ГЛАВА IX: ЕЩЕ ЧУТОЧКУ ОТОЙДЕМ ВСПЯТЬ

Ты как отзвук забытого гимна…

Александр Блок

Перебежав улицу Герцена, я вдруг остановился как вкопанный: от Охотного ряда навстречу мне шла Люся Орлова — золотокудрая прима нашей домпионеровской театральной студии…

Три года после окончания школы, когда мы расстались, судьба все время водила нас вокруг да около, то совершенно случайно сталкивая, то так же неожиданно разводя в разные стороны. Когда я учился в девятом классе, а Люся в восьмом, мы считали, что у нас самая настоящая и — редкий случай — взаимная любовь. На следующий год мы ставили чеховскую «Чайку»: Люся была Ниной Заречной, я — Треплевым. Мы очень любили этот спектакль, как будто чувствовали, что и наша любовь не сможет обернуться счастьем и наши пути разойдутся, чтобы все время кружить где-то рядом и чтобы, случайно встретившись, вновь расстаться с тревожным чувством невозможности вернуть прошлое.

Так получилось, что в год моего выпуска нашу школу расформировали, и Люся заканчивала десятый класс уже в другой. Поэтому мы не попадали вместе на традиционные вечера встречи, да и сами по себе эти вечера получались чаще всего стихийными и случайными, нежели традиционными, потому что проводились в чужих помещениях и в разные сроки. Кружились вокруг разоренного гнезда оперившиеся и набравшие силу недавние его питомцы, одинокими окликами созывая друг друга, но не вдруг-то докличешься, не вдруг прилетишь.

Лишь однажды сошлись мы в казавшемся когда-то просторным и громоздким, а теперь словно уменьшившемся в размерах физкультурном зале, из которого можно, как и прежде, прыгая через две ступеньки, прибежать в свой родной класс, сесть за свою парту и наперебой вспоминать милое ушедшее школьное время. Обычно встречались мы где-нибудь на стороне — чаще всего в застолье, и было это уже не встречей школьных товарищей, а собранием людей, когда-то знакомых, но теперь живущих собственными интересами. Нас не объединяли в единую общность до умиления серьезные рапорты октябрят, пионеров и старавшихся казаться солидными десятиклассников, глядя на которых мы узнавали самих себя… На случайных немноголюдных встречах мы вели серьезные взрослые разговоры о настоящем, делились планами на будущее и лишь изредка, вскользь возвращались к родному школьному времени. Так и позарастали быльем наши школьные тропинки. Рухнула традиция, и лишились мы возможности хоть раз в году встречаться со своим милым и все дальше откатывающимся назад прошлым. Ребята возвращались из армии, девчонки выходили замуж — все взрослели. Буйные ветры юности год от года ослабевали все сильнее и сильнее. В безветрии затихал костер нашей многолетней школьной дружбы, — затихал даже внутри одного выпуска, а уж в отношении других, тем более младших, и говорить нечего…

Но с Люсей у нас все складывалось иначе. Не поступив в университет, я пошел работать стеклодувом. Получилось это совершенно случайно, но я усмотрел здесь вещее предзнаменование — мне чем-то импонировала необычность такого выбора. Из тех, кто после школы шел на производство, обычно выходили токари, слесари, фрезеровщики и специалисты других распространенных и ходовых профессий. А я становился стеклодувом. Что это такое — я представлял смутно, но в мечтах уже видел себя у огнедышащего горна, из которого алым потоком — наподобие лавы разбушевавшегося Везувия — лениво ползет раскаленная масса, через несколько мгновений превращающаяся — все в тех же моих фантазиях — в сияющие радужными отсветами хрустальные дворцы. Правда, повторяю, произошло это совершенно случайно, а вначале я рассчитывал поступить на работу в какую-нибудь редакцию. В какую и в качестве кого? — такого вопроса у меня будто бы и не возникало. Но я считал, что как будущий филолог — а об этой профессии я и думать не хотел — должен устроиться на работу по литературному профилю, то есть в какую-нибудь редакцию.

Я пошел в читальню и выписал там из всех попавшихся под руку журналов, газет и книг более двухсот адресов различных редакций и издательств. Около месяца ходил я по этим адресам и предлагал свои услуги. Лишь в немногих мне отказывали сразу, а в большинстве случаев вежливые и доброжелательные люди сочувственно выслушивали меня и отвечали, что сейчас подходящей работы нет, но вот через неделю-две, через месяц и так далее, может быть, что-нибудь подвернется. Мои хождения продолжались до середины сентября, и с каждым днем иллюзии меркли. Первой рухнула надежда стать газетным репортером, потом однажды мне пообещали должность корректора, а потом я готов был пойти на любую «черную» работу — лишь бы в редакцию. Но, увы, и до «черной» работы в редакции дело не доходило.

