Я сижу в поезде, который направляется в Челмсфорд. Конечно, это не первый класс, но вагон новый (хотя и не очень, если судить по состоянию обивки), один из тех, где кресла располагаются друг за другом, как в самолете. Очень неудобно для толстяков. К тому же спинка сиденья впереди находится в неприятной близости к лицу и при внезапной остановке поезда может расквасить нос. Вид из окна чрезвычайно унылый — пригороды Эссекса, серые поля и шоссе.
Если бы я сел в экспресс до Хитроу, то мог бы смотреть телевизионную трансляцию с открытия парламентской сессии. Теперь же приходится представлять все по памяти. Эта картина проплывает перед моим мысленным взором. Королева, в короне и со всеми регалиями, входит в Королевскую галерею ровно в 11.27. Говорят, если она опоздает, то Биг-Бен остановят, а потом запустят снова, чтобы королева появилась вовремя; только она никогда не опаздывает. На ней неизменный белый шелк, жемчуга и белая меховая накидка. С ней герцог Эдинбургский и другие члены королевской семьи, лидер Палаты лордов в мантии, капитан лейб-гвардии в парадном мундире, а также свита из знатных особ. Королева не имеет права входить в Палату общин, и поэтому она занимает свое место на троне и говорит: «Милорды, прошу садиться», — после чего лорд-обергофмейстер поднимает белый жезл, и по этому сигналу герольдмейстер отправляется к двери в Палату общин, которая захлопывается перед его носом, стучит и призывает депутатов «незамедлительно посетить Ее Величество в Палате пэров». Члены Палаты общин идут вслед за премьер-министром и членами кабинета — некоторые громко разговаривают и смеются, проходя через прихожую Палаты лордов, — и занимают места в зале ниже барьера. На пэрах парадные красно-белые мантии, а на пэрессах длинные платья и тиары; все смотрят на королеву, которая начинает свою речь.
Я этого уже никогда не увижу, разве что в воспоминаниях или по телевизору. Генри приходил на церемонию на протяжении восьми лет, с 1897 по 1904 год, однако свою новую мантию надевал только четыре раза. Были годы, когда Виктория вообще не открывала парламентскую сессию, или когда королева отсутствовала и ее замещала комиссия из лордов — в этом случае мантии не надевали. Однако сменивший ее на троне Эдуард VII до самой своей смерти, девять лет спустя, открывал каждую сессию парламента. Новый король любил эту пышную церемонию, и его первое открытие сессии парламента превратилось в красочное зрелище — пэрам было рекомендовано прибыть в парадных мантиях и в своих лучших экипажах. Король, со своей стороны, торжественно прошествовал через восточный вход, в мантии из алого бархата и белом горностаевом плаще, с белым, украшенным перьями шлемом в руке. Он произнес речь, сидя на троне — традиция, которую сорок лет назад заложила его мать.
Интересно, присутствовала ли на церемониях Эдит? Если да, то осталась ли среди ее драгоценностей тиара? Я должен проверить. Все они теперь принадлежат моей сестре Саре и кому-то еще из женщин семьи Нантер. Может, Веронике? Уж точно не Ванессе, изменнице и беглянке. Но скорее всего, за двадцать три года своего вдовства Эдит успела продать тиару. Это напоминает мне о мантии, послужившей причиной таких разногласий между мной и Полом, что он не вернулся с Лэдброук-Гроув и теперь, наверное, уже уехал в свой университет в Бристоле. Если у Джуд будет дочь, не потребует ли она однажды тиару? Поезд подходит к Челмсфорду. На улице довольно холодно и моросит дождь. Я нахожу такси, водитель которого согласен отвезти меня в конференц-центр Мэнор-Хаус.
