Мы любим все — и жар холодных числ,
И дар божественных видений…
В день приезда в Киев я не дозвонился Миле. На следующий, побродив по Крещатику, звоню снова.
— Здравствуйте! Звонят с телефонной станции — проверка телефона. Отойдите на три метра от трубки и скажите внятно и отчетливо: Москва — столица нашей Родины.
На другом конце провода — некоторое замешательство, слышны какие-то голоса, потом Мила — недоуменно:
— У нас телефон работает нормально.
— Мы этого не наблюдаем. Поступили жалобы из Зеленограда.
— Что? С Зеленоградом на той неделе был разговор. Слышимость была хорошая.
— «То было раннею весной…» Живете старыми категориями. Стыдно и недостойно! Сейчас же отойдите на три метра от трубки и скажите пять раз подряд: Зеленоград — город-спутник.
— Кто это говорит?
— Бармалей.
— Ой, Ленька! У тебя совести нет! Откуда ты взялся?
— Свалился с луны…
— Приезжай сейчас же.
…Минут через пятнадцать я уже отыскиваю в новом квартале Дарницы дом, где живет Мила. Штука эта оказалась не из легких. Мало того, что нумерация домов шла по какому-то хитро разработанному коду, доступному немногим, должно быть, очень даровитым детективам. Но даже разгадка общей системы кодировки еще не означала, что дом Милы найден, так как в дополнение к своему номеру «два» он имел еще особый индекс «а». Здесь к детективным дарованиям нужно было присовокупить природный талант путешественника-первооткрывателя. Местное население по своему смутному ориентированию на территории напоминало переселенцев, невзначай заброшенных на необитаемый остров, — каждый рекомендовал искать дом № 2-а в самых противоположных направлениях. Но мое желание увидеть Милу было так велико, что, преодолев все расставленные на пути дезориентиры, я достиг наконец искомого пункта — дома № 2-а.
Еще на лестничной площадке услышал я знакомую мелодию: проигрывали привезенную недавно Милой из Москвы пластинку романсов Бориса Штоколова. «Гори, гори, моя звезда…» — неслось из-за двери.
— Где ты запропастился? — нетерпеливо спросила Мила.
— Легче найти иголку в стоге сена, чем вас в этом благословенном районе, — пробурчал я, входя в комнату.
У проигрывателя сидели две женщины и довольно красивый, с пышной седеющей шевелюрой мужчина. Все трое были мне незнакомы.
— Это наш Ленечка, — представила Мила. — А это — Валя, Лора и Костя… Ленечка, проходи, садись.
Кончилась пластинка, и Костя стал переставлять ее на другую сторону.
— Костя, мы переставим. Иди в магазин, — сказала Мила.
— Уж позвольте сначала завершить одно. Очень приятная пластинка… Вам нравится Штоколов? — как-то суетливо, перескакивая с одного на другое, сладковатым, несколько манерным голосом заговорил Костя, одновременно отвечая Миле, высказывая свое отношение к пластинке и спрашивая мое мнение.
— Да, я тоже люблю эту пластинку — особенно «Звезду» и «Утро туманное», — ответил я и тут же добавил: — Между прочим, я не нашел гастронома: очень уж у вас все здесь законспирировано. Скажите, где магазин, и я быстренько сбегаю.
— Нет-нет, уж извольте не утруждать себя. Вы наш гость, — опять замельтешил Костя.
Его манера говорить — с этакой скоротечной дробленостью фраз и суетливостью, его бесконечные «извольте-позвольте» — неприятно резанула слух. И даже внешность Кости, показавшаяся вначале красивой и импозантной, теперь воспринималась иначе. Правильные черты лица, словно размельчаясь, приобретали приторное выражение, когда он, чуть склонив набок голову, начинал ворковать мягко-напевным сладковатым говорком… Я решил не вступать в прения с «позвольте-извольте» по поводу магазина, а пойти вместе, как только он соберется. И чтобы не пускаться в разглагольствования, перевел разговор на другую тему:
— Кстати, Милочка, ты знаешь — Митька и Ляля грозятся денька на три вырваться в Киев.
— Ну да?! Неужто выберутся? Эта красотка только все грозится, — как-то отвлеченно произнесла Мила и, уходя на кухню, спросила: — А что Митька? Чем он сейчас пробавляется?
— Пока что на радио. Собирается бежать…
— Что так? Опять не поладил?
— Да нет: надоело, говорит. Мартов остается Мартовым.
— Уж действительно!
— Между прочим, — обратился я к Косте, — недавно мы с Мартовым… вы его знаете?
— Нет, не имел чести… Это по части Людмилы Петровны… Так что вы с Мартовым?
Я понял, что сказал лишнее, упомянув Митьку, да еще в компании с Милиной сестрой Лялей, и решил закруглить тему.
— Мы недавно записывали на радио Кареву с «Утром туманным»…
Костя резко перебил меня:
— Ну уж позвольте! Это вы, гуманитарии — вы ведь гуманитарий? — недопустимые вещи делаете… Нельзя же, в конце концов, разменивать ценности на мелкую монету!
— В каком смысле?
— А в смысле — ну что такое Карева? Это уж, извините… Разве я не прав?
— Думаю, что не правы. Карева — очень интересная певица, особенно в жанре жестокого романса… А запись мы делали исключительно для сравнения. Была передача о русском романсе. И «Утро туманное» там исполняли и Штоколов, и Обухова, и Карева.
— «Утро туманное», по-вашему, жестокий романс?
— Да нет же. Передача была о русском романсе вообще, — пояснил я.
— Ой, всё-то вы мудрите, — снисходительно заключил Костя, будто бы произнося в подтексте: «Э-э, шалунишки».
