Я вернулся в Палату лордов почти два месяца назад, в конце июля, перед самыми летними каникулами. На мое представление в качестве лорда Нантера Лайстона я никого не приглашал. Как наследственный пэр, ставший пожизненным, я получил разрешение занять свое место без официальной церемонии, но Джуд все равно пришла — и, как ни странно, Пол тоже. Мой сын напросился прийти, сам себя пригласил. Вероятно, он не возражает против назначенных пэров, только против наследственных, хотя предпочитает, как он выразился, «избранных лордов». Он сидел там, где я никак не ожидал его увидеть, на ступенях трона, и на его лице уже не было выражения презрительной скуки, как в прошлый раз.
Приставка Лайстон появилась потому, что пожизненный пэр обязан ассоциировать себя с какой-либо местностью. Годби больше не принадлежит нашей семье, и хотя это не имеет никакого значения, мне не хочется использовать это имя, пока в Годби-Холле живут другие люди. Я подумывал об имени Альма. Но битва при Альме, в честь которой названа площадь, была первым сражением Крымской войны, а по правилам геральдики можно брать себе имя только того сражения, в котором сам участвовал (как Монтгомери Аламейнский или Александр Тунисский), или, что звучит еще более мрачно, того места, которое ты разорил. Поэтому я выбрал Лайстон, поместье, в состав которого когда-то входил район Сент-Джонс-Вуд, и память о нем сохранилась лишь в названии одного дома в Лиссон-Гроув. Я пришел на ленч с главным организатором правительственной фракции, вступил в лейбористскую партию и занял свое место на правительственных скамьях, во втором ряду сзади.
Все это очень мило — я ежедневно напоминаю себе о ностальгии по парламенту, которую испытывал в период своего изгнания, — и это не единственная моя радость, хотя жизнь имеет и оборотную сторону. Я обнаружил, что Генри нависает надо мной, словно черная туча. Подобные чувства я переживал в юные годы, когда читал о какой-либо немыслимой жестокости или видел шокирующую фотографию, и это застревало у меня в памяти, время от времени возвращаясь, усиленное и еще более мрачное, обычно в минуты одиночества, днем или бессонной ночью. То же самое теперь происходит и с мыслями о моем прадеде. Я до сих пор никому не говорил. Возможно, мне кажется — хотя это, вне всякого сомнения, глупо, — что неразумно рассказывать беременной женщине такие ужасы, что ее жизнь должна быть спокойной и безмятежной. Нет, я в этом уверен. А что касается меня самого, то я радуюсь, наблюдая, как она счастлива, как переполнена радостью — теперь, когда Джуд вынашивает двоих детей. Странно, но предстоящее рождение близнецов развеяло мой страх перед повторным отцовством. Когда я думаю о жестоком поступке Генри — перед тем, как заснуть, или уже ночью, — то напоминаю себе о двух малышах, о том, что я буду видеть, как они растут здоровыми и красивыми. Джуд уже на шестом месяце, все у нее замечательно, и мое смятение прошло. Дети появятся на свет к следующему январю, и я почему-то уверен, что роды пройдут благополучно.
Мы можем себе позволить остаться в этом доме — мы справимся. Оглядываясь назад, я спрашиваю себя, как осмелился жаловаться, даже самому себе, что зачатие близнецов обошлось мне в 5000 фунтов. Джуд вернется на работу после родов, я буду получать компенсацию расходов, выдвину свою кандидатуру, если возникнет вопрос о выборах, мы наймем няню, а по утрам, сидя с детьми, я попробую свои силы в журналистике. Займусь рецензиями. Последняя из написанных мной биографий уже опубликована, а биография Генри Нантера никогда не будет написана. Я понял это уже несколько месяцев назад — принял такое решение, возможно, в надежде, что отказавшись писать эту книгу и забросив исследования, я смогу изгнать из своей памяти и преследующие меня образы, и стыд. Ничего не вышло.
Сказав себе, что намерение пощадить Джуд по причине ее беременности типично викторианское и что именно так поступил бы Генри — Генри-лицемер, — я, тем не менее, сначала решил рассказать обо всем Полу. Если он будет слушать. Хотя, скорее всего, будет. Были и другие варианты — например, Лахлан, но мне почему-то не хочется, чтобы об этом узнал кто-то посторонний. Можно поделиться с Дэвидом, но мне кажется, что ему все равно, а рассказать Джону Корри, даже в письме, у меня не хватает духу — он хоть и ученый, но для него это слишком личное.