Это громадный дворец в стиле викторианской готики, из какого-то ядовито-красного кирпича, с территорией, густо усаженной хвойными деревьями. Черные, зазубренные силуэты веллингтоний и обычных сосен резко выделяются на фоне бледно-серого, без каких-либо оттенков, неба. Внутри тепло — такое отопление не может себе позволить ни одно частное лицо, кроме Барри Дреднота и ему подобных. Завеса тепла встречает меня и окутывает со всех сторон, словно одеяло; мне указывают на мягкий диван, и я жду на нем Джона Корри. Я принес с собой два подарка: экземпляр книги Генри «Болезни крови» и рамку для двух фотографий. Рамка, которую я купил в киоске в свой последний день в Парламенте, обтянута красной кожей и украшена золоченым изображением решетки Палаты лордов. Джуд заявила, что нельзя дарить пустую рамку для фотографий, а когда я высмеял ее, сказала, что Корри не захочет любоваться на нас, и предложила снимок Генри, сделанный Эдит. Их у меня несколько сотен, большинство в одном из сундуков, и я аккуратно вырезаю один снимок по размеру и вставляю в отделение рамки.
Джон Корри совсем не такой, каким я его представлял. Высокий, но в отличие от нарисованного мной портрета темноволосый, с небольшой темной бородкой; выглядит он гораздо моложе своих лет. Очков Корри не носит — возможно, контактные линзы, потому что глаза у него ярко-зеленого цвета, какого я никогда не видел у естественной радужной оболочки. Улыбаясь, он демонстрирует великолепные американские зубы. Я вручаю подарки, которые Корри называет презентами, и он реагирует с заокеанской обходительностью, восхищаясь рамкой и спрашивая, кто «этот старик». Книга Генри вызывает почти такую же бурную благодарность, но когда Корри открывает обложку, заглядывает внутрь, читает одну или две фразы и скользит взглядом по содержанию, я замечаю снисходительную искорку превосходства, с которым ученый двадцать первого века относится к примитивным теориям века девятнадцатого.
Корри ведет меня в бар конференц-центра, похожий на бары в сети гостиниц «Стейкис»; теперь это помещение заполняется биохимиками, или кто они там еще. На телевизионном экране, висящем в углу, транслируется церемония открытия парламентской сессии; камера направлена на лидера Палаты лордов, несущего церемониальную шапку, которая во времена первых Эдуардов символизировала власть над Нормандией и Аквитанией, а теперь — возвращение юрисдикции над Нормандскими островами. Церемония завершается — королева уже произнесла речь, все покидают зал, — и камера движется дальше. Кинозвезда, тоже пэресса, лебедем плывет по алому коридору, в длинном платье и жемчужной тиаре. Все направляются на ленч в зал Чолмондели.
Никто, кроме меня, не смотрит на экран; все пьют и разговаривают о генетике. Я готов поспорить с любым желающим, что Джон закажет минеральную воду или кока-колу, но ошибаюсь: я пью красное вино, а он — джин с тоником. Он почти ничего не знает об истории семьи, общей для нас, и до этого момента, похоже, совсем ей не интересовался. Может, я начерчу ему схему? У меня есть кое-что получше, отвечаю я и достаю копию генеалогической таблицы, составленной Дэвидом Крофт-Джонсом. Корри с довольным видом склоняется над ней, не забывая об орешках и чипсах.
— Полагаю, вы знаете историю о том, — говорю я, — как ваша мать увела жениха у сестры и сбежала, чтобы тайно с ним обвенчаться.
Это для него новость, и он на секунду теряется, не зная, как воспринимать мои слова, с улыбкой или серьезно. Потом вскидывает брови, предлагая продолжить. Я рассказываю ему все, что мне известно. Он об этом ничего не слышал.
— Мама умерла почти двадцать лет назад, — говорит Корри. — Они с папой умерли в 1980 году, с разницей в несколько месяцев. Они так любили друг друга, что один просто не мог жить без другого.
— Ваш отец сначала был помолвлен с вашей тетей Вероникой. — Вспомнив ее, я мысленно улыбаюсь. — Думаю, он сделал разумный выбор.
Эта фраза вызывает у него смех.
— А на фото тот самый прадед, о котором вы пишите? Я очень рад, что у меня теперь есть его книга. А он много еще написал?