Я заметил, что Мила после моего упоминания о Митьке ушла на кухню и в разговоре участия не принимала, хотя, конечно, слышала все, о чем мы говорили. Валя и Лора тоже вели себя как-то странно и беседы не поддерживали, что я отнес к нашему недостаточному знакомству.
— Так где же изволит быть наша распорядительница? — опять засуетился Костя. — Я готов, а она отсутствует.
— Я открываю консервы, — ответила с кухни Мила. — Леня, помоги мне, пожалуйста. Костя, а ты иди в магазин.
— Может, ты хоть сеточку мне выделишь или напутственное слово скажешь? — не унимался седеющий говорун.
— Сетка в прихожей. А покупай на свое усмотрение.
— Ну, спасибо на мудром слове…
Я вышел из кухни, где приготовился открывать консервы, и хотел было идти с Костей, но он загородил мне дорогу и начал свои бесконечные «уж позвольте»… Наконец он ушел, а Мила позвала меня и сказала, что умышленно выпроводила Костю в магазин, чтобы без него поговорить о наших. И еще она посоветовала мне лучше не спорить с ним и, главное, не заводиться. Я ничего не понимал в этой ситуации, но чувствовал, что отношения здесь сложные.
Мила расспрашивала меня о московских новостях, о Ляле и ее семейных неурядицах, о которых я едва ли мог сказать что-нибудь вразумительное; о Мартове и его сыне Митьке-маленьком — здесь, как мне казалось, я мог дать исчерпывающую информацию, но на поверку выходило, что Мила куда осведомленнее. Словом, из этого короткого разговора я уяснил для себя больше, чем вроде бы должна была узнать от меня Мила.
Костя принес водки и гамзы. Мы сели за стол — разговор оживился.
— Ленечка, грибков! Своего засола, только уже остатки…
— Неужели в Киеве есть грибы? — удивился я.
— Еще какие!
— Позвольте, а как же! Ведь здесь… — и Костя начал объяснять то, что нужно знать о растительности Приднепровья.
— Ленечка, а ты удачно приехал. Мы ведь только позавчера вернулись с картошки. Еще не успели руки отмыть, — перевела тему разговора Мила.
— Специально распорядился приурочить начало Декады к вашему возвращению, — улыбнулся я.
— Нет, не совсем удачно, — вмешалась Валя. — Ему позавчера и нужно было прийти, когда мы уничтожали грибные припасы.
— Вот это не учел. Ну что ж, придется наверстывать упущенное. Кстати, я вчера звонил вам и не дозвонился.
— А вчера вся «колония» была у Разумовских.
— Я вижу, вы тут не скучаете. Что ж, выпьем за ваше веселое времяпрепровождение!
— Узнаю старого тамаду! — радостно вскрикнула Мила.
…За разговорами да под грибочки быстренько опорожнили принесенные Костей бутылки. Мы только вошли во вкус, как питье кончилось. В застолье Костя опять пытался манерничать, но среди нашего веселого пиршества он как-то терялся, да и не хотелось обращать внимание на его выверты. В основном говорили Мила, Валя и я. Костя делал замечания походя и перекидывался отдельными репликами с Лорой. Застолье шло своим чередом, но отсутствие водочки уже давало о себе знать. Я вызвался сбегать в магазин. Костя сначала отговаривал, убеждая знать меру, но, когда я сказал, что «меры», то есть ведра, мы еще не выпили, согласился проводить меня до дежурного магазина, который вот-вот должен был закрыться… Очень горько раскаивался я потом, что исключительно в пику занудной умеренности Кости настоял на этой экспедиции.
Пока собирались, магазин и в самом деле закрылся. Огромная толпа на все лады увещевала сторожа «пропустить на одну только минуточку». Но сторож, как ему и положено, был неумолим и твердил, что уже сняли кассу. Мы протиснулись сквозь толпу, и Костя попросил пропустить «гостя из Москвы». Сторож недоверчиво осмотрел меня, а я просунул в щель чуть приоткрытой двери свое удостоверение с предусмотрительно вложенной в него рублевкой и очутился в магазине. С нескрываемой завистью смотрели на меня страждущие, когда выходил я с двумя бутылками «Московской». Еще больше удивился Костя:
— Ну-ну, не много ли? Порядочно изволят пить в Москве.
— Умеренно, — с напускной небрежностью бросил я, а потом, чтобы позлить его, добавил: — На сегодняшний день выдвигаю лозунг: «Московскую» пить по-московски!
Мы вернулись в квартиру, и Костя сообщил мой девиз присутствующим.
— Да ведь все мы здесь москвичи! — как-то в сердцах бросила Мила.
— Бывшие, бывшие. Это вам постоянно следует иметь в виду, — назидательно, педагогичным тоном ввернул Костя.
— К сожалению…
— Может, нам пригласить гостеприимных киевлян? — предложил Костя. — Я позвоню Козачку…
Мы продолжали пировать, и я сначала не замечал, что реплики Кости становятся все язвительней и обидней, а когда пришел Козачек — здоровенный мешковатый парень с красным лицом, страсти уже кипели вовсю.