Тогда я решил действовать официально, через отдел распределения рабочей силы. Однако в нашем райисполкоме вакансий филологического профиля не оказалось, и мне порекомендовали поискать счастья в более высокой инстанции — в отделе культуры Моссовета, а оттуда, тоже за отсутствием вакансий, направили в отдел распределения рабочей силы самого Моссовета. Так попал я в красивое здание на Советской площади напротив памятника основателю Москвы. Я был в этом величественном здании единственный раз, но посещение оставило такой глубокий след в моей памяти, что долго еще потом, проходя мимо, оглядывался я с опаской на его раззолоченный фронтон.

Меня встретила суровая, видимо, издерганная бесконечными словопрениями женщина. Я принялся объяснять ей свои планы на будущее, но она оборвала мои мечты и попросила говорить по существу. Тогда я сказал, что хочу работать в редакции, потому что у меня литературные наклонности, что я согласен на любую работу — лишь бы в редакции. И тут женщина, ничуть не церемонясь ни с моими наклонностями, ни с компромиссным согласием на любую работу, раскрутилась, что называется, на всю катушку:

— А, так вы не работаете?! Ищете легких хлебцев? Ваши сверстники доблестно трудятся там, где они нужнее всего. А вы в Москве хотите пригреться… Чтоб в недельный срок устроиться на работу! Иначе выселим из Москвы как тунеядца. Устраивайтесь куда хотите, а через неделю мы проверим. Все. И не отнимайте у людей времени своим сумасбродным прожектерством!

В смятении покинул я кабинет, потому что угроза была вполне реальной: то было время первого этапа борьбы за чистоту жизни под девизом: «Горит почва под ногами у тунеядцев!»

А вечером к нам домой пришел наш старый знакомый и, узнав, что я не могу устроиться на работу, предложил пойти к ним на предприятие, где он по старой дружбе может порекомендовать меня в ученики стеклодува. Мама запротестовала:

— Это ведь очень тяжелая профессия. И вредная…

— Что ты! — многознающе улыбнулся гость. — Это раньше было, а теперь все механизировано. К тому же специальность дефицитная и платят хорошо.

Мама все еще сомневалась, а я вдруг решил, что в пику бездушным чиновникам, не захотевшим поддержать меня в тяжелую минуту, пойду в рабочие. При этом передо мной вспыхнул нимб редкой профессии, потом еще ярче засиял ореол не понятого людьми мученика-литератора, идущего трудной дорогой жизни. Я укреплял в себе решение пойти в стеклодувы еще и тем, что мне нужно изучать жизнь, потому что для литератора это необходимо, — а я безусловно чувствовал себя литератором еще и оттого, что хождения по редакциям представлялись мне традиционным «обиванием порогов». Но кроме того, мне щекотала нервы некоторая экстравагантность профессии стеклодува — не то что тривиальные токари-пекари…

И надо же так случиться, что мой путь на работу пролегал по Доброслободскому переулку, где жила Люся. И надо же так случиться, что за весь год только однажды свела нас судьба. Я начинал работать рано и кончал раньше обычного — у нас было вредное производство и соответственно укороченный рабочий день. Свободного времени было предостаточно, но, как известно, организовать его бывает куда труднее, чем выкроить из имеющегося в обрез. А тут еще я поступил в Студенческий театр МГУ, бурная атмосфера которого поглотила все прежние увлечения. Вот и получилось как по присловью — «с глаз долой — из сердца вон»… Но только вовсе не ушла из моего сердца эта влюбленность, а просто отодвинулась куда-то вдаль. Каждый день, проходя мимо Люсиного дома, я с нежностью вспоминал о ней, и мне очень хотелось увидеть ее.

И все-таки четыре вечера в тот год мы были вместе.

Но помню уж по какому поводу, но в Доме пионеров решили возобновить постановку «Чайки». Меня пригласили на репетицию. Собрался почти весь прежний состав, пришла Люся… Два вечера — репетиции, вечер — спектакль, и еще один раз — уже безотносительно к Чехову. Мы встретились, но все получилось очень глупо, потому что я зачем-то взял развязный тон бывалого парня. Я старался разыграть из себя человека рабочего и грубого и в то же время подчеркнуть свою причастность к полупрофессиональной труппе — Студенческий театр под руководством Ролана Быкова стоял в те годы на уровне лучших драматических коллективов столицы… Люся сразу же не приняла моей позы и, сказав, что лучше не возвращаться к прошлому, стала прощаться. Я понял, что переиграл, и пошел на попятную — ведь я любил ее, особенно теперь, когда после долгого ожидания снова встретил ее и когда снова взмахнула крыльями наша «Чайка».

