Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро,
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.
— Имейте в виду, что ровно в двадцать два тридцать я выключаю свет. Так что закругляйтесь заранее, — строго предупредил комендант.
— А вдруг мы задержимся? Ну по чистой случайности, — попытался сговориться я.
— Никаких случайностей: в пол-одиннадцатого аудитория должна быть пустой.
— Я буду стараться, но мало ли что может быть… Ведь соберется около тысячи человек. И представьте, что может произойти из-за какой-нибудь неожиданности.
— Поэтому я и предупреждаю вас. А там рассчитывайте сами.
— Послушайте, я прошу вас не устраивать скандала.
— Об этом вы позаботьтесь сами, — меланхолично резюмировал комендант.
Я понял, что уговаривать его бесполезно, и, поднявшись наверх, заглянул в аудиторию. Она заполнилась больше чем наполовину. Между тем дел у меня было непочатый край. Как это обычно бывает, в последний момент выяснилось, что микрофон не работает, а радист как сквозь землю провалился. Наконец его нашли, он стал разбирать и собирать микрофон, дуть в него и говорить: «Раз, два, три». Я тем временем оформлял у вахтера расписки на графин, стакан и скатерть, а заодно встречал и провожал в зал своих друзей и знакомых. Время шло, а у нас еще не был решен порядок вечера. Собравшись в тесной комнате рядом с эстрадой, мы наспех оговаривали программу.
— Читаем по три-четыре стихотворения, — говорили одни.
— Нет, так нельзя, — возражали другие, — стихи могут быть разные. Давайте установим регламент.
— Нет, давайте лучше так, — сказал я на правах председателя, — во-первых, учитывать реакцию зала, а во-вторых, следите за мной. Я буду сигналить: стоит ли читать еще или хватит. Да и сами почувствуете…
— Точно как в прошлый раз, — согласился Алик Луцкий.
— Да, но тогда нас было меньше. А сейчас, если подойдут Славин и Новицкая, нас будет двенадцать душ — плюс мое вступительное слово.
— Только ты не распространяйся о поэтических традициях от Ломоносова до Снегова, — пошутил Алик, имея в виду мое выступление на предыдущем вечере, когда я углубился в родословную литературных традиций Московского университета, а заодно стал пояснять культивировавшуюся в нашем литобъединении так называемую теорию астрофического ассоциативного стиха.
— Я скажу буквально пару слов, необходимых для открытия… Кстати, на вечер пришли ситники. Они обязательно будут требовать трибуны. Но это невозможно ни по времени, ни из тактических соображений.
— А может быть, все-таки выпустим Руба — он ведь с истфака? — предложил Володя Келейников, близкий друг Рубановского.
— Ни в коем случае. Он сам игнорирует нас, а кроме того, мы поставим под удар все литобъединение, — категорически заявил я.
— Но у него ведь отличные стихи. Да и мне без него выступать неудобно, — настаивал Келейников.
— Володя, ты понимаешь, о чем я говорю? Сейчас мы не можем выпустить его ни в коем случае.
— Я тоже думаю, что сегодня это ни к чему, — поддержала меня Алла. — А потом, вы видели, с ними пришел Баткин. А этот обязательно что-нибудь выкинет.
— При чем тут Бат? Руб — сам по себе. Бату, конечно, не стоит давать слова, а Рубу можно, — пробурчал в поддержку Келейникова Адик Заломов, тоже близко стоявший к ситникам — группе молодых поэтов, провозгласивших себя «Союзом истинных творцов», или сокращенно СИТО.
В это время аудитория зашумела, требуя начинать вечер, — мы сильно затягивали его.
— Нет, я категорически против. Они ушли от нас демонстративно, а кроме того, сегодня у нас всё под завязку. Кстати, еще нужно установить последовательность. Алик, ты начнешь?
— Я буду читать сегодня переводы, — ответил Луцкий.