За последние месяцы мои отношения с сыном во многом изменились к лучшему. Он говорит, что, будучи единственным ребенком, надеется когда-нибудь завести большую семью, но поскольку серьезно думать об этом пока рано, для начала ему прекрасно подойдут две маленькие сестрички. Я не верю своим ушам, когда Пол спрашивает, позволим ли мы ему иногда поработать нянькой или присмотреть за детьми в дневное время. Я и мечтать не мог, что у него появятся подобные желания. А может, просто не давал себе труда выяснить. В любом случае мы понемногу движемся к настоящей близости — как с Джуд, — и я серьезно раздумываю над тем, не доверить ли ему… как бы это выразиться… прошлые тайны Генри.
В эти выходные Пол в Лондоне и, наверное, заглянет к нам. Скорее всего, сегодня вечером. Я предполагаю, что он придет, и жду его, но не в гостиной, а в своем кабинете, где на обеденном столе передо мною разбросаны или сложены в стопки материалы о Генри. А в центре на подставке стоит красное расписное яйцо, подаренное мне в Тенне. Джуд отправилась к Крофт-Джонсам — на машине, потому что я не хочу, чтобы она возвращалась домой одна после наступления темноты, даже по тем безопасным улицам. Джорджи больше не тошнит, а живот у нее не такой огромный, как в прошлый раз. На тот случай, если родится девочка, они отказались от имени Изулт и хотят назвать ее Брангеной, в честь служанки Изольды из оперы.
Я поставил на стол поднос с бутылкой виски, графином воды и двумя стаканами, хотя сам вряд ли буду пить. Уже не в первый раз после разговора с Тони Агню я замечаю, что держу яйцо в левой руке и верчу в пальцах, словно четки для снятия нервного напряжения, но не помню, как брал его. Если буду продолжать в том же духе, то сотру всю краску.
Даже если Пол придет, возможно, я ему ничего не скажу. А возможно, вообще никогда никому не скажу.
«Управляйте обстоятельствами и не позволяйте обстоятельствам управлять вами». Так, наверное, думал о себе Генри, не понимая, что это невозможно. Фома Кемпийский тоже не понимал, как и люди, запомнившие слова Генри Нантера и приписавшие эту мудрость ему. Обстоятельства выше нас. Они сильнее, и с этим ничего не поделаешь. Он был карликом, раздавленным их безжалостной рукой.
Кто знает, когда ему в голову впервые пришла эта мысль? И почему? Вполне возможно, и даже вероятно, что он видел себя мучеником. Ведь всего за полвека до него Дженнер заразился оспой, впервые иммунизировав себя — по крайней мере, он надеялся — материалом, взятым из язв коровьей оспы. Генри — вне всякого сомнения, эгоцентрик — мог рассматривать свои действия с той же точки зрения. Эксперименты, предпринятые во благо человечества, ради славы науки, но предполагающие жертву со стороны ученого. По крайней мере, он пожертвовал своим личным счастьем.
Вполне возможно, Генри знал об уникальных аномалиях в Тенне еще со времен учебы в Венском университете. Там, учитывая его растущий интерес к болезням крови и его одержимость кровью, он мог познакомиться с работами Виели и Грандидье, опубликованными несколькими годами раньше. Кто знает, может, любовь к прогулкам в Альпах возникла именно из-за этих находок? Мне кажется вполне вероятным, и я даже почти уверен, что первый визит Генри в Тенну относится именно к этому времени. В убеждении — похоже, ошибочном, — что там говорят на ретороманском, он даже мог приступить к изучению языка, рассчитывая, что это пригодится в будущих исследованиях.
Искал ли он в начале 1860-х конкретную семью гемофиликов? Сомневаюсь. В таком случае он нашел бы ее и поступил бы так же, как двадцать лет спустя. Может, это ему просто не пришло в голову. Или только после того, как в глазах почти всех окружавших его людей — но не в собственных? — Генри добился исключительного успеха, стал ведущим специалистом в своей области, лейб-медиком, профессором, он стал задаваться вопросом, каковы же его истинные достижения. Он не внедрил никаких новшеств, ничего не открыл, если не считать открытием подтверждение выводов других исследователей о том, как переносится и передается гемофилия. А если бы у него в семье был носитель гемофилии? Если бы у него был свой гемофилик?