— Почему к прошлому? — испугавшись, что Люся и впрямь может уйти, горячо заговорил я. — Разве нам плохо было в эти дни?

— Не плохо… Только не понимаю, чего ты кривляешься? — она взглянула на меня полными слез глазами.

Мы пошли к Яузе. Все вроде опять стало на свои места. Сами собой слетели с меня маски бывалого человека и околокулисного интригана. Я изо всех сил старался доказать Люсе, что не надо все это принимать всерьез, что я люблю ее еще сильнее, чем прежде, что я соскучился по ней, что сколько раз я бродил около ее дома и никак не мог встретить. Я говорил это совершенно искренне, и Люся поверила мне. Мир был восстановлен.

Обнявшись, стояли мы над покрытой ледяной коркой, припорошенной снегом Яузой и рассуждали о будущем.

— А куда ты собираешься после школы?

— Хочу попробовать в Щукинское училище, но родители — ни в какую.

— А они что тебе прочат?

— Институт связи. Там у отца какие-то знакомые.

— Какое они имеют право калечить тебе жизнь? — вознегодовал я. — Ты должна идти туда, к чему у тебя призвание.

— Я знаю. Но дома и слушать не хотят. Я и на «Чайку»-то ходила тайком.

— Знаешь что, Люся, — решился я высказать свою заветную мечту. — Вот ты кончишь школу, и давай поженимся… И уже никто не помешает тебе жить так, как ты хочешь.

Люся быстро повернулась ко мне. Глаза ее широко раскрылись — не то от испуга, не то от неожиданности.

— Что ты сказал? — удивленно спросила она.

Я помолчал, а потом, собравшись с духом, взял ее за руки и заговорил:

— Люся, ты любишь меня? Если — да, тогда все в порядке, потому что я люблю тебя еще сильнее, чем прежде…

— Любишь, а за полгода не удосужился зайти.

— Люсенька, ты ведь знаешь, что я не могу прийти к вам. Если бы был телефон… Ну что мне было делать?

— А в школу не мог заглянуть?

— Ты же в первой смене, а я прихожу домой около трех.

— На вечер мог бы прийти или как-нибудь передать через Сашку Раскина. Если б хотел найти, нашел бы…

— Школа мне, честное слово, как-то в голову не приходила… Но я люблю тебя, понимаешь, люблю!

— Ты всем так горячо говоришь о своей любви? — насмешливо перебила Люся.

— Люсенька, ну зачем ты так? Ты ведь все знаешь…

И тут я переиграл во второй раз. Причем переиграл до невероятности глупо. Я стал объяснять Люсе, как я люблю ее, и в подтверждение своих слов начал распространяться — явно преувеличивая — о великолепных девушках, которых встретил за это время и которых конечно же не мог любить так, как ее… Но, не дослушав моего горячего монолога, Люся оборвала меня:

— Знаешь что, Ланской, катись-ка ты к своим актрисулям. А про меня забудь. Навсегда…

Она быстро пошла прочь. Я догнал ее и снова стал объяснять и оправдываться; и снова все будто бы уладилось, и мы снова мирно рассуждали о своих делах. А когда подошли к ее дому, я все-таки снова решился повторить свое предложение.

— Люся, ты веришь мне? Если веришь, то подумай о том, что я сказал. — Я взглянул ей в глаза и прошептал как можно нежнее: — Люсенька, я очень люблю тебя. Нам будет хорошо вместе…

Чем больше я пытался убедить Люсю в правоте этого выбора, тем сильнее верил в него сам. Люся слушала молча, ничего не возражая, но и не выражая готовности принять мое предложение. Наконец я иссяк. Наступила пауза… И вдруг Люся неожиданно повернулась, крепко обняла меня и, порывисто поцеловав в губы, бросилась было в парадное. Но я удержал ее и снова повторил, чтобы она подумала над тем, что я сказал.

— Леня, — уже совершенно спокойно ответила она, — мне ведь нет еще и семнадцати, да и тебе восемнадцать не скоро.

— Как не скоро? В апреле мне будет восемнадцать. Да потом, в конце концов, совсем неважно, когда мы формально распишемся. Люсенька, ты не разлюбила меня?

В ответ она тихо коснулась губами моей щеки. Мы рискованно стояли, обнявшись, у самого подъезда Люсиного дома, но отпускать друг друга не хотелось. Однако, то ли от радости встречи, то ли от нервного напряжения, а может, от ядреного январского морозца, но и Люся и я вполне ощутимо дрожали мелким ознобом.

— Ну что, пр-р-ощаемся? — сквозь дрожь выговорила Люся.

— Н-не пр-рощаемся, а р-р-раст-таемся д-до свид-дания, — лязгая зубами, ерепенился я. — Когд-да мы встр-ретимся?

