С детства люблю поезда. Ну, в крайнем случае, электрички. Самолету я всегда предпочитал поезд. А электрички — машинам. Люблю поезда. Любые. Особенно самые ранние или наоборот — самые поздние. Сладковатый запах гудрона на путях, нежно-прохладная воздушная пощечина налетающего поезда. Мерцающий антрацит ночных луж на перроне. Янтарно-фонарные косички дождя на стекле бегущего вагона. Дуду́к-дуду́к… дуду́к-дуду́к…!.. Хорошо.
Понимаю, что это плебейство, но ни за что не променяю электричку на пробки с машиной. Хоть с кондиционером, хоть с чем.
Сколько себя помню, все время езжу по Савеловскому направлению. У меня там дом в деревне. И почти каждый раз попадается какой-нибудь попутчик-собеседник.
Народ у нас исповедальный. И от этого писателю у нас раздолье. Знаю по себе. Ничего придумывать не надо. Садись в электричку, и к тебе обязательно подсядет какой-нибудь поддатый товарищ с чекушкой «Путинки» во внутреннем кармане пуховика. Это если холодно. А если жарко — с полуторалитровым «Толстяком» под мышкой. И ты узнаешь много интересного.
Вот и в этот раз. Было лето, будний день, часов девять вечера. Я ехал из деревни в Москву. Из окон веяло сладкой вечерней прохладой. Закатное солнце трепыхалось за дальним лесом. За окнами бежали подсвеченные облака, похожие на своды грота.
На «Луговой» напротив меня сел теплый мужик с «Толстяком». Лет шестидесяти. Вполне приличного вида. В бейсболке с надписью «МЧС». Белая майка, джинсы, белые кроссовки — все чистое, опрятное.
— Сейчас билеты будут проверять, — сообщил он мне весело. — Надо ж! Вечер, а контролеры работают. Чудеса!
Я оглянулся. В вагоне было человек двадцать, не больше. Из противоположных дверей появились две полные розовощекие тети кустодиевского вида с бляхами. Человек десять тут же встали и дружной веселой колонной двинулись к тамбуру.
— Ну, пионерия… нет, не успеют, — улыбнулся мужик, с интересом провожая взглядом колонну. Но интонация его говорила: «Надо, ребятки, успеть!»
— Осторожно, двери закрываются… — запечалился женский голос. Десять теней единой стрелой пронеслись за окном.
— …следующая остановка…
В противоположном тамбуре затопали, затолкались. Раздался смех. Крик: «Чо толкаисси!» Лязгнула дверь, и толпа бытро пропихнулась в безопасный вагон. Бляхи не обратили на это беззаконие никакого внимания.
— «Депо»… — отмаялась женщина.
— Успели! — обрадовался мужик и тут же мастерски передразнил голос: — «Дыпоэ!»
— Ваши билетики, — сказала одна из контролерш, и поезд тронулся.
Мы были последними. Из десятка пассажиров билетов не было ни у кого. Все молча протягивали кто по одному червонцу, кто по два. Мужик протянул червонец.
— Откуда едем? — спросила бляха, глядя на мужика, как на любимую собаку.
— От «Луговой», конечно.
— Куда?
— В «Депо», конечно.
Бляха ухмыльнулась и взяла червонец.
— Еще один нужен. В «Депо» он едет…
— Нету. Все на пиво потратил. Вот моя алиби, — мужик показал пальцем на «Толстяка», как Бегемот на примус.
Бляха, улыбнувшись, укоризненно покачала головой. Я протянул свой билет.
— Вон человек, с билетом едет, — кивнула в мою сторону контролерша. — А вы?.. Минимальный штраф у нас шестьдесят рублей. Ясно? Сейчас вот возьму и высажу. Гражданин вон платит за билет, а вы — десятку. Совсем обнаглели.
— Так он с билетом, зато без пива. А я наоборот.
— Стыда у вас нету! — почти умильно улыбалась контролерша.
— Нету. А пиво есть.
— Ну, нахал…
И бляхи, улыбаясь, перешли в следующий вагон.
— Ты бы у них сдачи, что ли, попросил, — сказал мне мужик.
— Какой сдачи?
— Ты откуда едешь-то?
— С Яхромы.
— Так это… рублей сто…
— Типа того.
— Сто минус шестьдесят. Итого: сорок сдачи.
— Лихо.
— А чего? Все по-честному. Будешь? — он раздвинул ноги, поставил «Толстяка» на пол, отвинтил пробку. Бутылка шикнула, захрипела загнанным конем, и шмат густой йодистой пены, как лава, сполз на пол. Запахло чесноком.
— Нет, спасибо.
— А что, жена учует?
— Да нет…
— А моя учу-ует! Она четко чует. Нюх, как у добермана. И все тебе тут же разложит: что пил, сколько, в какой последовательности. Типа майора Томина. Дознание по полной форме. Сильная женщина.
Он сделал три больших глотка.