Отверг ли он поначалу эту мысль как чудовищную? Мне бы хотелось так думать, хотелось бы хоть что-то сказать в его оправдание. Но у меня нет доказательств ни того, ни другого. У меня вообще нет никаких доказательств. За исключением убежденности, что так должно было быть, поскольку это единственно возможное объяснение. Я абсолютно уверен, что как только эта мысль пришла в голову Генри, она осталась там и начала расти, и он не мог избавиться от нее, даже если бы хотел. Вполне вероятно, прадед убеждал себя, что если не наберется мужества этого сделать — он ставил себя, знаменитого врача, любимца королевы, в центр всего, — то будет сожалеть об упущенной возможности всю оставшуюся жизнь. Управлять обстоятельствами — вот каков ответ.
Звонок в дверь. Конечно, Пол опять забыл свои ключи. Но это не Пол, а представитель общественности Мейда-Вейл, который обращается ко мне за поддержкой в их усилиях запретить строительство двух высотных зданий, запланированное на Паддингтон-Бейсин. Он хочет войти, хочет «обсудить» все со мной, и бесполезно доказывать ему, что здесь Сент-Джонс-Вуд, почти в миле оттуда.
— Их будет видно из вашего дома, — сообщает он, словно этот аргумент решит дело. — Их будет видно из Ричмонда!
У меня не хватает духа сказать ему, что огромные деревья в дальнем конце сада заслоняют не только вид, но и свет, а также не пропускают свежий воздух к задней стороне дома. Я покорно обещаю написать своему депутату, мэру Лондона, плюс нескольким советникам в Вестминстере. Гость с вожделением смотрит на виски (или мне это кажется), и я вдруг понимаю, что не хочу его отпускать. Мне он кажется довольно милым, и мне нужен собеседник, который мне что-то расскажет, пусть даже о грубых ошибках властей, лишь бы отвлечься от мыслей о своем прадеде. Но когда я предлагаю ему выпить, он отвечает, что не может — он за рулем, — и тогда я понимаю, что гость смотрел не на виски, а на стопки бумаг на столе. Он спрашивает, что я пишу.
— Биографию одного человека. — Я не уточняю, что не пишу, а писал.
— Наверное, приятное занятие, — задумчиво произносит он.
— Иногда.
Я думаю, что после него придет мой сын и мне не придется быть наедине со своими мыслями. Я его провожу, потом придет Пол, а потом вернется Джуд. Глупо, да? Но это не мое преступление, не мой грех, не мой ужас.
Я выхожу вместе с ним на тротуар и смотрю в сторону станции метро на противоположной стороне площади. Там никого нет, если не считать женщины, прогуливающей йоркширского терьера, — ни Пола, ни, конечно, Джуд. Представитель Мейда-Вейл садится в машину и едет в следующий пункт назначения. Я возвращаюсь в дом. Сумерки опускаются быстро, и если я снова выйду, высматривая сына, то не увижу конца улицы. А что, если мысли Генри были похожи на сумерки, на сгущающуюся тьму? Когда он состарился, когда сожалел о содеянном?
Идея пришла ему в голову в молодости, не оставляла его в среднем возрасте, а потом что-то случилось, подтолкнуло Генри к действию, превратило безумную мечту в реальность. Толчком могла послужить публикация в 1877 году доктором Антоном Хесли результатов своих исследований в Тенне или смерть Ричарда Гамильтона. Генри любил Ричарда, и если бы он мог жениться на его сестре — в каком-то смысле жениться на Гамильтоне приемлемым для общества способом, навечно связав себя с ним, — то великая идея могла бы так остаться тем, чем она была, — жуткой фантазией, какие посещают всех нас, но никогда не реализуются. Подобная фантазия возникала и у меня, когда я надеялся, что Джуд окажется неизлечимо бесплодной или ее ребенок умрет. Но Гамильтон погиб в катастрофе на мосту через реку Тей. Когда это случилось, Генри мог подумать, что любовь и счастье ему уже не суждены и остались лишь честолюбие и признание его успехов.