— Не зн-наю, мне н-нужно писать д-домашн-нее сочин-нение.

— Хор-рошо, но в воскр-ресенье пойд-дем в кино? В шесть часов я б-буд-ду ждать т-теб-бя на Р-разгул-ляе. Лад-дно?

— Ну хор-рошо. Я постар-раюсь прийти.

— Нет, ты приход-ди об-бязательно.

— Приду. Д-до свид-данья. Спокойной н-ночи.

И опять все получилось шиворот-навыворот. Я не смог прийти к Люсе в тот вечер, потому что был занят на репетиции, уход с которой приравнивался в нашем уставе к дезертирству. Театр в те годы находился в зените славы, поэтому дисциплина соблюдалась с фанатической пунктуальностью и ставилась — особенно среди новичков, каким был я, — превыше всех дел, даже самых что ни на есть личных — таких, например, как свидание с Люсей…


И вот снова Люся — нежданно, словно из небытия…

А кто может сказать заранее, чем отзовется наше сердце на какую-нибудь неожиданность? Может быть, я, по уши влюбленный в Женю, смертельно обиженный ею, уже второй день проклинающий и в тайне даже для самого себя ожидающий ее, — кто знает, может, в этот самый миг я не только не хотел, но и не желал видеть никого, кроме Жени. Могло да, наверное, и должно было бы быть так. Но вышло иначе. Я несказанно обрадовался Люсе, — обрадовался встрече с милым, наивным и трепетным прошлым.

В эти лета два с половиной года — огромный срок. И хотя двадцатилетний возраст еще не пора для сантиментов, но все же оттенок детской умиленности уже дает о себе знать при воспоминании о первых душевных тревогах. Так было и здесь. Я обрадовался Люсе и вместе с тем изумился той перемене, которая произошла в ней: из девочки-подростка она превратилась в ослепительное золотокудрое божество. Если в школьные годы Люся несла свое обаяние с легкой артистичностью и непринужденным изыском, то теперь, повзрослев, и подавно поняла, что ее внешние данные сами за себя говорят. Чувство меры у нее было развито в высшей степени, она умела пронести свою красоту сквозь быстротечности всех мод и увлечений. Но что бы она ни надевала и какую бы прическу ни делала, умела быть модной и оставаться самой собой. Я всегда боялся, что, поддавшись общему настроению, Люся отрежет великолепную золотую косу, или уберет кудряшки со лба, или подведет глаза, или сделает что-нибудь такое, что вполне уместно и допустимо кому угодно, но только не ей… Люся всегда вспоминается мне, когда я замечаю в своих знакомых какую-нибудь чрезмерность, взятую от лукавого.

Накануне экзамена по литературе Возрождения я встретил Люсю именно такой, как и представлял себе всегда. Нет, не такой, как представлял, она словно раскрылась навстречу солнцу с тех пор, когда мы дрожали над замерзшей Яузой. С радостными приветствиями бросился я ей навстречу. И тут же на своих легких крыльях прилетела чеховская «Чайка».

— «Вы похудели, и глаза у вас стали больше», — подал я реплику из последнего действия пьесы.

— «Я все ходила тут около озера. Около вашего дома была много раз и не решалась войти. Давайте сядем…» — подыграла Люся. — Я к вам пришла, — добавила она не то по пьесе, не то от себя.

— «Я точно предчувствовал, весь день душа моя томилась ужасно…»

— А моя истомилась по филфаку, — засмеявшись, закруглила чеховскую тему Люся.

— Тогда пойдем на психодромчик. Филфак начинается с психодрома.

— Что это такое? — удивилась Люся.

— Э-э! Тут особая статья, в двух словах не объяснишь… Так где ты сейчас? Чем ты занимаешься?

— Я же говорю тебе: пришла поступать на филологический. Приемная комиссия работает?

— Работает. А ты разве не учишься?

— Училась… В Связи, но…

— Все-таки посредством связей упекли тебя в Связь?

— Упекли. Два года проучилась, весеннюю сессию до половины сдала, но больше не могу… Решила на филфак.

— Ну и правильно. Здесь жить можно. Особенно если сразу наметишь свое направление и выберешь тему…

— Ой, — вдруг неожиданно перебила меня Люся, — совсем забыла… Тебе привет!

— От кого?

— Угадай!.. Клянусь — не угадаешь!

— Ну, после такой заявочки мне ничего не остается, как сдаться, — развел я руками и в недоумении посмотрел на Люсю, пытаясь вспомнить кого-нибудь из общих знакомых.

— От Петьки!

— Ты что? Откуда он?!