По-моему, скандал начался из-за того, что Костя стал задевать гуманитариев. Конечно, мне нужно было вспомнить совет Милы и не связываться с Костей, но, видимо, винные пары ударили в голову, и я, вместо того чтобы оставить без внимания его подковырки, ответил злой эпиграммой. А Костя, подзадоривая меня, заметил, что на стихотворные выпады не реагирует, ибо искусство, как область бесполезная и никому не нужная, его не трогает. Мне бы тем более проигнорировать эту выспренность — и дело в шляпе. Но я шутя бросил реплику — для чего же, мол, тогда существуют творческие союзы? Вот тут-то Костю и понесло… Он заявил, что профессиональное искусство — это чистейшей воды тунеядство, что в наше время художник-профессионал — невежда, потому что он далек от насущных проблем века, и в первую очередь от технического прогресса, что искусство должно быть предметом досуга людей технически грамотных, — досуга, включая не только моменты постижения искусства, но и создание произведений. Словом, джинн техницизма выскочил из бутылки. И обиднее всего, что это был не подлинный джинн — злой, горячий, яростный, а вялый, отработанный пар лет пять назад прошумевшей дискуссии.
Понимая, что спор этот пустопорожний и бесконечный, я резко, а может быть, даже и грубо оборвал Костю и, чтобы поставить последнюю точку, решил прибегнуть к неопровержимой, как мне казалось, истине. Я начал развивать свою излюбленную теорию о преимуществе общественных наук в формировании личности по самой сути этих наук — гуманитарных, человеческих. Я утверждал, что призвание к естественной науке рано или поздно проявится, если, разумеется, это природный дар. Но для того чтобы быть хорошим специалистом в той или иной области, человек должен обладать запасом общественных — гуманитарных — знаний. Допустим, философия оттачивает диалектику мышления; литература, искусство, художества способствуют развитию человеческой фантазии; и уж совершенно непреложно знание законов исторического развития. Словом, гуманитарные знания в какой-то мере можно сравнить с катализатором технического прогресса.
— Позвольте, но ведь именно это я имею в виду: гуманитарные знания — это приправа, соус к духовной пище технически грамотного человека.
— Если вас так уж тянет на гастрономические аналогии, то скажу, что гуманитарные знания — это исходные компоненты пищи любого человека: хлеб, соль и вода… «В начале было Слово». Эта истина идет еще из времен ветхозаветных, — лихо ввернул я, гордый за эту неожиданно пришедшую мысль.
— Какие еще ветхозаветные времена имеете вы в виду?
— «И в Евангельи от Иоанна сказано, что слово — это Бог»…
— Вот-вот. Я так и предполагал, что вы сейчас все к мистике сведете, — торжествующе вздохнул Костя.
— При чем тут мистика? Я говорю о том, что в любом случае прежде всего должен быть Человек, Гражданин, а потом уже Специалист. А вот Человека-то и формируют общественные науки, формируют еще в школьный период. Наша беда как раз в том и заключается, что в угоду техническому прогрессу в школах все больше и больше сокращаются гуманитарные дисциплины. Вместо того чтобы расширять и углублять программы, их урезают до минимума. По старинке, по привычке фиксируются только позитивные явления — то, что на поверхности. Это упрощенчество и дает повод для разглагольствований разным гениям техницизма…
— Позвольте, но, по-моему, одни противоречия Льва Толстого у любого школьника набили оскомину. А вы небось ратуете за то, чтобы еще и в Достоевском покопаться.
— Вот именно, что «набили оскомину». Однажды протоптали дорожку в Льва Толстого и катают по ней на вороных. Ошибки и противоречия!.. Мне вспоминается одно недавнее выступление Давида Кугультинова, в котором он верно подметил, что любой, даже самый нерадивый выпускник средней школы назубок выложит все ошибки и заблуждения Льва Толстого. Но спросите его: а чем велик Толстой? И он посмотрит на вас как на идиота: о чем это вы? Вот и получается, что велик Лев Николаевич своими ошибками и заблуждениями. Есть у нас такие обоймы педагогических шаблонов, которые обескровливают вечные ценности, сушат их на корню.
— Ну вот. Извольте расписаться в собственной немощи. Ваше гуманитарное рутинерство полностью исчерпало себя.
— Я чувствую, вы заговорились — подвела любовь к высокопарности. Дай бог, чтобы рутинерство исчерпало себя.
— Не придирайтесь к словам! Я говорю, что…
— А-а-а! Вот видите, слово-то подвело! Я же сказал вам: «Слово — это Бог!» А что касается рутинерства, захлестнувшего школьные программы, так это плохо, очень плохо… Сместились разумные пропорции и соотношения. Если физика, химия, математика протягивают руки в современность, то литература остается на мели. Дореволюционный период преподается короче, чем в гимназическом курсе, а советский — и подавно представлен четырьмя-пятью именами. Я не говорю уж о текущей литературе. Сложные и неоднозначные явления просто-напросто опускаются. Эпизодическими фигурами маячат Блок и Брюсов. Скопом, через запятую упоминаются Бунин, Куприн, Леонид Андреев иже с ними…
— Да кому нужно все это жалостливое мелкотемье? — воспользовавшись моей паузой, вспылил Костя.
— Чехова тоже упрекали в мелкотемье…
— А что такое Чехов? Ехидное зубоскальство из-за угла. Кому теперь это нужно?
— Всем, кому дорога человечность. Всем, кому…
— Да никому это не нужно! Все это — утиль, вторичное сырье. Нужны проблемные вопросы времени, созвучные нашей эпохе. А все ваши Пушкины, Толстые, Тургеневы — отработанный пар, и не больше… Раз Чехов — так я молиться на него должен! Да мне плевать на все ваши святыни! Все это годится разве что для музея, в который давно уже никто не заглядывает…
Костя расходился все больше и больше. На какое-то время он захватил инициативу и, развивая тему, перешел на историю, которая, по его мнению, тоже сплошной анахронизм.
— Что толку вдалбливать в головы несчастных школьников последовательность царствований разных там Иванов, Петров, Николаев, Александров или исходы бесчисленных сражений и баталий? Нужно перестраивать историю на потребу сегодняшнего дня.