— Прилично. Генри считался одним из лучших специалистов того времени. Разве вы о нем не слышали?
— Помню, мама рассказывала, что ее дедушка был врачом и лечил королевскую семью, — и всё.
— И ничего о болезнях крови?
Корри качает головой. Он нашел себя и меня на генеалогическом древе.
— Можно я добавлю сюда свою жену, а также брата с женой и их детей?
Очень мелким, аккуратным почерком он пишет рядом со своим именем: «ж. 1977, Мелани Строцци», — потом ниже: «Руперт Стивен, р. 1946, ж. 1977, Лорен Мэй Боуэр», а за ними: «Клей, р. 1978 и Уилсон, р. 1984».
Сам он бездетен. Я не часто встречал таких мужчин.
— А что именно вы изучаете?
Его лицо расплывается в улыбке; это улыбка ученого, слегка покровительственная, как у человека, посвященного в некие сложные материи, о которых его аудитория не имеет ни малейшего понятия.
— Что вы знаете о гемофилии?
Мне кажется, что довольно много, но я не осмеливаюсь об этом сказать.
— Думаю, только основы.
— Цель моих исследований — перенос фактора VIII при генной терапии гемофилии А. Вы знаете, что такое эпидермис, верхний слой кожи? Хорошо. Эпидермис — подходящая мишень, поскольку он очень доступен и способен выделять генные продукты в кровь. Мы провели эксперимент на мышах — я немного упрощаю, для вас, — и результаты дают основание полагать, что эпидермис способен синтезировать функциональный фактор VIII, который затем попадает в систему кровообращения.
— Понятно, — киваю я.
— Однако тут есть проблемы. Моделирование на трансгенных мышах имеет свои ограничения. Но мои результаты демонстрируют, что локализованная область кожи сама по себе может служить источником фактора VIII, и подтверждают возможность кожной генной терапии. Теперь я ищу наилучшие пути доставки фактора VIII в эпидермис. Может, пойдем и возьмем себе что-нибудь на ленч?
На экране все еще транслируется церемония открытия парламентской сессии. Начались дневные новости, и это главный сюжет. Я вхожу в столовую, а у меня в глазах все стоят алые мантии и сверкающие бриллианты. Здесь устроен шведский стол. Я беру себе цыпленка, ассорти из холодного мяса и салат. Джон отдает предпочтение карри с рисом, курице и шпинату — все на одной тарелке. Поначалу мне кажется, что он ведет меня за стол, где уже сидят двадцать делегатов конференции, но Корри лишь останавливается, чтобы обменяться любезностями с женщиной в красном брючном костюме и пожилым мужчиной, по-видимому, какой-то важной персоной. Это немного похоже на длинный стол в Палате лордов, где мне уже никогда не сидеть.
Нам с Джоном везет. Большинство, по всей видимости, желает сидеть со своими коллегами, сплетничать или обмениваться идеями, и мы без труда находим место в эркере, у окна с видом на парк. Я не очень голоден и гадаю, как справиться со всем, что лежит у меня на тарелке, но Джон с энтузиазмом приступает к еде. С тех пор как он сказал, что ничего не знал о Генри, за исключением того, что наш прадед был лейб-медиком королевской семьи, у меня на языке вертится один вопрос. Я откладывал его, пока Джон рассказывал о своих исследованиях, а теперь, когда я пытаюсь его сформулировать, Джон начинает описывать, как наследуется гемофилия, о чем я уже знаю.
— Ладно, я сейчас все вам напишу, — говорит он. — А еще лучше, на обратном пути мы возьмем брошюру Американского национального фонда гемофилии. Там объяснения для неспециалистов. — Неожиданно для меня он проявляет такт. — Мне очень жаль. Наверное все эти разговоры о крови, сперме и тому подобном могут отбить у вас аппетит.
— Вовсе нет. — Я заставляю себя откусить курицу и крокет с майонезом. — Значит… Вы занялись исследованием гемофилии вовсе не потому, что Генри был вашим прадедом? Я имею в виду, что в свое время он считался крупным специалистом по гемофилии. Вы изучаете ту же проблему, не подозревая об этом?