— Вот-вот, и я тоже. Иду к остановке — и вдруг мне навстречу такой фартовый морячок. Встал во фрунт и руку к бескозырке. Я даже растерялась: «Откуда ты?» — «С Балтфлота! Бросаю, говорит, якорь в старой гавани Разгуляя!» — «Ты что, — спрашиваю, — на каникулы?» — «Нет, говорит, по чистой! Вернулся из учебного плавания и подал рапорт». Хочет теперь обратно в МИХМ.

— Странно… Он писал мне из Лиепаи. Даже фотографию прислал — в матросской рабочей робе, в лихо сдвинутой на затылок шапке, с боцманской дудкой на груди стоит у зачехленной шлюпки. Вид бравый — хоть куда… Об уходе из училища и намека не было.

— Не знаю уж: за что купила — за то продаю. Он к тебе заходил, но мама сказала, что ты с утра умчался в университет. Я ему говорю, что как раз туда сейчас отправляюсь. Он хотел меня даже проводить, но я побоялась, что у вас опять вспыхнут мушкетерские страсти, — Люся рассмеялась, — вот он и просил передать тебе привет… Вечером, наверное, зайдет к тебе.

Известие это было очень неожиданным для меня, и я решил, вернувшись домой, узнать все из первых уст, а с Люсей не стал продолжать эту тему, потому что здесь обозначилась тропинка в наше прошлое… С пятого на десятое перебирали общих знакомых, перескакивали на филфак, опять возвращались к прошлому — правда, еще безотносительно к нашему последнему свиданию.

Появление Люси на психодроме не прошло бесследно. Словно под действием магнита потянулись к ней взгляды ребят с соседних лавочек. Люся выгодно вписывалась в «филологическое созвездие». Над психодромом тут же была зафиксирована новая восходящая звезда.

— Ланской, у тебя есть что закурить? — неумело спросил подошедший к нам некурящий Юрка Подкидов.

— Конечно, — бодро ответил я. — Неизменный «Беломорчик».

— А сигарет у тебя нет? Куришь какую-то гадость. Девушка, у вас не найдется сигаретки? — отработанной фразой обратился он к Люсе.

«Девушка некурящая», — хотел было я уже ответить за нее, но Люся открыла сумочку и достала алую упаковку болгарской «Фемины». Я удивился. И хотя курение девчонок у нас на филфаке было делом сверхобычным и я смотрел на это баловство без всякого предубеждения, но по отношению к Люсе у меня был особый счет. А тут еще салонно-будуарная «Фемина». Пачка оказалась неначатой, и по тому, как неумело распечатывала ее Люся, я поспешил предположить, что сигареты она носит при себе, скорее всего, для форсу. Сейчас я ждал, закурит она или нет…

— Пожалуйста, — проговорила Люся своим глубоким с переливами голосом врожденной актрисы и так же неумело протянула Юрке сигарету, а пачку убрала обратно. У меня отлегло от сердца.

— Вот это другое дело. А то Ланской курит без зазрения совести какой-то шоферский «Беломор-кэмэл».

— Ты и без Ланского найдешь где стрельнуть. А «Беломорчик» не опошляй — истинно русский гигиеничный продукт питания. Другое дело — не по Сеньке шапка. Смотри от «Фемины»-то не задохнись…

— Девушка, — извините, не знаю, как вас зовут, — вы объясните ему, что курить «Беломор» — несовременно и неуважительно к друзьям, — не унимался Юрка, у которого и страсть к курению возникла, видимо, исключительно в связи с появлением Люси.

— Слушай, тебе дали закурить — и чеши по холодку. Нечего пудрить мозги чужим девочкам, — шутливо выпроваживал я Подкидова, вместе с тем довольный, что Люся отмечена вниманием достопочтенных психодромцев.

— Тоже мне монополист! — отозвался Юрка. — Это же махровая домостроевщина! Это даже неэтично — лишать человека радости общения с прекрасным существом.

— Люсенька, у этого…

— Так вас зовут Людмилой? — перебил Подкидов. — Чудесное имя! А я — Юрий, именуемый в святцах Георгием, — поспешил он представиться. Люся в ответ кивнула. — Ланской по дикости своих нравов даже не познакомил нас.

— Люси́, — продолжал я, — у этого отъевшегося тяжеловеса, одурманенного куревом и твоим присутствием, начинаются явные отклонения в подкорковой деятельности, что небезопасно для окружающих и ставит под угрозу его спортивные рекорды, — потешался я над Подкидовым, который и в самом деле занимался штангой. — Учти, что при трагическом исходе вся ответственность перед обществом — я имею в виду общество «Динамо» — ляжет на ту, в честь кого он выкуривал твой же «феминиам».

— Что же ты сразу не предупредил меня об ответственности? — улыбнулась Люся.