Два года спустя он влюбился — по крайней мере, принимал свое чувство за любовь — в Оливию Бато. Одновременно он поддерживал типичную для джентльмена викторианской эпохи связь с Джимми Эшворт. Отношения с обеими женщинами не могли быть постоянными, поскольку противоречили великому замыслу. Пришло время продолжить исследования семей, в которых гемофилия передавалась по наследству.
Звонит телефон. Это Пол. Год назад звонок с сообщением, что он придет или не придет, был таким же невероятным, как объятие, которое теперь у нас иногда случается. Его сегодня не будет, но он может заскочить завтра, если мы не возражаем.
— Как там Джуд и мои сестрички?
Я не говорил, что мы точно знаем: оба ребенка девочки. Я отвечаю, что все хорошо. Джуд в гостях у Крофт-Джонсов, а я собираюсь выпить виски. Странно, но теперь мне действительно хочется выпить, и я наливаю себе порцию, достойную Лахлана Гамильтона. Любопытно, что пили джентльмены в викторианскую эпоху? Я так и не удосужился выяснить. Вероятно, мадеру и много шерри. А также бренди, напиток героев, как говорил Сэмюэл Джонсон.
Генри вернулся в Зафиенталь, пройдя двадцать миль пешком от Версама до Тенны, и стал задавать серьезные вопросы о жителях деревни. Гемофилия больше не преследовала живых, но осталась в памяти людей. Вероятно, это было весной 1882 года. Он выяснил, что женщина по имени Магдалена Майбах, впоследствии названная Барблой, была увезена из Тенны в Цюрих, а затем в Париж своей приемной матерью и благодетельницей. За Барблой Майбах стоило проследить. Ее отец упоминался Виели и Грандидье, а затем и Хесли как больной гемофилией, и поэтому она сама могла быть носителем болезни. Генри был убежден, что болезнь каким-то таинственным способом передается с кровью — а с чем же еще? Возможно, если его эксперимент увенчается успехом, он выяснит, что это за таинственный способ.
Я не знаю, каким образом он узнал о судьбе Барблы, но в то время во многих европейских странах начали вести записи рождения, бракосочетания и смерти, и это не составило большого труда. Конечно, потребовалось определенное время. По всей видимости, поиски заняли около года. Генри узнал, что Барбла вышла замуж за Томаса Дорнфорда, ювелира с Хаттон-Гарден, и имела детей. Одна из ее дочерей вышла за Уильяма Квендона и стала матерью некой Луизы Квендон, теперь жены Сэмюэла Хендерсона, адвоката из Блумсбери.
Зачем столько хлопот, когда в его профессиональные обязанности входило лечение пациентов с гемофилией? Вне всякого сомнения, он мог выбрать дочь одного из них. С легкостью, если бы не требование соблюсти тайну. Кто поверит врачу, который отговаривает дочерей гемофиликов выходить замуж, а самих гемофиликов — жениться, и в то же время, прекрасно представляя, что его ждет, берет в жены женщину, которая с пятидесятипроцентной вероятностью является носителем болезни?
В дневнике Генри я читаю, что весной 1883 года он отправился в пешее путешествие по Озерному краю. Я в это не верю. Скорее всего, Генри был в Амстердаме, завершая поиски Барблы и ее потомков. Следующий шаг — познакомиться с семьей Хендерсонов. Один из способов — поручить все свои юридические дела адвокатской фирме Сэмюэла Хендерсона. Однако против такого шага имелось несколько возражений. Фирма Хендерсона была никому не известным, скромным товариществом трех адвокатов, не особенно процветающим. Для такого человека, как Генри Нантер, переход к ним выглядел бы странно, даже подозрительно. Кроме того, у него уже были адвокаты, выдающиеся представители своей профессии, «Мишон де Рейя»[66] той эпохи. Потом, разумеется, Генри поручил фирме все свои дела, но к тому времени он уже не сомневался в чувствах дочери Хендерсона. Но пока идея о внезапном нападении и спасении привлекала его своим драматизмом. В любом случае это был превосходный план, гарантирующий спасителю благодарность Сэмюэла Хендерсона и одобрение всей семьи, а кроме того, обеспечивающий предлог для частых визитов в дом на Кеппел-стрит.