— Этак можно превратиться в Иванов, родства не помнящих.
— Нужно смотреть в будущее, а не в прошлое. Нужно поставить историю на службу прогресса.
— А как же, не зная прошлого, вы сумеете оценить смысл нового, нарождающегося?
— Вот и нужно изучать историю человечества на материале технической эволюции. Не выхолощенные понятия феодализма-капитализма определяют уровень развития общества, а конкретно значимые факты: телега — велосипед — автомобиль — ракета…
— При чем тут велосипед? Ни телега, ни велосипед не были знамением времени. А вот «Герой нашего времени», «Война и мир», «Тихий Дон» — были, есть и будут.
— Да ерунда все это! Вся ваша так называемая классика давным-давно всеми уже забыта. Школьники и те из-под палки читают. А вот велосипедом до сих пор пользуются и практически, и ради удовольствия.
— Между прочим, для собственного удовольствия велосипеду вы предпочитаете Штоколова. Или велосипед — это для умственно отсталых, а гении техницизма услаждают себя романсами?
— Да ни черта вы не поняли из того, что я говорил. Тоже мне — инженеры человеческих душ!
— А, и о душе вспомнили! Без нее, видно, и всемогущей инженерии обойтись трудно. Так я вам еще и другое напомню. Чуждый вам поэт, романс которого вы, однако, не без удовольствия только что прослушивали, писал, что «история души человеческой, хотя бы самой мелкой и ничтожной души, едва ли не любопытнее и полезнее истории целого народа». Не знаю, какой очередной цинизм подберете вы для характеристики Лермонтова, но только скажу, что не техническим прогрессом в конечном счете определяется смысл жизни, а отношением человека к этому прогрессу. Человек был, есть и остается основой мироздания. Ради его счастья, ради сегодняшнего прогресса люди штурмовали Бастилию и Зимний, насмерть стояли под Бородином и Сталинградом, ради этого поручик Толстой дрался на севастопольском бастионе, а Иван Каляев бросал бомбу в великого князя, ради этого Муса Джалиль писал Моабитскую тетрадь… Все это, по-вашему, имеет косвенное отношение к истории человечества. Это голые абстракции, отвлеченные категории…
Я вошел в раж и уже не давал Косте открыть рта. Растерявшийся Козачек время от времени поворачивал свое пухлое лицо то ко мне, то к Косте и методично, рюмку за рюмкой поглощал принесенный с собой спирт. За весь вечер он не проронил ни слова. Женщины тоже слушали нашу перепалку молча и даже не пытались приглушить остроту спора… А между тем страсти накалялись с каждым словом. Не знаю, каково было у меня лицо в это время, но перед собой я видел перекошенного от злости Костю, — теперь на его лице не было и следа от того первого впечатления благопристойности, не было в его лексиконе и этих реверансовых «уж позвольте», он кричал, свирепея и огрызаясь.
В какой-то момент среди нашего тарарама наметился было некоторый спад температуры: в компании появилось новое лицо — Ариадна.
— Это и есть Ариадна. Помнишь, я говорила тебе о ней в Москве? А это ее работы, — Мила показала на две темперные картины.
Я взглянул на вошедшую, на висевшие над пианино пейзажи, услышал имя — Ариадна! — и словно прозрел внутренним зрением… Ну, слава те господи! Вот уж воистину — дэус экс махина![1] Конец этому осточертевшему — тупейшему и тупиковому — спору! Смена заигранной пластинки, душераздирающе буксующей на одной и той же визжащей ноте. Неожиданное появление сказочной Ариадны представилось мне неким подобием путеводной нити, выводившей нас из мрачного лабиринта словоблудия, из надвигающегося с каждой минутой скандала, который, судя по тону, мог принять самые крайние формы. Непримиримость позиций усугублялась личной неприязнью, и в довершение ко всему мы были изрядно пьяны.
Но, видно, имя Милиной подруги столь же двойственно воплощало трагическую судьбу мифической Ариадны — символа одинокой тоскующей женщины, что, полюбив Тезея, помогла ему одолеть чудовищного Минотавра, а затем была коварно покинута своим возлюбленным на пустынном острове Никсосе. Так и наша Ариадна будто бы повторила в сегодняшней, слишком уж обострившейся реальности лишь финал древней легенды. Правда, вывод этот пришлось сделать уже задним числом. А тогда, на квартире у Милы, я увидел миловидную женщину лет двадцати пяти — тридцати. Иссиня-черные волосы кое-где прорезаны сединой, в узких темно-карих глазах застыла грусть, не пропадавшая даже тогда, когда Ариадна улыбалась. Две глубокие борозды пересекали ее невысокий лоб, а множество тоненьких-тоненьких ниточек паутиной разбегалось у глаз. Но больше всего меня поразили резкие складки, залегшие у тонких губ, — они говорили либо о жестокости, либо о глубоком пережитом горе.
Мы выпили за знакомство Козачкова спирта, и я заговорил об Ариадниных работах. И, как назло, разговор опять вернулся к вопросу о профессионализме в искусстве.
— Между прочим, вот посмотри… — снова начал Костя.
— Я думаю, нам не придется пить на брудершафт, — резко перебил я, когда он обратился ко мне на «ты».
— Ишь ты! — взвился Костя. — Научился хамить, соблюдая этикеты! А между прочим, вы… Нет — ты, ты, ты! Ты еще сопляк передо мной! Доживи до моих седин!