— Пока еще не все потеряно, нам лучше смыться. Пошли…

Довольный произведенным эффектом — знай, мол, наших! — я повел Люсю в приемную комиссию. Там сначала заартачились, потребовали характеристику из Института связи, но потом все уладилось, и ей разрешили поступать на общих основаниях.

Выйдя с факультета и не задерживаясь больше на психодроме, мы пешком направились к Разгуляю. Стоял жаркий солнечный день, но за разговором, отвлекшись от своих мрачных мыслей, я не замечал этой изнуряющей московской духоты. Встреча с Люсей заметно взбодрила меня, перевела стрелку душевного барометра. Поэтому я не только обрадовался, когда увидел Люсю, я был благодарен ей. Она возникла словно спасательный круг, брошенный судьбою, чтобы я смог перевести дыхание. Последнее прощание с Женей и особенно то, что она до сих пор не появлялась в университете, произвело во мне такую душевную болтанку, преодолеть которую без посторонней помощи я, наверное, не сумел бы. Я захлебывался в быстрине нахлынувших обид, крутился над какими-то неведомыми бочагами и никак не мог ощутить под ногами твердую почву. Я не мог взяться за подготовку к экзамену, мне ничего не лезло в голову, кроме навязчивых, нахлынувших, словно девятый вал, обидных мыслей о Женином двурушничестве. И вдруг в этом штормовом водовороте, среди затянувшегося беспогодья, как вестник добра и надежды, мне неожиданно блеснул спасительный солнечный луч милого прошлого.

Весь длинный путь от Моховой как-то незаметно прошел в разговорах на самые различные темы. Мы переговорили, кажется, обо всем на свете, — переговорили обо всем, не касаясь главного. И вдруг — уже на Разгуляе, под теми самыми часами, где мы должны были встретиться…

— Ланской, а ты все-таки подлец.

— Я не мог прийти. Честное слово, не мог.

— Что же у тебя было такое чрезвычайное? Другое свиданье, что ли?

— Нет, была репетиция, с которой нельзя было уйти.

— А ты знаешь, что я могла подумать о тебе?

— Знаю. И ты, наверное, была бы права… Даже — ты безусловно была права. Но честное слово, я не мог уйти.

— И еще два с половиной года тоже не мог?

— Люся, не стоит сейчас упрекать меня. Ты можешь, имеешь полное право презирать меня за тот случай. Но единственное, что я могу сказать, и прошу, чтобы ты поверила мне, что всегда я…

Люся со смехом подхватила:

— …думал только о тебе, любил только тебя, всюду искал только тебя, каждый день бродил около твоего дома…

— Перестань!

— Ой, Ленька, нечего оправдываться — никто тебя не обвиняет. Живи себе как хочешь… Только согласись, что в тот раз ты поступил подло.

— Согласен, что все получилось мерзко. Только прийти я действительно не мог. И предупредить никак не мог. Ты ведь помнишь: «Люди, львы, орлы и куропатки…»

Люся рассмеялась… С этим монологом Нины Заречной вышла у нас потешная история, которая и лишила меня возможности бывать у Люси дома. Однажды после уроков мы репетировали последнюю встречу Нины и Треплева, — честно говоря, репетировали в основном из-за поцелуев. Люсиных родителей дома не было, и все шло отлично. Но соседка по квартире, дотошная и въедливая старуха, сидела в своей комнате и прислушивалась к странным словам монолога:

— «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитающие в воде, и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, совершив свой круг, угасли. Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бледная луна напрасно зажигает свой фонарь…» — декламировала Люся.

Соседка, естественно, не знала, что происходит у нас в комнате, но в странном нагромождении слов, которым предшествует исполненный подлинного отчаяния диалог Нины и Треплева, заподозрила нечистое, а Люсину мелодекламацию, так удачно подводившую финал спектакля, поняла как предсмертные причитания своей юной соседки, терзаемой каким-то мерзавцем. Старуха подкралась к нашей двери. Тут она еще раз добросовестнейше выслушала всю эту абракадабру, завершающуюся звуками тех порывистых поцелуев, которые бросает Нина, расставаясь с Треплевым. Смысл монолога старуха конечно же не осилила, но подозрительные «чмоканья» поняла совсем недвусмысленно. Догадка в корне изменила ее изначальные предположения, и старуха замерла в ожидании скандального финала нашей репетиции. И вот когда мы, отработав сцену прощания, слились во взаправдашнем поцелуе — уже не мимолетном, а долгожданном и счастливом, подлая бабка резко отворила дверь и подняла шум на весь дом… Но самое скверное, что она, наврав с три короба, поведала всю эту историю Люсиным родителям. Скандал был страшный. Дело дошло до Дома пионеров, и по бывать бы нашей «Чайке», если бы не вмешалась руководитель студии Полина Ивановна Лобачевская — женщина, отождествлявшаяся мной с блоковской Незнакомкой. До сих пор она остается для меня образцом женского совершенства. Полина Ивановна как-то смогла уладить этот конфликт. Правда, и Люся, и я были ее любимчиками. Но мы честно объяснили ей, что поцелуи были театральными и только один — последний — настоящим… Однако из-за старухиных глупых сплетен я не мог больше бывать в доме у Орловых.