Естественно, абсолютной уверенности, что женщины передали гемофилию Ханса Майбаха последующим поколениям, у него не было. Но даже на этом этапе он мог сделать обоснованное предположение. Возможно, сын Барблы умер в юном возрасте. Ее дочь Луиза тоже потеряла маленького сына, брата Луизы Хендерсон. Однако все это не давало уверенности, что Луиза Хендерсон сама была носителем болезни, а впоследствии, когда Генри с радостью приняли в лоно семьи, его должен был смутить тот факт, что Лайонел Хендерсон пребывает в добром здравии и явно не страдает ни от какой болезни крови. К тому времени он, вне всякого сомнения, наводящими вопросами уже выяснил у самой Луизы и ее дочерей, что у последних не было брата, умершего в детстве.
Но еще до этого Генри срежиссировал драму на Говер-стрит, которая оказалась успешней, чем он ожидал. Я был абсолютно прав, когда еще на раннем этапе своего исследования сделал вывод, что мой прадед нанял Брюэра — за приличное вознаграждение, а также обещание жены, дома и кругленькой суммы его сводному брату. Вероятно, попутно была устранена такая мелкая проблема, как беременность Джимми. Генри стал желанным гостем на Кеппел-стрит, доверенным лицом семьи. Две девушки оказались не так уж дурны собой, хоть и не чета Оливии, но Бато не была носителем гемофилии. Генри порвал с ней, а вскоре бросил Джимми.
Теперь ему предстояло выбрать одну из двух дочерей Хендерсона. Вполне возможно, он с самого начала предпочитал Эдит, но заставил себя считать приемлемыми обеих, пытаясь выявить в них признаки носителя гемофилии, если таковые существовали. В своем дневнике он пишет, что уже давно понял, что принцесса Беатрис является «проводником» болезни, однако с его стороны это могло быть всего лишь тщеславие. Вне всякого сомнения, Генри пристально наблюдал за обеими сестрами. В те времена для юной девушки упоминание о менструации в присутствии мужчины, даже врача, считалось немыслимым. Верхом неделикатности было говорить об этом и в присутствии другой женщины, за исключением матери, да и с той лишь намеками и эвфемизмами. Девушки должны были делать вид, что «проклятия Евы» не существует. Тем не менее в то лето случилось нечто, заставившее Генри убедиться, что он на верном пути, и остановить свой выбор на Элинор. Кто бы сомневался, что этим событием стала «консультация», о которой попросила его мать девушек в июле 1883 года?
Это всего лишь предположение, когда я говорю, что Луиза Хендерсон хотела спросить Генри о месячных Элинор, о том, что сегодня мы называем дисменореей. Об этом и о склонности к появлению синяков. Достаточно ли этих признаков, чтобы указать на носителя гемофилии? Я не знаю, но уверен: Генри думал, что знает. Вопрос в том, каков ответ. У Генри был ответ. Через месяц он сделал Элинор предложение, и девушка согласилась. Теперь его невестой стала прямой потомок Ханса Майбаха из Тенны, гемофилика, чья дочь, внучка и правнучка, скорее всего, были носителями болезни; сама женщина почти наверняка тоже являлась «проводником» гемофилии.
Все наши с Джуд теории о том, что Генри организовал ее убийство в поезде Большой западной железной дороги, рассеялись как дым, поскольку Элинор была именно той женщиной, к которой его привели долгие исследования и поиски в архивах, наиболее вероятным носителем гемофилии из двух сестер. По всей видимости, ее смерть стала для него большим ударом — как если бы он на самом деле ее любил. Ему не было нужды изображать горе. Искренняя печаль и горькое разочарование — вот что он чувствовал. Теперь Генри предстояло начать все сначала, возможно, вернуться в Тенну, найти еще одного гемофилика, чьи потомки по женской линии рассеялись по Европе и могли иметь, а могли и не иметь, как ему это представлялось, смертельно опасный дефект в своей крови.