Я замечаю в нем кое-что еще. Такого открытого и честного лица я еще не встречал. Он откровенен. Его ответ потрясает меня. Мысли скачут и кружатся, словно мушки перед глазами, когда отворачиваешься от яркого света.
— Я гемофилик, — говорит Корри. — У меня не очень тяжелая форма. Основной риск составляют внутренние кровотечения, которые могут привести к артропатии — повреждению суставов, — но они предотвращаются вливаниями фактора VIII или фактора IX. В детстве для таких вливаний меня клали в больницу, но в шестьдесят пятом году медицина совершила прорыв в этой области. Доктор Юдит Грэхем открыла криопреципитат.
Я удивленно смотрю на него, надеюсь, не с открытым ртом.
— Богатый факторами компонент крови. Это значит, пациенту нужно вводить меньше жидкости, и препарат доступен в лиофилизированной форме, что сделало возможным домашнее лечение. У меня ни разу не было повреждения суставов. Можно сказать, эти открытия были сделаны очень вовремя — для меня. В настоящее время имеется множество препаратов с факторами свертывания крови, а также доступно профилактическое лечение.
— И ваша генная терапия.
— И моя генная терапия, как вы выразились. Я использую препарат для лечения гемофилии А легкой и средней тяжести, который называется десмопрессин ацетат, или DDAVP. Проводится также генетическое тестирование. Но в моем случае оно бесполезно. Все дочери больного гемофилией являются носителями болезни, так что для меня все ясно. Я решил не иметь детей, но, на свое счастье, женился на женщине, у которой уже были двое детей от первого брака.
— Но откуда у вас болезнь? — Жаль, я не владею терминологией, я уверен, что путаюсь в понятиях и начинаю с ошибки, которую мог бы не делать. — От кого вы ее унаследовали? Ваш отец был гемофиликом?
— Будь он болен, на меня это никак бы не повлияло. Вы должны изучить брошюру. Все дочери больного гемофилией являются носителями болезни, потому что у них его Х-хромосома, а сыновья здоровы. От отца они получают Y-хромосому.
— Значит, проводником была ваша мать? — Я невольно употребил термин, которым пользовался Генри и его современники, но тут же поправил себя: — Я имею в виду, носителем?
— Несомненно. Разумеется, это было следствие мутации. Я прочел монографию о гемофилии в королевской семье, ее автор отвергал возможность мутации гена в геноме королевы Виктории.
— Но ведь это очень редкое явление?
Джон улыбается той же улыбкой.
— Гемофилия сама по себе очень редкая болезнь. С другой стороны, мутация — обычное дело. Приблизительно у тридцати процентов гемофиликов болезнь обусловлена мутацией гена матери.
— И так произошло с вашей матерью?
— Несомненно. Ее спрашивали об этом, когда я был ребенком. Она не знала, есть ли в семье больные гемофилией. Это была мутация. Позвольте привести вам пример. В исследовании, охватывавшем пятьсот сорок три пациента с гемофилией А — как у меня, — у двухсот девяносто шести человек были обнаружены уникальные мутации.
Я смотрю на его дополнения к генеалогическому древу.
— А ваш брат?
— Руп не гемофилик. Ему повезло. У мамы, как и у любой другой женщины, две Х-хромосомы. По всей видимости, он получил ту, в которой не было мутировавшего гена.