…И вот теперь Люся шла на филфак. Чем это грозило мне, я еще не представлял, вернее, даже не думал об этом. Но я был очень рад, что мы снова встретились: все-таки было такое время, когда мы считали, что у нас самая настоящая и — редкий случай — взаимная любовь. Да и не было в наших отношениях тех перепадов, от которых я теперь готов был лезть на стенку… По пути домой мы договорились, чтобы Люся не ходила без меня подавать документы, а подождала на психодроме, пока я сдам экзамен.


А экзамен кончился для меня быстро. Я пошел отвечать, как обычно, в первой пятерке — ни Женя, ни Света еще не приходили. Но по первому вопросу — «творчество вагантов» — я не смог сказать ничего, потому что вообще не знал, кто были такие эти ваганты. Второй вопрос Курилов даже не стал спрашивать. Справедливости ради следует сказать, что Курилов не заносил неуды ни в ведомость, ни в зачетку, а с улыбкой записывал у себя на листке, который раз приходит к нему студент. Я первым покинул аудиторию. Неуд нисколько не испортил настроения. Меня так и распирало на какую-нибудь штуку. И тогда, взяв лист бумаги, я вывел на нем крупными буквами знаменитую фразу из Дантова «Ада»: «ОСТАВЬ НАДЕЖДУ ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ!» — и прикрепил к двери аудитории. Еще некоторое время повертелся в коридоре и, не дождавшись Жени, побежал на психодром посмотреть, не пришла ли Люся.

Ее присутствие было отмечено толпою известных завсегдатаев, среди которых выделялась квадратная фигура Юрки Подкидова. Шла оживленная беседа. С героическим видом подошел я к Люсе.

— Уже сдал? — спросила она.

— Уже сдался, — бодро ответил я.

— Как?

— Квадрат.

— Что, четверка? — не поняла Люся психодромовского лексикона.

— Да нет, в сачке всего два шара.

— Ну да! И что теперь?

— Ничего особенного. У Курилова это обычное дело. Скоро узнаешь на собственном опыте.

В беседу активно подключилось Люсино окружение, предлагая устроить поминки средним векам. Но мне захотелось подчеркнуть свои «монопольные права» на отношения с Люсей, и поэтому, отказавшись от поминок, я многозначительно произнес, что сегодня как раз приспел случай отметить праздник Возрождения, и сквозь расступившуюся толпу мы отправились на факультет. Приемная комиссия еще не работала, и мы поднялись на четвертый этаж, где сдавала наша группа. Я изо всех сил пытался продемонстрировать Люсе свое исключительное положение единственного в группе мужчины и что-то объяснял, декларировал, доказывал и конечно же балаганил, шутил и каламбурил. Когда появилась Женя, я небрежно, как ни в чем не бывало приветствовал ее. Но она сразу заметила присутствие нового лица, которому я уделял столько внимания. В общем-то и слепой догадался бы, ради кого я стараюсь.

— Тебя уже можно поздравить? — усмехнулась Женя.

— Так точно. Два очка — и в сачке! — бравировал я.

Между тем перед аудиторией уже пробавлялись пять-шесть человек, вышедших от Курилова «оквадраченными». После очередной жертвы в аудиторию вошла Женя. Светы еще не было. На этот раз, в связи с необычайно быстрой пропускной способностью Курилова, ее привычка приезжать на экзамены к самому финалу могла иметь печальный результат.

Минут за десять до двенадцати мы с Люсей наведались в приемную комиссию. Там уже обозначился довольно длинный хвост абитуриентов, пришедших сдавать документы. Заняв очередь, мы снова поднялись к нашей группе. Как раз в это время по коридору проходил заместитель декана по научной работе доцент Зябликов — человек с весьма интеллигентными манерами, лицом скопца и душой иезуита. Даже его походка — не то что спокойная, но какая-то осторожная, с мерной подачей корпуса вперед при каждом шаге — говорила о коварстве повадок замдекана. Со студентами Зябликов держался панибратски либерально, соблюдая при этом нужную дистанцию и мотая на ус излишнюю откровенность… Зябликов, конечно, обратил внимание на приколотый к двери транспарант и, улыбнувшись, спросил, кто здесь принимает.

— Курилов… Возрождение… — хором ответили мы.