Но в это время я вскочил в таком бешенстве, что не знаю, чем бы все это кончилось, если бы я не услышал — да, да, именно услышал, я ничего не видел, кроме вскочившего мне навстречу Кости, — если бы я не услышал пронзительный голос Милы:
— Как не стыдно! Как не стыдно! Ты совсем потерял все человеческое! Подлец! Горе-ученый! Истерик… — И, зарыдав, Мила выбежала из комнаты. Я и Ариадна бросились вслед за ней.
— И все-таки я договорю, — кричал вслед нам Костя. — Вот Ариадна — и на производстве трудится, и живописью занимается. Так вот и надо… А вас всех — на хлеб и воду! Тунеядцы!..
Мы шли по улице и успокаивали Милу. Нас догнала Валя… Знал бы Костя, что, желая досадить мне, он ударил в самое больное место Ариадны, у которой катастрофически падало зрение от работы копировщицей в конструкторском бюро…
…— Что-то огня нет, — сказала Мила, глядя на окно третьего этажа. — Странно, мы ведь договорились. И Галка должна подойти.
Вчетвером стояли мы у подъезда и гадали, почему не светится окно. Рядом на лавочке вели свои бесконечные пересуды домовые кумушки. Одна из них прояснила положение:
— В нашем подъезде свет отключили…
И тут мы обратили внимание, что ни одно окно от первого до пятого этажа не светится, лишь в некоторых едва теплились слабые отсветы. Шумно комментируя «мрак и невежество», мы на ощупь по темной лестнице поднялись на третий этаж. Звонок тоже не работал, и на наш стук в пролете двери предстала со свечой в руках хозяйка дома. Сначала заговорили все разом, а потом Мила сделала жест в мою сторону и отрекомендовала:
— Леня Ланской — герой школьного романа, обитатель благословенного Разгуляя. — Я невольно улыбнулся не только на шутливое представление, но и на перехваченное Милой мое словечко «благословенный». — А это Таня — архитектор и тоже, как и мы, грешные, бывшая москвичка.
— Ира, — протянула руку хозяйка дома.
— Обладатель штаб-квартиры «московской колонии», — добавила Мила.
Мы вошли в комнату, и от движения воздуха легкими мотыльками затрепетали огоньки свечей, и причудливые полуразмытые тени побежали по стенам. Теплом домашнего уюта повеяло на нас. И то, что в доме отключили свет, оказалось приятным сюрпризом.
— А вот и Дунечка! — в один голос воскликнули Мила и Надя и бросились обнимать шагнувшую им навстречу круглолицую пышнотелую деву. — Знакомьтесь: наша Галочка-Дунечка. Прямо из Европ…
— Уж и не говорите, не говорите, милые девушки, — в такт подругам затараторила Галочка-Дунечка, изображая кокетливую нэпмановскую барыньку. — Навидалась всего, насмотрелась, истомилась — едва с голоду не померла.
— Сейчас мы приведем тебя в чувство.
— Поворачивайся-ка порасторопней да помогай на стол собирать. Небось обленилась в Европах-то…
— Уж и не говорите, не говорите, милые девушки. Уж так там тошно, так тошно — и слова-то родного не с кем сказать. Насилу домой добралась. С горя четыре кило в весе потеряла…
— Сашенька, доиграй с дядей Леней, — обратилась Галя к мальчику лет десяти-одиннадцати, с которым она играла в шахматы, и отправилась на кухню.
— А вы играете в шахматы? — спросил меня мальчик.
— Почти не играю… Да ты ведь, наверное, чемпион, — пошутил я, глядя на его умное сосредоточенное лицо.
— Нет, я только второй год в клуб хожу. Я средне играю.
Пока женщины собирали на стол, я безнадежно проиграл Ириному сынишке три партии.
— Да, вы неважно играете… Может быть, в шашки лучше? — участливо спросил он.
— Я и в шашки играю так же плохо.
— Давайте все-таки попробуем!
— Сашенька, ты, наверное, уже замучил дядю Леню, — предупредительно сказала Ира.
— Мы еще одну партию сыграем. Я уроки все равно не могу делать без света, — немного волнуясь, говорил Саша. В его разговоре ощущалась какая-то рассудительность не по летам. Она чувствовалась в его умных глазах и недетской неторопливости.
— Сашенька, ты сыграешь еще одну партию, а потом возьмешь свечу и пойдешь заниматься, — строго сказала Ира.
— Я не могу при свече, мне темно, я плохо вижу, — упирался мальчик.
Партия в шашки была проиграна мною так же легко, как и три шахматные. Саша снова стал сокрушаться, придумывая всякие оправдания, чтобы поддержать мою репутацию. Он утешал меня, что успех в шахматах зависит от постоянных упражнений, от решения шахматных задач, а я выслушивал его рекомендации, словно мы поменялись возрастами… Но вот накрыли на стол, и мой шахматный урок кончился. Как единственного мужчину меня посадили на председательское место, а Сашу отправили в другую комнату. Мы сидели и слушали рассказы Галочки-Дунечки.
— Дайте хоть хлебушка поесть вдоволь. Изголодалась я там. Дадут к обеду два кленовых листочка, как осчастливят.
— Поделом тебе, Дунька! Не езди по Европам, сиди себе дома на своих харчах, они завсегда сытнее.
Мы шутили, смеялись. Мишенью для шуток было Галино путешествие. Звонче всех звучал колокольчик Надиного смеха. И ничуть не чувствовалось в нашей компании того, что трех из пяти женщин я вижу впервые, а с Таней встретился только позавчера. Всем нам было хорошо и уютно, и мы не замечали ни времени, ни самих себя. Я был на седьмом небе от присутствия Тани, ловил каждый ее жест, каждое слово. А она вела себя просто и непринужденно, шутила и отвечала на шутки. Но она не смешивалась с другими в нашем шумном застолье — она заметно выделялась своей царственной внешностью, своей какой-то особой внутренней сдержанностью. Во всяком случае, она виделась мне такой. И оттого я старался с утроенной энергией.