— Пфррр… Ну вот. Обратного путю нет. Теперь пусть дознается.
Он сделал еще три глотка. Помолчал. Закрыл рот. Надул щеки. В горле у него что-то прорычало. Мужик икнул и улыбнулся:
— Пардон. Все. Начинается фиеста, — он подумал и добавил. — Думаю я, надо разводиться.
— Прям вот так вот сразу?
— Хачем сразу? Сорок лет уже живем. Сколько можно? Я вчера домой прихожу, а она знаешь что делает?
— Что?
— Холодильник размораживает. Феном. Как у юмориста этого, как его… Представляешь? Я говорю: ты чего это делаешь, а? Холодильник, говорит, размораживаю. И давно? Давно, говорит, часов пять. И смеется. Она все время смеется. Ей смешно. Смешливая она у меня.
— А что, оригинально.
— Да-а-а. Оригинально. У нее все в жизни оригинально. Как в цирке. Семь кошаков помоечных. Один другого наглей. Попугай. Марки жако. Серый, скот, как крыса. Злой до невозможности. Тарасом зовут. Взяла она его у подруги. Та пьет, как выдра. Кормить птицу некогда. Ну, попугай чуть с голоду не подох. Моя Маруська его и взяла от жалости. Отходила.
— Говорит?
— Кто?
— Тарас этот.
— А! А как же! Орет с утра до вечера: «Тарас-пидарас! Тарас-пидарас!» И больше ничего. Тупая птица. Я ему: «Молчи, сволочь пернатая». А он своё: «Тарас-пидарас!» Самокритикой занимается, какаду недоношенный… Кошаки эти еще… Маруська их по субботам пылесосит. Сначала сопротивлялись, царапались, а потом — от пылесоса их не оттащишь. Приучила к пылесосу, представляешь? Где это мы?
— Лобня.
— А! Лобню надо отметить.
Он отхлебнул из бутылки.
— Мы с Маруськой в Лобне за одной партой десять лет сидели. Да-а-а… Животных она, видишь ли, жалеет… К ней прям весь этот… животный мир так и липнет. Дроздов, тоже мне… Приезжаю как-то рано утром из командировки, пару недель меня не было, смотрю: на люстре осиное гнездо. Осы по комнате летает. По-хозяйски так, как американцы по Ираку. А Маруська сидит, улыбается и орехи колет. Моей армейской манеркой. Я говорю: это что такое? И на гнездо показываю. Она: осы, а что? Я: может, еще гадюк заведем? Она: осы живые, они тоже жить хотят, и гнездо смотри, Санечка, какое красивое: чистый перламутр. Тьфу!.. И вот так уже полвека. Куда полвека — больше! Мы с ней с первого класса за одной партой. И до десятого. В восемнадцать поженились. Сорок три года назад… Ну да, сорок четвёртый пошел…
— Ну и ну!
— Любовь, ничего не попишешь. Как первого сентября первого класса нас рядом на линейке поставили, как двух тушканчиков, и за ручки зацепили, так всё — «Сашка и Машка». Хохолок да бантик. Я вообще сначала-то робкий был парнишка, это потом уже обнаглел. А сначала был я тихоня. Всё стеснялся, краснел. После первого урока, ну этого самого-самого первого сентября, когда нас за одну парту посадили, захотелось мне … пописать. Дело обычное. Захожу в туалет, а там пятиклашки, человек семь, стоят курят. А!.. — говорят. — Юнге писиньки захотелось? Я говорю: а что? Они говорят: А то! Учись, морячок, с…ть при качке! Я только к очку пристроился, пипетку вынул, а самый здоровый пятиклассник взял меня под мышки, поднял и трясет: «Учись с…ть при качке!» Все ржут. Отпустил он меня, я опять только нацелился, а он опять за своё. Опять все ржут. Так я и не сходил. Терпел весь урок. На следующей перемене забегаю в туалет, а они, мустанги эти, опять там. Смотрят на меня, ржут: Гы-гы-гы! Что, дельфин, не всосалось? Я бежать. Всего у нас было три урока. На третьем уроке не знаю, как я высидел, попроситься стыдно. Руки-ноги трясутся, весь вспотел. После уроков идем домой. Двое парней, Маруська и я. Мы рядом все жили. Я иду, ноги подгибаются. До кустика дойти при девчонке, сам понимаешь… У подъезда чувствую — амба. Потекло. Стою враскорячку, описываюсь и плачу. Да еще журчу весь, громко так. Позор-то какой! Господи! Парни тыкают в меня пальцем: Зас…ха! Лейка дырявая! А Маруська вдруг взяла и ранцем их по очереди по башке. То одного, то другого, то одного, то другого. Треск стоит на всю Лобню. Чего, кричит, ржите?! Человек, бедненький, не стерпел, а вы ржите! Проституты! Те заткнулись и бежать. С Маруськой особо не подерешься. Она улыбается-улыбается, рука-то у нее — оковалок. В школе она, если кто чего, сразу в лоб кулаком. Пыром по люстре. Как дрыном. Чбымс! И с копыт. Типа Тайсона. Ну и вот, взяла она меня за руку. Пошли, говорит. Так по жизни и пошли. Пришли мы ко мне домой. Родители мне штаны поменяли. Поиграли мы с ней, азбуку почитали. И так, считай, почти десять лет каждый день. Не в смысле — с мокрыми штанами. Нет, я потом приноровился нужду справлять. А: то я к ней, то она ко мне. Вместе в школу, вместе в школе, вместе из школы. И после школы вместе. Что у нас там? Долгопрудная? Долгопрудную надо отметить!