Или в его распоряжении уже была подходящая кандидатура? Сестра Элинор, причем гораздо красивее ее. Но как убедиться, что эта сестра тоже носитель болезни? Если вторая консультация с Луизой Хендерсон и состоялась, то в дневниках об этом ничего нет, однако отсутствие записей еще ничего не значит. На этот раз именно он задавал вопросы, а мать Эдит отвечала. Возможно, Генри даже сообщил миссис Хендерсон, что намерен жениться на Эдит, но его волнует здоровье девушки. Может ли она, к примеру, иметь детей? Не страдает ли Эдит, как и ее сестра, дисменореей?
В наше время такие вопросы предполагаемого жениха будущей теще посчитали бы ужасным проявлением мужского высокомерия и мужского доминирования, худшим примером дурного вкуса. Мы восстаем против ханжества викторианцев, как они восставали бы против нашей открытости и привычки называть вещи своими именами. Но вкусы меняются, точно так же, как и приемлемые темы для разговора. Кроме того, прежде чем заявить, что любая настоящая мать отказалась бы обсуждать это и указала бы Генри на дверь, следует вспомнить, что смерть Элинор разрушила все надежды Хендерсонов. Удачный брак, большой дом в модном пригороде, титул, знаменитый муж — все это вылетело в окно поезда вместе с телом Элинор. Но семье выпал второй шанс. Взгляд Генри обратился на младшую дочь, и единственное, что могла делать миссис Хендерсон, это поощрять новый союз.
Что же она сказала Генри? Вне всякого сомнения, нечто такое, что, по ее мнению, не должно было оттолкнуть жениха. Возможно, что месячные у Эдит обильные, но регулярные. А насчет синяков она могла признаться, поскольку считала их безвредными. Миссис Хендерсон могла даже — тут я даю волю своей фантазии — сказать, считая это признаком здоровья, что у Эдит долго не останавливается кровь, если девушка случайно поранится.
Теперь о самой Эдит. Неужели Генри мог быть настолько хладнокровным, что перенес на сестру все те чувства, которые испытывал к Элинор? Они были сестрами, причем очень похожи. Судя по всему, Эдит была уравновешенной, спокойной и флегматичной женщиной, принадлежала к тому типу жен, которые не доставляют мужьям никаких хлопот. И еще Генри мог думать о цели брака: рождении детей. Он был уже не молод — в феврале 1884 года ему исполнится сорок восемь. Зачем снова начинать утомительные поиски подходящей невесты, потом ухаживать за ней, если в его распоряжении уже имелась одна кандидатура?
Управляйте обстоятельствами и не позволяйте обстоятельствам управлять вами.
Пришла Джуд с ворохом новостей о новом доме Крофт-Джонсов, в который они переезжают на следующей неделе. О такой большой закладной ей еще не приходилось слышать — этот «городской дом» в Хэмпстеде обошелся почти в миллион фунтов. Я поцеловал жену, когда она вошла, но теперь снова обнимаю, так крепко, что она высвобождается и спрашивает, что со мной.
— А что тебя смущает в моем объятии?
— Отчаяние, с которым ты это делаешь.
Джуд желает знать, в чем дело, я отвечаю, что в Генри, и тогда она закатывает глаза и восклицает:
— Кровавый Генри.
— Именно, кровавый. Причем во многих отношениях. Если бы я хотел произвести мелодраматический эффект, то сказал бы, что он всю свою жизнь шел по колено в крови.
Джуд отвечает, что ей известна моя склонность к театральным эффектам, и просит рассказать. Что я и делаю. Забываю о всей этой чуши насчет деликатного обращения с беременными женщинами и рассказываю. Она берет яйцо у меня из рук и смотрит на него, на то место, где от моих нервных движений начала стираться краска.
— Он был еще хуже, чем я думала.
Мы переходим в гостиную, садимся на диван, рядом друг с другом.
— Продолжай, — просит Джуд.
— Как ты знаешь, Генри женился на Эдит, и она сразу забеременела. Их первый ребенок, Элизабет, родилась через девять месяцев, в августе.
— Думаешь, Генри смотрел на дочь и гадал, носитель ли она?
— Вероятно. Такой же вопрос он задавал себе по поводу следующей девочки, потом еще одной, и еще. По меркам того времени Генри был уже стариком. И мог не дождаться замужества старшей дочери, чтобы проверить, является ли она носителем болезни.
Джуд захватила с собой генеалогическое древо, составленное Дэвидом, и теперь внимательно изучает его.
— Когда родилась Клара, ему было пятьдесят пять.