— Начни со стихов, а потом прочти переводы: два стихотворения и два перевода, — посоветовал я, и Алик согласился.
— Если я буду выступать, то только третьим, — заявил Келейников.
— То есть как это «если будешь»? Решай сейчас — будешь или нет?
Все стали уговаривать Володю читать, а я между тем ориентировочно наметил последовательность выступающих… Так, более или менее сорганизовавшись, мы вышли на эстраду.
Вечер начался. Мое вступительное слово и в самом деле вышло предельно кратким, однако я подчеркнул, что сегодня выступают только поэты, организационно связанные с «Бригантиной». Потом объявил Александра Луцкого — второкурсника журналистики и одессита.
Вещи — встречны, дела — для вечности.
Люди скандальные и — гениальные!
Смеются над пророчьими словами вещими
И не хотят банального.
Долгие жизни кропотливые Фаусты
Плетут паутину вселенских дум.
Но предпочитает веселые шалости
Некий флибустьер Колумб… —
развивает Алик свою поэтическую версию открытия Колумбом Америки. Читает он свободно и непринужденно — так, как и надо для открытия вечера, чтобы установить связь с аудиторией. В довершение всего свои переводы он предварил таинственной историей о будто бы найденной им тетради стихов средневекового шкипера Ричарда Томса. На самом деле, как выяснилось потом, это была обычная литературная мистификация, а читал Алик свои собственные, овеянные морской романтикой стихи.
Затем выступила Наташа Дмитриева. Обычно она очень смущается перед аудиторией, и оттого ее тонкие пейзажные зарисовки звучат с эстрады не совсем внятно. Еще накануне я посоветовал Наташе для начала прочитать стихотворение «Путь»…
А время тянулось караваном пустынным,
И вязли в песках времени ноги.
И жар не жег, и жажда остыла —
Не хочется пить, когда пересилишь
Безводье дорог долгих… —
начала Наташа свои размышления о жизни, о трудных поисках счастья. И аудитория настороженно вслушивалась в ее взволнованный голос. В это время мне передали несколько записок, одна из которых была адресована Н. Дмитриевой, и я, не читая, передал ее Наташе, как только она кончила стихотворение. Наташа развернула записку и вдруг, густо покраснев, отошла в глубь эстрады и села на свое место.
Не поняв, в чем дело, я объявил Володю Келейникова и снова подчеркнул, что сегодня выступают только поэты, рекомендованные нашим объединением, и поэтому записки с просьбой трибуны прошу не посылать, а на все вопросы я отвечу в конце вечера… Володя вышел на эстраду, закрыл глаза, запрокинул назад голову и запел свои стихи. В этой манере чтения была своего рода декларация того круга молодых поэтов, которые только свое творчество считали истинным, пропущенным сквозь «сито» их эстетической программы. Володя был тесно связан с ними и усвоил их манеру чтения… И вот сейчас он шаманил, словно подхлестывая себя этим завывающим ритмом. Аудитория заволновалась, ко мне полетело множество язвительных, остроумных и резких записок. Ситники, пришедшие на вечер с многочисленными друзьями и поклонницами, неистово и восторженно аплодировали. Келейников прочел два стихотворения и сказал, что будет читать отрывок из поэмы «Александр Блок». Выдержав паузу, Володя застонал:
Россия металась в кругу замкнутом,
Россия корчилась в родовых муках.
Пророки мчались к востоку, к западу —
В шумный Париж, на сопки Маньчжурии…
А Русь дышала тяжело и грузно,
Дымилась, застилая небес синь.
«Вздыбилась недюжинная сила русская, —
Думал поэт. — Россия — сфинкс…»
Съежившись, брел он завьюженным городом,
Вслушивался в шорохи — и глох от гуда.