— Ну что, московская колония! Есть еще порох в пороховницах?.. Я смотрю, что-то мы сегодня без интеллектуальных диспутов обходимся. А?
Я осекся, почувствовав, что сказал это некстати. Ведь и Наде, и Ире, да, наверное, уже и Гале был известен мой «интеллектуальный» скандал с Костей. Я смутился и лихорадочно соображал, как вывести свою неуместную реплику в нейтральную зону разговора. Но Милочка, милая умная Милочка, поняв мою оплошность и замешательство, как бы между прочим обратилась к Наде:
— А где, кстати, Александр Николаевич?
— Ой, девоньки милые, — зазвенел Надин колокольчик, — заболталась я тут, мужа родного забыла. Пойду добегу до дому, а то граф-то небось с ума сходит, — и она выпорхнула из-за стола.
Я насторожился, вышел проводить Надю в прихожую и, когда она ушла, позвал Милу и сказал, что лучше смотаюсь от греха подальше, а то опять как бы чего не вышло.
— Да что ты, Ленчик! Граф совсем другой человек. Ты сейчас сам убедишься. Пошли скорей обратно.
— А почему «граф»?
— Это в шутку. Александр Николаевич Разумовский — прямой потомок знаменитых графов, а ныне он — директор нашего института… Пошли скорей, пошли.
Мы вернулись, но мне было не по себе. И в то же время очень хотелось взглянуть на почти настоящего графа да к тому же еще мужа веселой и жизнерадостной Нади. И все-таки мною овладела какая-то скованность, никому, может быть, кроме Милы, не заметная. И тогда она, зная, что нужно для того, чтобы привести меня в состояние бодрости, произнесла тост:
— За «Бригантину» и ее бессменного вождя — славного капитана Флинта!
Зазвенели бокалы, и мы дружно поддержали тост знаменитой песней. А потом для большей убедительности я решил проиллюстрировать свое флибустьерство. Я грозно сверкнул глазами и начал:
Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал мне черного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов…
И начались стихи. Нашу «Бригантину» взяла на абордаж «муза дальних странствий» Николая Гумилева…
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы,
Но трусливых душ не было меж нас…
— «Мы стреляли в них, целясь между глаз», — подхватил в такт вошедший в комнату незнакомый мне мужчина.
— Ура-а-а! — закричал я от радости, что пришедший знает эти стихи. — Вы — граф Разумовский!
— А вы, позволю себе предположить, — опять в такт мне ответил вошедший, — и есть тот самый — неведомый и далекий школьный обожатель ныне здравствующей Людмилы Петровны. Имя вам — Ланской.
— Так точно, ваше сиятельство! Позволю себе заметить, что в данной конкретной ситуации я именуюсь Леней.
— Рекомендую вам впредь называть меня Сашей, — и, приняв барственную позу, «граф» протянул мне руку.
— Санечка, познакомься — это Таня, — представила Мила.
— Благодарю вас за внимание, но с Татьяной Александровной мы знакомы. По Зеленограду… — шаркнув ногой, ответил Саша, и его взгляд встретился в улыбке с лучистым взглядом Тани.
— Что!!! — в один голос воскликнули Мила и я.
— Когда исполнится? — подхватила Надя.
— Конечно же сегодня! — опять вместе ответили мы.
— Коробочка! Коробочка! Весь мир — спичечная коробочка! — никак не мог успокоиться я. — Мир тесен, как спичечный коробок…
Мы шли ночным Киевом и перебирали общих знакомых. И они — эти неожиданные общие друзья — бесчисленными нитями связывали нашу случайную встречу, отодвигая ее в прошлое — в такую близкую для меня и такую далекую для Тани Москву.
— А как ты попала сюда?
— По глупости и легкомыслию…
— Нет, серьезно?
— Все получилось проще простого: вышла замуж, — Таня взглянула на меня и улыбнулась, а я не нашелся что сказать и замолчал. Разговор коснулся того, что рано или поздно должно было открыться. Но опять все произошло как-то неожиданно и, как мне показалось, некстати.
— Поедем кататься по Киеву, — предложил я, чтобы сменить тему разговора.
— Давай лучше погуляем. Такая тихая ночь.
— Немного душно… Как бы не было дождя.
— А хорошо бы дождь! Хочется вымокнуть до нитки… Если бы ты знал, до чего осточертела мне вся эта рассудительность! Не могу я больше так! Я сбегу отсюда — хоть на край света.
С первой же нашей встречи я заметил в Тане какую-то встревоженность — особенно когда по лицу пробегала тень и туманились глаза. Сначала я подумал, что она смущена столь неожиданным и бурным развитием событий. Но теперь я почувствовал, что все здесь куда сложней. Это был душевный разлад, выстраданный и пережитый. Сегодняшняя наша теплая вечеринка в «московской колонии», видимо, всколыхнула в Тане множество самых разнородных чувств. И ей, наверное, не хотелось так вот вдруг остаться одной, ей нужно было выговорить накипевшее.
Некоторое время шли молча.
— Танечка, а кто твой муж?
— Архитектор.
— Вы учились вместе?
