриженными и равномерно окрашенными светлыми волосами, окружающими ее голову, словно шляпка «колокол» из золотистого бархата. Кожа у нее похожа на мятую папиросную бумагу, а губы накрашены темно-красной помадой, которая «кровоточит» в морщинки около губ. Вероника явно гордится своими ногами, и они все еще очень хороши, и сидит так, чтобы демонстрировать их, скрестив ноги и вызывающе покачивая туфелькой с нелепо высоким каблуком. Речь у нее очень правильная, аристократичная, но в то же время высокомерная.
Похоже, она осталась глуха к рекомендациям относительно поведения свекрови, особенно насчет назойливости и критики. Вероника Крофт-Джонс выражает надежду, что Джорджи кормит Дэвида тем, что он любит, и не забывает о нем теперь, после появления Галахада. Затем интересуется, почему в этом доме овощи варят, а не готовят на пару. Куда делась китайская пароварка, которую она подарила Джорджи на прошлое Рождество? Похоже, имя внука, Галахад, ей никогда не нравилось, что неудивительно, и когда она произносит его, в воздухе словно повисают кавычки. Ребенок слишком толстый, чего Вероника понять не может, потому что дети, находящиеся на грудном вскармливании, обычно не набирают лишний вес. Должно быть, Джорджи чем-то его прикармливает.
К моему удивлению Джорджи стойко переносит все это, отвечая на претензии: «Полагаю, вы правы» или «Я должна что-то с этим сделать». Дэвид единственный ребенок в семье, причем поздний, появившийся на свет после четырнадцати лет брака родителей, и совершенно очевидно — как подчеркивает Вероника, словно я сам этого не вижу, — что они «обожают» друг друга. Время от времени мать и сын обмениваются заговорщическими улыбками. Дэвид явно не становится на сторону матери, но и Джорджи не защищает. Мы с Джуд жадно смотрим на них, понимая, какое удовольствие получим потом, обсуждая все это.
Вероника несколько омрачает мое настроение, выразив надежду, что от нашего разговора тет-а-тет я не буду ожидать каких-либо семейных тайн, поскольку таковых не существует. Однако одну тайну я все же знаю и, когда придет время, намерен предъявить ей письмо Патрисии Агню. Мы садимся за стол. Джорджи великолепно готовит, и еда очень вкусная. Ужин портит лишь Вероника, вопрошающая, не забыла ли невестка, что у нее аллергия на спаржу и она не употребляет сливочного масла. Пьет она много. Не только для женщины ее возраста, а вообще много. Приличное количество джина с тоником до ужина, вино во время еды, ликер после, а в довершение — виски с водой.
Когда Вероника усаживается со своим стаканом, я жду, что она закурит, и гадаю, какой будет реакция Джорджи, но этого не происходит. Вероника громогласно объявляет — для тех, кому интересно, — что бросила курить три года назад, но не из-за легких или сердца, а потому, что от сигаретного дыма кожа становится морщинистой. Потом обращается ко мне:
— Видите ли, я не знала своего деда. Он умер задолго до моего рождения.
За восемь лет, говорю я ей. Мне это известно.
— Говорят, он был ужасно скучным. Не понимаю, почему вы хотите написать о его жизни.
— Не думаю, что он был скучным, — возражаю я. — Он был особенным, выдающимся человеком.
— Да, конечно, chacun а son gout[44], — говорит Вероника.
Затем Джорджи приносит Святой Грааль. Я настроен к Джорджи благожелательнее, чем обычно — вероятно, это сочувствие к угнетаемым, — и говорю, что у нее чудесный ребенок и она должна им гордиться.
— Надеюсь, ты не собираешься делать это на людях, — говорит Вероника, вероятно, имея в виду приближающееся кормление. Но Джорджи кротко отвечает, что уже покормила сына, что именно этим она и занималась, когда отлучалась на полчаса.
— Видишь ли, люди не всегда замечают твое отсутствие. Нельзя же все время быть центром внимания, — грубость Вероники меня удивляет.
Мы договариваемся о встрече через несколько дней. По дороге домой — вечер чудесный, и мы идем пешком — Джуд замечает, что не завидует тому, кто намерен провести время наедине с Вероникой Крофт-Джонс, но я успокаиваю ее тем, что потом никто из нас ее больше никогда не увидит.