«Хотят быть сытыми — и мрут с голоду,
Хотят света — и книги жгут…»
Я очень любил эту поэму — правда, любил читать ее с листа, а не слушать авторское завывание — и поэтому очень болезненно воспринимал карикатурность исполнения. Между тем шум и смех нарастали в аудитории с каждой секундой. Наконец я не выдержал и прервал чтение резким окриком:
— Если вы пришли на вечер поэзии, то потрудитесь уважать авторскую манеру чтения!
Аудитория приутихла, а Володя все еще стоял с запрокинутой головой и закрытыми глазами.
Поземка… Ветер… Не видать ни зги…
Тревожно — кровь стынет…
Возмездия
концентрические круги
Волнами шли по России… —
закончил он чтение и сел на место.
Вслед за ним я умышленно выпустил Адика Заломова, который хотя и разделял программу ситников, но стихи читал традиционно — своим тягучим, чуть ленивым баском. Адик впервые выступал на нашем вечере, а я, объявляя его и одновременно успокаивая бесновавшихся ситников, не представил Заломова по всей форме.
— Кто такой? Откуда? Факультет? — раздались выкрики.
— Это наш — ситник! Член Союза истинных творцов! — вскочив на скамейку, завопил Баткин.
Я поднялся было, чтобы унять Бата и отрекомендовать Адика, но он сам нашелся:
— Я первокурсник филфака. Все, что меня волнует, передаю по ассоциативному созвучию слов, образов, мыслей. Вот, например, стихотворение «Поэзия»:
Поэзия. Сколько ночей до рассвета…
И слов перетасовано больше,
Чем звезд на июльском небе.
А сколько перетосковано
верст строк…
Одни вьются словно
звонкий ручей,
А в других — каждое слово,
Как пехота в бою,
Отвоевывает каждый дюйм…
Адик протяжно басит, и по напряженной тишине чувствуется, что его несколько замысловатый верлибр доходит до аудитории. Все опять приходит в норму, и я оборачиваюсь к Наташе Дмитриевой, чтобы узнать, почему она не стала читать дальше. Наташа протягивает мне записку, в которой грубо пародируется стихотворение и высмеивается ее робость.
А потом читает Зина Новицкая. Ее хорошо знают в университете, взволнованная искренность ее стихов по душе аудитории. Зине бурно аплодируют. На бис она читает свое любимое стихотворение «Русь». И снова овация. А Зина, смущенная и растерянная, стоит и не знает, как быть: хочет уйти и сесть, но аудитория но отпускает. Мне не дают объявить следующее выступление, и я прошу ее прочесть «Монолог Гамлета» и «Ответ Офелии» — и снова овация… Я в растерянности: пустить ли кого-нибудь еще или — как раз! — на такой мажорной ноте объявить перерыв? Спрашиваю только что пришедшего Славина, будет ли он читать после Зины. Гриша отвечает уклончиво, и я чувствую, что ему не хочется. Я и сам понимаю, если пустить его сейчас, второе отделение окажется ослабленным. И вдруг вижу перед собой решительное лицо Юры Лобанова: он любит такие ситуации, любит идти навстречу течению. Юра учится на факультете журналистики, и стихи его наполнены хорошим гражданским пафосом — честные, немного резковатые и прямолинейные, но без словесной трескотни и общих мест… Наши взгляды встретились — и все стало ясным.
Громоздкая фигура Юрки повисла над аудиторией, и вот, словно автоматные очереди, летят туда строфы его поэмы «Мальчишки».
…С первым вскриком — удар громовой,
Первый раскат великой грозы.
Гул самолетов, сирен вой
В клочья рвали детскую зыбь.
Печка-времянка, дрова из стульев,
Дремлющей лампы тусклый свет…
А за окном — разбуженный улей
Ошалелых сигнальных ракет.
Бомбоубежище. Чай из титана.
И в гнетущей тиши, в упор —
Твердый, спокойный бас Левитана:
«От Советского Информбюро…»
Скупыми штрихами повествует Юрка о вехах возмужания мальчишек поколения Великой Отечественной, о победном майском салюте, разорвавшем ледяное оцепенение военных лет, о тревогах первого, невзначай пробудившегося чувства, силу которого хочется доказать не иначе как в суровой схватке с ненавистным врагом:
Вот если б война… И враги в городе —
Именно там, где живет любимая.