— Нет, мы случайно встретились в Вильнюсе на совещании. Потом он стал наведываться в Москву, а потом я согласилась и уехала в Киев. Потом ребенок и семейная идиллия… Два часа обязательных вечерних прогулок: впереди родители, за ними мы втроем. После прогулки — телевизор, изредка семейные выходы в кино. Театр — излишняя роскошь, нужно экономить деньги. И никуда ни шагу, за исключением редких визитов к родственникам. Летом — дача, и опять семейные прогулки по вечерам, и тот же быт — душный и мелочный, и тысячи отработанных годами привычек… А потом умер Вадим — двух с половиной лет… Нет, не могу, не могу я здесь больше!
— Танечка, а ты в самой Москве жила или в Зеленограде?
— Сначала в Москве, а потом в Зеленограде.
— А обратно никак нельзя?
— Не знаю даже. Я говорила с Молоковым. Он обещал…
— Ты знаешь Женьку? — оживился я.
— Я защищала у него диплом.
— Слушай, ведь если То́лстый захочет, он все может сделать. А ты давно была в Москве?
— В конце июля.
— До Наташкиного дня рожденья?
— Я уехала накануне.
— Танечка, здесь начинается какая-то мистика! Столько времени идти след в след…
Все получалось до того странно, до того удивительно, что я просто не знал, как реагировать на все эти неожиданные совпадения. Будто и в самом деле весь мир вместился в спичечный коробок.
— Они меня оставляли, но я очень спешила.
— А мы целый день дурачились на земляничной поляне. Ты знаешь, где земляничная поляна?
— За железнодорожной веткой, что ли? Эта?
— Ну да. Представляешь, мы организовали фирменные зеленоградские шашлычки. Знаешь, когда их над углями поливают красным вином…
— Еще бы! Кому ты рассказываешь?
— А потом я собрал из ребятишек пиратскую команду, и мы флибустьерствовали над То́лстым. А потом пошел дождь, мы вымокли до нитки, растеряли весь инвентарь…
— Постой, постой! Так это про тебя писала Ритка? Конечно же — бородатый Флинт!.. Ну точно, мир — коробочка! Только бы вырваться отсюда.
— Нужно добиваться… А что муж?
— Я уже год не живу с ним.
— Ну и правильно! Тогда тем более нужно в Москву.
Таня вздохнула, подняла голову и вдруг — радостно:
— Ой, дождь! Ленечка, дождь! Как по заказу.
— А плащ-то мы забыли в «колонии».
Начал накрапывать дождь. Мы остановились на мосту Патона, подошли к парапету и, облокотись, взглянули вниз. В легкой дождевой зыби Днепра мерно и лениво, словно нехотя, перекатывались отсветы фонарей. Я бросил окурок, и он, вертясь и сверкая огоньком, плавно закружился над водой. Где-то вдали прогремел гром. Я положил руку на плечо Тани.
— Такое впечатление, будто мы знакомы целую вечность, — задумчиво сказала она.
— А мы и так знаем друг друга чуть ли не от рождения. Даже странно, как это мы до сих пор не встретились… Кстати, ты помнишь, что я сказал тебе в тот первый вечер?
— Что?
— «У меня да и у вас в запасе вечность»… Слушай, а ты бываешь в Москве?
— Бываю. У меня там родители у Красных ворот.
— Что?! Нет, нет, нет — это уже великие знаки! От этих совпадений я сейчас брошусь в Днепр и не доберусь до своего благословенного Разгуляйчика…
— Что!!! Ты живешь на Разгуляе? А я не поняла, почему Мила упомянула Разгуляй.
— В том-то и дело! И Милка жила в Токмаковом, и Митька — тоже рядом, на Ново-Басманной улице. Это ведь Лизка умыкнула его в Зеленоград.
— Я с ней на одном курсе училась. И диплом мы защищали вместе, и в Зеленограде в одной мастерской работали.
— В Зеленоград-то она перекочевала не только из любви к современной архитектуре. Ей нужно было изолировать Митьку от одной мифической дивы…
— В смысле?
— А в смысле — от Милкиной младшей сестры Ляли, которая училась в МИФИ… А ее, представляешь, взяли да и распределили в Зеленоград.
— Это уж действительно мистика какая-то…
— Мистика не мистика, а вот только стал помаленьку расползаться наш Разгуляйчик… Я не говорю уж о роскошных девочках, которых расхитили братские республики, — походя бросил я комплимент. — Но даже распался наш мушкетерский триумвират.
— Какой триумвират?
— Да был такой: Митька, я и еще один наш друг закадычный, Петька. Когда объединяли мужские и женские школы, меня и Петьку перевели в ту, где училась Милка, а Митька остался в старой. Тут наметилась первая трещина. А потом Митька и совсем уехал, и Петькина семья получила новую квартиру. Но с ним, правда, мы еще раньше разошлись…
— Тоже какая-нибудь мистика? — спросила вдруг Таня с каким-то, как мне показалось, таинственным намеком.
— Да, что-то вроде этого, — пристально взглянув на нее, ответил я и тут же решил закруглить эту тему: — Ну и пусть! Да здравствует мистика! Да здравствует Киев, да здравствует этот гениальный мост, на котором я сейчас погибну от счастья!.. — Я вдруг замолчал, заметив, как помрачнело лицо Тани.
— Броситься в Днепр… А у меня и в самом деле бывали такие минуты, когда впору хоть с моста вниз головой.
— Танечка, милая, не надо. Все будет отлично, ты вернешься в Москву. При всех обстоятельствах вернешься. Да и как же я буду без тебя? «Я не могу без тебя жить». Запомни.
— Леня, не надо об этом. Сегодня нам хорошо — и ладно… Но в Москву я вернусь.