Он сделал несколько глотков. Посмотрел на бутылку:
— Во, ополовинил девушку. Долгопрудная стала мне наукой на всю жизнь. А как? А вот как. Вот мы, значит, всё вместе и вместе. Кончили школу. Выпускной. Вместе пошли поступать в строительный институт. Она прошла, а я провалился. Потому что умному слава, а дураку канава. Вот так. Устроился я курьером, прямо как в том фильме. Мне весной в армию, а Маруська учится. И уже не так мы вроде и вместе: она на занятиях, я бумаги развожу. И чего это такое вдруг… в общем, тут, в Долгопе, завелась у меня девчонка. Красивая девка, оторва. Рыжая. Зеленоглазая. Жанка. Всё как во сне. Ничего не понимаю я, прям с мозгов свихнулся. Мечусь на два фронта. А зимой вдруг Маруська мне сообщает, что она в положении. Оппа! А я этой рыжей в умат заколдован. Может, она действительно ведьма какая была? И у нее ж, кроме меня, еще были хахали. Да все взрослые, богатые. А мне от этого только рваная рана и злобный азарт. Я Маруське говорю: так и так, извини, родная, но у судьбы моей зеленые глаза. Эх, видел бы ты ее тогда: ни вдоха, ни слезинки. Серые глаза ее потемнели. Косу с плеч гордо смахнула, губки стиснула, к окну отвернулась и тихо-тихо говорит: «Поступай, Саша, как знаешь. Ты человек свободный». Я в угаре — к моим родителям, все им выкладываю, баклан слюнявый! И про маруськино положение, и про долгопову чаровницу и про себя, «свободного человека». Мать — в слезы, а отец спокойно мне говорит:
— Значит, Долгопрудная Лобню перетянула?
— Выходит, перетянула.
— И, стало быть, у рыжей судьбы твоей зеленые глаза?
— Так.
— Заколдовали, значит, ребенка моего?
Я молчу, чую неладное.
— Ну хорошо, — говорит отец. — Извини, если станешь калекой. Но я тебя сейчас, поганца двоежопого, разрисую от лба до копчика в рыжее и в зеленое. Будешь ты год ходить в зеленке с йодом. Я тебя сейчас буду расколдовывать. Я тебе сейчас буду прицел на женилке наводить. Извини, сынок…
Взял батя в правую руку табурет, в левую — армейский свой ремень со свинцом и стал меня расколдовывать.
Мужик долго булькал пивом. За окном пролетела станция «Марк». Дудук-дудук-дудук-дудук…
— На «Марке» никогда не останавливается, — задумчиво сказал мужик. — Полвека уже езжу, и полвека всё не останавливается. Чудеса… Да… Учил меня отец долго и жестоко. Кое-чего поломал. Но не всё. Жив я остался. И чары с меня сошли, и все я понял в этой жизни раз и навсегда. И прицел встал на место. Месяц я отлежался. Ну и — сыграли свадьбу.
Так и живем. В счастливом мире и полном согласии. Двоих детей смастерили. Они уже сами по себе живут. А мы с Маруськой… с Тарасом этим и с кошаками наслаждаемся в своем Лианозове. Полный дом зверья. Цветов еще сто горшков. По квартире не пройдешь. Пока их все польешь — слон родит. Или горшок пнешь, или на кошака наступишь, или Тарас на тебя прицельно нагадит. Снайпер хохлатый. Я говорю: зачем ты его отпускаешь? Пусть в клетке сидит! А она: он, Саша, живой, он летать хочет. Тьфу! Гуманистка.
Мужик допил пиво:
— Вроде подъезжаем. Полтора, однако, литра выдул. Насос Засосыч. Оттянуло кузовок-то. Дотерпеть бы до дому. А то — словно бы полвека назад… в штаны напрудоню. Вот ведь: как и не было его, этого полвека, а? С чего начал, тем и закончил. Чудеса!
— «Лианозово»… — заныла женщина.
— Ну я пошел цветы поливать. Кошек пылесосить. И от Тараса уворачиваться. Тебе дальше?
— Дальше. Я до Тимирязевской.
— Ну, будь здрав.
— И вам того же.
— Осторожно, двери закрываются, — снова затревожился женский голос. — Следующая остановка…
А какая она дальше — наша «следующая остановка»? Никто не знает… «Жизнь».