От генетики у меня уже голова идет кругом. Я ничего не ем, что Джон приписывает моей чувствительности. Сам я не могу определить причину. Мы идем и берем пудинг — «десерт», как я должен его называть. Мне кажется, я осилю крем-карамель. Джон берет то же самое, а также чизкейк, шоколадный и банановый мусс. На этот раз я заставляю себя съесть то, что лежит у меня на тарелке. Тему разговора мы сменили — теперь это история семьи. Я рассказываю о жизни Генри, о его медицинском образовании, о друзьях, о катастрофе на мосту через реку Тей, о лечении принца Леопольда, о женщинах нашего прадеда. Джон, похоже, понятия не имеет о нравах того времени, и с позиций сегодняшнего дня история с Джимми Эшворт шокирует его. Тот факт, что Джимми навязали Лена Доусона, кажется ему чудовищным. Он спрашивает, почему Лаура Кимбелл не сделала тест ДНК, чтобы удостовериться в нашем с ней родстве, и не может понять, когда я объясняю, что она предпочитает ничего не знать, сохранив свою веру в добродетель Джимми.
— Разве не лучше знать правду?
Лучше ли? Я на время забываю о правде; для меня сегодня это слишком широкое понятие.
— Генри был одержим кровью, — говорю я. — Ей он посвятил всю жизнь. Кровь. Разве это не удивительное совпадение, что вы, его правнук, больны гемофилией и также посвятили жизнь изучению крови?
— Генов, а не крови, — поправляет Джон. Мы возвращаемся в вестибюль, чтобы выпить кофе. — Возможно, это действительно совпадение, что он был специалистом — если в то время можно говорить о специалистах — по гемофилии, а я гемофилик. Совпадения случаются. С другой стороны, посмотрите на его семью — в ней нет ни больных гемофилией, ни носителей болезни.
Судя по выражению его лица, он считает, что такие люди, как я, не имеющие отношения к науке — писатели, биографы, с богатым воображением и неупорядоченным мышлением, — всегда ищут сенсацию. И если не находят, то придумывают. Или делают из мухи слона.
Джон улыбается мне и протягивает через стол блюдце с мятным шоколадом. Я вдруг вспоминаю о Джуд, возможно, потому что она ненавидит мятные конфеты, которые обычно предлагают после еды, говорит, что по вкусу они напоминают зубную пасту. И меня посещает одно из тех предчувствий, которые бывают у других, но у меня — крайне редко; я знаю, что эти ощущения ничего не означают, кроме того, что предсказанное событие, скорее всего, не произойдет. Теперь мне чудится, что я нужен Джуд и она пыталась связаться со мной, но не смогла. Время уже почти три.
— С вами все в порядке? — спрашивает Джон. — Вы побледнели. Все эти разговоры…
— Нет, нет. Все хорошо. Но мне пора.
Он говорит, что вызовет для меня такси, и по пути берет одну из тех брошюр о гемофилии. Допивая кофе, я пытаюсь думать о том, что мне сказал Джон, но в голове у меня только Джуд. Она на работе. Я не взял с собой мобильник — вечно его забываю, а может, намеренно не беру, потому что в Вестминстерском дворце его все равно нужно выключить. Туда я больше не пойду. Ура, мне можно носить мобильник!
Я могу воспользоваться таксофоном, с помощью которого Джон вызывает мне такси. Он возвращается и говорит, что машина будет через десять минут. Я пытаюсь дозвониться до жены и соединяюсь с редакцией, но потом включается голосовая почта Джуд, из чего я делаю вывод, что на рабочем месте ее нет. Не в силах скрыть своего разочарования, я сообщаю Джону о своей ненависти к современным технологиям, называю себя луддитом[55] (что на самом деле неправда), говорю, что презираю электронную почту, не имею факса, в Интернете способен найти только страницу газеты, о которой раньше никогда не слышал, и бегу, как от чумы, от парламентской сети передачи данных в Палате лордов. Джону, конечно, все это нравится; он получает до двадцати электронных писем в день, и сегодня утром уже отправил два письма жене с помощью портативного компьютера, который служит ему также телефоном и факсом.
Входит таксист, ищет меня. Я не испытываю неприязни к Джону Корри, это просто невозможно, но у нас с ним нет ничего общего. Сомневаюсь, что мы еще когда-нибудь увидимся. Тем не менее он поздравляет меня, что я нашел его, а я поздравляю его, что он нашел меня, и хотя мы не клянемся в вечной дружбе — хватит и того, что мы родственники, — но обещаем обязательно встретиться, если я когда-либо буду в Филадельфии, а он — в Лондоне. И он с радостью окажет мне любую помощь, какая мне только потребуется, в изучении болезней крови, а также счастлив иметь у себя «опус прадеда».