— Тогда это считалось старостью. И еще одно: он все еще не был абсолютно уверен, что его жена носитель. Четыре года спустя у него родился сын.
— Александр, — кивает Джуд. — Но для Генри ничего не прояснилось, потому что у Александра гемофилии не обнаружилось.
— Но убедиться в этом Генри мог только через несколько месяцев. Мой прадед стал пэром, но все еще не сделал сенсационного открытия, на которое нацелился и которое должно было стать основой его главного научного труда.
— А через два года Эдит родила Джорджа, — напоминает Джуд.
— Да, Джорджа. Интересно, когда он узнал? Провел какой-то тест, чтобы выявить аномальное кровотечение?
— Не надо.
— Хорошо, не буду. Судя по всему, у мальчика была тяжелая форма болезни. Интересно, обсуждали ли его состояние родители? Мы не знаем, насколько они были близки — только тот факт, что Эдит единственная могла делать с Генри «все, что угодно». До сих пор я не задавался вопросом, знала ли она сама, ее сестра и ее мать о наследственной гемофилии. Возможно, они о чем-то догадывались. Теща Генри видела, как умирает ее маленький брат, и ей могли рассказать, что стало причиной его смерти. Когда лорд и леди Нантер узнали о болезни младшего сына, мать Эдит могла сообщить Генри о своем брате, умершем от потери крови, а также о том, что нечто подобное произошло с ее дядей.
— А не могла ли она рассказать об этом раньше? На много лет раньше? В конце концов, несмотря на то, что викторианские мужья держали своих жен в неведении практически во всем, Эдит могла знать, что болезнь, составляющая специализацию ее мужа, встречалась в ее семье. Вполне возможно, глядя на своего здорового брата, Лайонела, она считала, что не может передать болезнь своим детям. А Генри поддерживал в ней это убеждение. Он не хотел, чтобы жена боялась произвести на свет больного гемофилией ребенка. Она могла отказать ему в близости.
Джуд спрашивает, могли ли женщины отказать мужу в близости в XIX веке, когда клятва верности и покорности воспринималась очень серьезно, но я отвечаю, что речь идет о последних годах того столетия, когда общество быстро менялось. По всей видимости, Генри не насиловал ее. Об этом не могло быть и речи. Кроме того, Эдит могла какое-то время ему отказывать, и этим объясняется четырехгодичная пауза между рождением Клары и Александра.
— Тем не менее Эдит вернулась к нему, — говорит Джуд. — Должно быть, она сожалела, что не отказалась от близости с мужем после рождения Александра.
— Если и сожалела, то не она одна. Генри тоже. Хотя «сожалеть» — неточное определение. Это были нестерпимые муки совести.
Кулаки Джуд крепко сжаты. Она раскрывает левую ладонь, и я вижу, что яйцо из Тенны раздавлено и превратилось в какую-то бесформенную массу. Похоже, она не сознавала, что делает.
Мы в постели, и Джуд уже спит. Ее голова лежит у меня на плече, а правая рука — на моей груди. В конце августа она «ускорилась», как выразилась бы Эдит, и теперь, когда ее живот прижимается к моему бедру, я чувствую, как шевелятся близнецы — едва различимый трепет превратился в толчки и удары. У меня на глазах выступают слезы. Чувствовал ли Генри точно так же своих детей — как они поворачиваются и устраиваются поудобнее в утробе матери? — а если чувствовал, был ли он растроган? Через сто лет из эмбрионов Эдит выбрали бы здоровых, и больной гемофилией Джордж никогда не появился бы на свет.
Генри и не надеялся достичь такого, изучая болезнь сына. Он даже представить себе не мог «детей на заказ». Собирался ли он ставить опыты на ребенке? Испытывать разные методы остановки кровотечения? «Не надо», — остановила бы меня Джуд. Но если и собирался, то потом, совершенно очевидно, отказался от своего намерения. Потому что полюбил Джорджа, почти сразу. В конце жизни он узнал, что такое любовь, и его сердце наполнилось ужасом и невыносимой болью. Даже чувство к Ричарду Гамильтону бледнело перед его любовью к сыну.