— Тогда все понятно. Сколько уже неудов?

— Пока что все неуды. Половина группы…

— Много. Сейчас выясним, в чем дело, — добродушно произнес Зябликов и вошел в аудиторию.

С замиранием сердца ждали мы его возвращения, но он не появлялся. Вместо него с неудом вышла Галочка Давыдова и сообщила, что Зябликов сел экзаменовать вместе с Куриловым, что они общими усилиями завалили ее и что теперь пошла отвечать Лисицына. Для нас это был любопытный эксперимент, потому что Жене обычно везло на экзаменах. И на этот раз фортуна не изменила ей — она вышла с пятеркой. Следом за ней в дверях появился довольный собою Елисей Егорович Зябликов.

— Оказывается, не так все страшно, — усмехнувшись, сказал он. — Так что этот пугающий транспарант снимите.

Все смотрели на Женю в буквальном смысле «оквадраченными» глазами: она казалась нам человеком, вернувшимся невредимым из самого настоящего кромешного ада. Женя смеялась и нарочито возбужденно, взахлеб рассказывала про свой счастливый ответ, а мы с Люсей, демонстративно не дослушав ее, пошли сдавать документы. Потом вернулись наверх, но экзамен уже кончился, только опоздавшая Светлана Рыжикова бегала по коридору в поисках Курилова.

До консультации по современному русскому языку Женя на факультете не появлялась, а я, как и прежде, приезжал с утра в Александровский сад с тайной надеждой увидеть ее. Зато все эти дни сюда приходила Люся. Я брал ей в читальне книги, и она готовилась к вступительным экзаменам. Мне было несколько не по себе от неизвестности своих отношений с Женей, но рядом была Люся, и все как-то уравновешивалось. И вот оттого, что я довольно уверенно чувствовал себя перед экзаменом, и оттого, что присутствие Люси придавало мне душевную бодрость, и оттого, что решил не показывать перед Женей своей слабости, — я и на консультации, и на экзамене, что был на следующий день, держался совершенно непринужденно, в своей обычной манере бравады и балагана. Я пересилил себя, чтобы после консультации не пойти провожать Женю, и расстался с ней за воротами психодрома безотносительным «салютом». Правда, свою решимость я подстраховал Люсей, поджидавшей меня в Александровском саду.

Но после экзамена я собрался сделать разведку. Мне хотелось выяснить впечатление, которое произвели на Женю мое неожиданное охлаждение и появление золотокудрой Люси. И сразу после экзамена словно по заказу создалась такая ситуация, что Женя, Света и я оказались лицом к лицу. Настроение было беззаботно-послеэкзаменационное, и мы отправились в «Марс», выпили бутылку сухого вина — и совсем легко стало на сердце. Ничем серьезным заниматься не хотелось, и мы без колодки шатались по Москве и резвились как малые дети. Наша «третья сигнальная система» была настроена на озорное восприятие.

Но всему приходит конец. Истощились запасы и нашего сегодняшнего веселого настроения. Вечерело. Света начала вспоминать про электрички. Подходила минута, когда я должен был остаться наедине с Женей. Я больше всего боялся, что сразу же сдам позиции и начну ныть. Но все получилось иначе… Когда ушла Света, я как бы между прочим спросил Женю, куда она запропастилась в эти дни. И тут как из рога изобилия на меня посыпались веселые дачные приключения в Усове. Я понял, что появление среди нашего штормового беспогодья золотокудрой Люси воспринято Женей как усиление моей плавучести и она хочет произвести дополнительную болтанку. Естественно, я решил не оставаться в долгу…

— А ты представляешь, — с запалом начал я, — иду здесь на днях мимо психодрома и вдруг вижу, ба! Люси́! Тысячу лет не виделись!.. Мы учились в одной школе и занимались в театральной студии. Представляешь, «Чайка»: она — Нина Заречная, я — Треплев. До чего же все славно было! И вот теперь, представляешь, она идет на филфак. Не успела появиться на психодроме, как там началось светопреставление…

И, закусив удила, пустился я во всю прыть… Мне казалось, что я достиг желаемого: Женя заметно грустнела, хотя о наших отношениях я ничего не говорил. Но, видимо, рассказывал с таким азартом, что это подразумевалось само собой.

— Героиня школьного романа, — усмехнулась Женя.

— Ну, с тех пор столько воды утекло, — вроде бы безразлично заметил я. — Она с тех пор сильно изменилась.

— К лучшему?

— Не знаю, не задумывался…

— А что же у тебя глаза так блестят? От воспоминаний?..

Я считал, что своего добился, что отомстил Жене. Она шла по перрону задумчивая и грустная, но мое предложение проводить ее до Усова отвергла категорически.

Загрузка...