Поезд опаздывает на десять минут. Когда он приходит, оказывается, что народу в нем не так много, как утром, а вагоны старого типа, с расположенными друг напротив друга парами кресел и столиками между ними. Я кладу брошюру на стол и открываю. Это разноцветный глянцевый буклет размером с воскресное приложение к газете, с фотографиями счастливых людей — молодых, красивых, улыбающихся, — которые предположительно научились жить с гемофилией с помощью чудес современной медицины. Я нахожу уже известную мне информацию об Х-и Y-хромосомах, затем читаю об осложнениях разных типов заболевания. Но мне трудно сосредоточиться, потому что я все время вспоминаю о странном совпадении: правнук Генри, лучшего специалиста по гемофилии (что бы там ни говорил Джон) викторианской эпохи, страдает от той же болезни. Меня беспокоит и другое совпадение, заключающееся в мутации гена у внучки Генри, что стало причиной гемофилии у ее сына. В вероятность этого — с учетом слов самого Корри о редкости заболевания — я поверить не могу. А если Джон верит, то лишь потому, что он не писатель с богатым воображением, ищущий сенсаций, а ученый, не интересующийся странностями внутренней жизни человека.
Когда поезд приближается к Ливерпул-стрит, нагнав в пути десятиминутное опоздание и сообщающий по системе местного оповещения о своей победе, тревога за Джуд возвращается. Уже половина пятого. Я иду к телефонной будке, набираю номер рабочего телефона жены и снова попадаю на голосовую почту. Потом пытаюсь позвонить домой. Сначала включается автоответчик, потом трубку берет Лорейн и говорит, что Джуд заболела и поехала в больницу. Она не знает, что случилось. В отличие от меня. Я знаю.
На этот раз и близко нет девяноста дней. Гинеколог сказал Джуд, что для новой попытки было слишком рано. Следовало подождать полгода. Ее продержали в больнице до утра, но с ней все в порядке; боли — то есть физической боли — не было, только кровь и крошечный плод, слишком маленький, чтобы можно было разглядеть пол, не больше пакетика желе. По описанию Джуд, а не гинеколога. Меня от этого подташнивает. Сойдя с поезда, я выпил много виски и кофе, но ничего не ел. За последние два дня было слишком много разговоров о крови, и я удивляюсь, как врачи могут это выносить, как они справляются, пока не привыкнут. Прошлой ночью, когда я спал один, мне даже снился сон о крови. Я был в центре переливания, лежал на кушетке, а мужчина на соседней — Генри. Я не удивился, увидев его там, потому что мы друзья, а кроме того, он мой предок. К нам подошла медсестра и сказала, что Генри молодо выглядит для моего прадеда, а потом прибавила, как это свойственно некоторым женщинам, что он, наверное, женился еще ребенком.
Из моей руки и из руки Генри стали брать кровь. Моя была обыкновенной, а его — гораздо темнее и гуще. Медсестра поднесла стеклянную бутылку, в которую собиралась его кровь, к свету, а врач посмотрел на нее и сказал, что с первого взгляда видно: в ней есть ген аристократизма. Сын этого человека будет знатным человеком и получит место в Палате лордов — а также его внук, правнук и все потомки до скончания века. Бутылка Генри наполнилась, но кровь не остановилась. Она перелилась через край, выплеснулась на пол; Генри истекал кровью. Он сел, затем встал и закричал, чтобы врачи сделали что-нибудь, остановили кровь. Разве они не знают, что у него гемофилия? Они хотят, чтобы он умер от потери крови? Тут я проснулся, со страхом ожидая, что окажусь в окровавленной постели, как уже бывало раньше, но я лежал один, на чистых белых простынях.