Никто не может сказать, почему он полюбил больного ребенка и не испытывал никаких чувств ни к своему наследнику, ни к дочерям. Генри не любил ни одну женщину, а то, что называл любовью, было всего лишь сильным сексуальным влечением. Наверное, ему это казалось насмешкой судьбы: мальчик, появления которого он ждал столько лет, средоточие всех его надежд, оказался бесполезным из-за такой неуловимой и не поддающейся определению субстанции, как любовь. Простое чувство уничтожило все его цели и стремления. Но против этого чувства он был безоружен. Обстоятельства управляли им. Обстоятельства победили. Генри испытывал к Джорджу такую страстную, всепоглощающую любовь, что не мог быть строгим с ним, как с остальными детьми, не мог сказать ему ни единого грубого слова, был не в состоянии расстаться с любимым чадом даже на несколько часов.
Что касается magnum opus, книга так и не была написана. Видя страдания сына, видя кровотечение, которые невозможно остановить, распухшие суставы, почти невыносимую боль, слабость, Генри больше не мог думать о гемофилии вне связи со своим сыном. И причиной страданий ребенка был он сам! Своими многолетними намеренными действиями, своим бездушным расчетом он обрек на мучения и, несомненно, на гибель единственное существо, которое когда-либо любил. Труд всей жизни теперь вызывал у него ужас, и Генри запрещал себе думать о нем.
Раскаяние. Вот что так сильно расстроило Тони Агню. Я нисколько не сомневаюсь, что все это было в последних заметках из пропавшего блокнота — откровения Генри Нантера, когда он писал нечто совсем не похожее на великий научный труд, задуманный им много лет назад. Зачем Клара взяла этот блокнот? И откуда? Явно не из сундуков. Возможно, нашла в одном из потайных ящиков письменного стола, которые так любили викторианцы. Или даже открытым, на письменном столе отца, когда Генри оторвался от письма, застигнутый последним сердечным приступом.
Генри выгнал ее из кабинета, когда она осмелилась спросить, не гемофилией ли болен ее брат. Не злорадствовала ли Клара, видя раскаяния отца? Вряд ли. Не похоже на нее. Неизвестно, что было в том блокноте. Может, признание, что он жалеет о черствости в отношении остальных детей, или даже рассказ о поисках Эдит, и Клара сохранила эти записи как доказательство того, что в конце жизни отец сожалел о своем отношении к ней и ее сестрам. Нет, конечно. Она ненавидела его за то, что он сделал с ее братом и, возможно, с сестрами. Она хранила блокнот не из мстительности, а как доказательство. Для будущего биографа? Для меня? Клара намеревалась все рассказать Александру, наследнику, «главе семьи». Хотела рассказать и, возможно, показать, но Александр умер раньше нее.
Генри смотрел, как медленно умирает Джордж, и понимал, что, несмотря на все свои мнимые достижения, не в состоянии помочь сыну. Он был прав, когда говорил, что заранее убил свое потомство. Суждено ли его дочерям испытать подобное, когда они родят сыновей? Наверное, ему в голову иногда приходила мысль, что лучше бы он убил Эдит и себя самого в их первую брачную ночь. Но мой прадед этого не сделал, а продолжил исполнение своего чудовищного плана. Во имя науки — хотя правильнее было бы сказать, ради собственной славы. И вот результат.
Он ненадолго пережил Джорджа. Истерзанное сердце Генри кое-как протянуло несколько месяцев, а затем разбилось. Как и Тони, я его жалею и мог бы плакать по нему. Будь я сентиментален, а не только склонен к мелодраматизму, я бы тоже пошел на кладбище Кенсал Грин и положил цветы на его могилу.
Я осторожно выскальзываю из-под Джуд и брыкающихся близнецов. Рука у меня занемела, а плечо не двигается. Утром я скажу ей то, что понял еще после разговора с Тони. Я не могу писать биографию Генри. Наверное, это глупо, но мне не хочется, чтобы другие люди знали, что сделал мой прадед. Я не могу все это выложить и получить в награду то, за что когда-то был готов многое отдать, — чтобы какая-нибудь воскресная газета предложила напечатать серию самых сенсационных отрывков из книги. Мысль о том, что люди будут это обсуждать, вызывает у меня дрожь. Генри стал моим проклятием, и я жалею, что вообще взялся за его биографию.
Кровавый Генри. Бедный кровавый Генри.