И тут хлынул проливной дождь. Мы бежали по мосту и громко смеялись, потому что дождь пошел действительно как по заказу. Потом мы сошли на перевитую трамвайными путями набережную и медленно брели, не замечая ни ливня, ни грома, ни молниевых вспышек; нам не хотелось ни прятаться под деревья, ни укрываться под карнизами домов. Платье на Тане вымокло и еще четче обрисовывало ее гибкий стан, а золотые, прилипшие ко лбу кудряшки серебрились в капельках дождя. Она разулась и шла по лужам босиком.
— Увидела бы благопристойнейшая семья Щербак такую безграничную легкомысленность, — засмеялась Таня.
— Им, видимо, нужно чаще принимать холодный душ, хотя бы вот такой, — я подбежал к дереву, у которого стояла Таня, и затряс его: вода потоком сорвалась с листвы.
— Караул! Тону! — звонко закричала Таня и сама затрясла дерево.
Мы шли по улицам, резвясь и шаля как малые дети, отрясая задержавшийся в листве дождь.
— Ха-ха! Завтра мне придется предстать в штабе Декады в облегченной спортивной форме, а свои влажные ризы сушить под солнцем днепровских скал, если таковые имеются.
— Что ты! Мы сейчас пойдем ко мне и приведем в порядок твои влажные ризы.
— Куда? К Щербакам?
— К каким Щербакам? Я снимаю комнату. Сейчас придем, просушимся, а с утречка я отглажу твои ризы. Ты ведь сегодня уже второй раз принимаешь душ.
— Я готов хоть десять раз на дню мокнуть под дождем, лишь бы попасть в ваше царство, милостивая государыня!
— Какое там царство. Я — рабыня, завлеченная сюда лестью и обманом, — нараспев проговорила Таня, изображая полонянку.
— Я говорю о другом царстве. Вы путаете тональность, милостивая государыня. Вас надо немного освежить — примите душ, — я затряс дерево. — Теперь вы, наверное, поймете, что
Еще под черной глубиной морочит нас тревога,
Вдали от царства твоего, от царства губ и рук…
Пускай пока твоя родня меня не судит строго,
Пускай на стенке повисит мой запыленный лук…
— Ленька, а откуда ты узнал, что я люблю стихи? — перебила меня Таня.
— Прочел в твоих глазах…
Тихо, чтобы не разбудить соседей, прошли мы в комнату.
— Тебе к которому часу на работу? — спросил я.
— Вообще к полдесятому, но завтра у меня творческий день. А ты завтра, вернее, сегодня в каком режиме?
— Я свободен, как и вся пресса, — не задумываясь бросил я, но Таня, видимо, поняла это по-своему.
— Леня, скажи, а для тебя наша встреча, наверное, очередное приключение? — вдруг неожиданно спросила она и, чуть помедлив, добавила: — На многолюдье…
— Вот тебе и раз, вот и договорились! После всего, что выяснилось, вдруг неожиданное… заключение о приключении, — обиженно пробурчал я и насупился.
— Нет, Ленечка, ты меня не так понял. Сейчас совсем другое. А сначала там, на Крещатике, три дня назад?
— Никаких трех дней не было и в природе не существует. Мы встретились — и это главное. И все… — бурчал я, в общем-то понимая, что Таня говорит правду. И от этой разящей откровенности так тревожно стало на душе. — Танечка, ну неужели ты ничего не понимаешь? Неужели тебе нужно объяснять? — уже в другом тоне, ласково сказал я.
— Я так… Извини. Не обращай внимания, — сбиваясь, проговорила Таня.
Я взял ее за плечи и хотел поцеловать.
— Ой, мокро, холодно! — вскрикнула она и засмеялась. — Раздевайся и сушись. И я пойду переоденусь.
Таня вышла, а я стал развешивать по стульям свои влажные ризы. Оставшись в «спортивной форме», я вдруг смутился, почувствовав себя как бы не в своей тарелке. Кроме того, было зябко, и я начал зарядку, чтобы разогреть кровь. В приседаниях застала меня Таня. Она вошла в комнату по-домашнему, в халатике, собрав волосы в огромный золотой пучок.
— Привет покорителям горных вершин! — засмеялась она.
— Весьма незадачливое положение, — стушевавшись, ответил я и сел на кушетку.
— Ничего страшного. Считай, что ты полуобнаженная натура в мастерской художника, — пошутила Таня.
— А я решил, что нахожусь в запаснике, — поддержал я шутку и кивнул на прислоненные одна к другой грунтовки на подрамниках и несколько уже прописанных холстов, стоявших вдоль стены на полу. Четыре пейзажные акварели были приколоты кнопками над столом.
— Раньше я много писала, но после замужества пришлось переключиться на аккордные подработки. Так что теперь наверстываю упущенное… А вот посмотри — деревянные божки, — Таня указала на расставленные на буфете скульптурки. — Это я собирала летом по деревням. А вот керамика…
Она открыла дверцу буфета — я так и прыснул от смеха. Весь верхний этаж этого добротного хранителя домашнего уюта был безжалостно завален разными экзотическими штучками — осколками амфор, керамическими орнаментами, гуцульскими поделками… И тут же — флаконы с разбавителями, метлой торчащие из стакана кисти и прочий художественный инвентарь.
— Чего ты смеешься? — удивилась Таня.
— Я смотрю и радуюсь, как лихо ты расправилась с этим многоуважаемым шкафом.
— Ничего, пусть привыкает к новым порядкам. Кастрюли опротивели мне еще у Щербаков, поэтому я отправила их на вечное поселение в кухню. А у себя оставила только единомышленников… Здесь у меня — художества, а внизу — книги, — Таня открыла нижнюю дверцу буфета, внутренность которого была до отказа забита книгами.
— Танечка, ты гениальный ребенок! — только и смог выговорить я.