Я забрал жену домой. Постельный режим ей не нужен. Она не больна. Просто, как заявила Джуд, стараясь выглядеть практичной, бодрой и философски настроенной, она абсолютно здоровая женщина, которая четыре раза беременела и четыре раза теряла ребенка, выходившего из нее вместе с кровью. Переживать глупо — то же самое случалось со многими женщинами, но в конечном итоге они рожали здоровых детей. Ей всего тридцать семь, и времени еще навалом. На эту искусственную бодрость смотреть больнее, чем на горе. Это поза, которую она храбро приняла перед первым посещением психотерапевта. Визит назначен на конец недели. Я спрашиваю, что такого может сказать психотерапевт, чего не могу я или что Джуд не знает сама. Или она просто поступает политкорректно?
— Мне хочется знать, что думает посторонний человек, — отвечает Джуд. — Кто-то, кто не знает меня или тебя.
Я высказываю предположение, что вреда не будет. Но из головы не выходит мысль о том, как она обманула меня насчет зачатия этого последнего, потерянного ребенка. Это чувство отошло на задний план, пока она была беременна, счастлива и уверена в себе, но теперь вернулось, и я боюсь, что Джуд может решиться на новую попытку. Я бы попросил ее не пытаться зачать ребенка в течение шести месяцев, как советует гинеколог, но мы никогда не требовали друг у друга обещаний, и теперь неподходящее время начинать. Случилось кое-что еще, и это волнует меня гораздо больше всего остального.
В газетах печаталось множество статей о том, должен ли муж или партнер присутствовать при рождении своего ребенка или нет. Многие годы считалось, что должен. Я был рядом с Салли, когда она рожала Пола. Мы оба считали само собой разумеющимся, что я буду присутствовать, я не помню споров на эту тему; когда начнутся роды, Салли поедет в больницу, а я буду ее сопровождать, или она позвонит мне на работу — тогда я работал в издательстве, — и я тут же приеду. Теперь гинеколог, автор тех статей, считает эту идею плохой, по разным причинам. Во-первых, мужчины расстраиваются, наблюдая за страданиями женщин; во-вторых, мужчины часто заводят неуместные разговоры; и в третьих, что особенно злит феминистское лобби, наблюдение за процессом родов может уменьшить сексуальную привлекательность женщины. Мужчина больше не будет относиться к своей женщине так же, как прежде.
Не могу сказать, что роды подействовали на меня именно так. Но к моменту появления на свет Пола мы с Салли уже охладели друг к другу, оба поняли, что совершили серьезную ошибку. К тому времени в моих глазах она уже практически утратила сексуальную привлекательность. Но теперь меня беспокоят вовсе не чувства присутствующего при родах мужчины. Я чувствую перемены в моем влечении к Джуд, хотя «влечение» — неподходящее слово. Точнее, моя огромная, всепоглощающая, абсолютно не похожая ни на что страсть, почти одержимость. Так было, и упоминание об этом в прошедшем времени причиняет мне физическую боль. Я не видел, как Джуд рожает, но за последние месяцы и годы, к сожалению, видел слишком много крови и страданий, слышал слишком много разговоров о дефектах матки и аномалиях менструального цикла, и это все накопилось, каким-то образом повлияв на загадочный механизм влечения. Я отвратителен, да? Грубый и бесчувственный — что может быть хуже для мужчины. Знаю, но это ничего не меняет. Я никому не могу об этом рассказать, у меня нет близкого друга. И я не могу рассказать Джуд, своей любимой, единственная вина которой состоит в том, что она хочет быть матерью, подобно любой другой, как она думает, женщине в мире.
Я не могу никому рассказать, что мне теперь открылось: кажется, я знаю, почему мужчины желают девственниц, нетронутых и невинных. Чтобы лишить их чистоты, запятнать, замазать кровью? Возможно. Я знаю, почему ортодоксальные евреи подвергают своих женщин обряду очищения после родов. Но я не желаю знать об этих неприятных вещах. Я хочу снова испытывать к жене страсть, а не эту нежную, пронизанную жалостью братскую любовь.