Боевой приказ ясен и короток:
Разбить врага небольшими силами.
И вот эскадрон, в боях поредевший,
Знакомыми переулками мчит на задание…
Он спасет ее на коне непременно
С шашкою в левой (правая ранена)…
Но врагов нет, и все встречные веселы,
И мальчишки одиноки в своем донкихотстве,
И улицы залиты солнцем и песнями —
А любить хочется! А любить хочется!
…В перерыве мы снова собрались в комнате рядом с эстрадой, и я стал показывать записки, которых накопилось уже довольно много. Среди них в семи были просьбы предоставить слово — в трех-четырех угадывался требовательный тон ситников. Келейников и Заломов опять стали уговаривать меня дать слово Рубу… Между тем ситники легки были на помине: они делегировали к нам Баткина с двумя ординарцами и ультимативно потребовали трибуны.
— Но ведь сегодня вечер «Бригантины», которую вы демонстративно покинули, — возразил я.
— Мы выросли из детских штанишек ученичества и создали Союз истинных творцов! У нас своя платформа! Мы — сито поэзии!
— Так и организуйте свой ситный вечер — на ржаной платформе, — отмахнулся я.
— Мы не тратим времени на всякие организационности, а используем любой повод для выступлений. Будем выступать и сегодня! — запальчиво бросил Баткин.
— Для этого у вас не хватит времени: в пол-одиннадцатого выключат свет.
— Ах, вот как! Ну что ж, это даже и лучше: мы будем читать стихи в кромешной тьме!
— После нас читайте сколько вам угодно и как вам угодно — хоть с крыши.
Убедившись, что нахрапом добыть трибуну не удастся, Баткин принялся юлить, но я категорически отказался объявить их. Меня поддержали все наши, даже Володя и Адик пытались урезонить неистовых парламентеров…
Второе отделение открыл Гриша Славин стихотворением «Первозданность»:
Дети каменных городов…
Из годов
в года
Становится как камень тверда
Наша любовь к жизни…
Гриша читает свое новое стихотворение, четко выговаривая каждое слово и акцентируя пружинистый ритм. Славин — любимчик университетской аудитории, его стихи знают и по прежним поэтическим вечерам, и по публикациям в нашей многотиражке. Особой популярностью пользуется его лирика. Среди бурных аплодисментов из зала раздаются просьбы прочитать полюбившиеся стихи…
Вот и отброшено
Дивное прошлое,
Словно волною струг.
Счастье тревожное
Горькой горошиной
Выкатилось из рук…
Славина не отпускают с эстрады. Аудитория возбуждена. Гриша читает еще несколько стихотворений и среди них свой знаменитый, восторженный гимн любви:
Смешались звенящие краски и звуки…
Я чувствую губы,
Я трогаю руки,
Я трогаю плечи,
Я трогаю грудь —
Мне хочется в сердце твое заглянуть…
А вслед за Славиным по контрасту я объявляю Светлану Дремову, у которой философичность сочетается с полемической заостренностью. Света читает стихи из цикла «Идолизм»:
Сами лепим идолов
В меру фантазии.
Идолы — иго
В перьях фазаньих.
Глядишь на него — как будто в лупу,
Натужное величье нагоняет страх.
Но лупа выпала — и выглядит глупо
Тупое пугало на глиняных ногах.
Какая разница — милый иль грозный?
Рушьте идолов,
Не будет козней…
Дальше наступает, как мне кажется, самое сложное и ответственное: приходит черед Аллочки Стессель. Она, как и Заломов, дебютирует на нашей «Бригантине». И вот перед переполненным амфитеатром Коммунистической аудитории появляется хрупкая тоненькая девочка. Она волнуется, начинает читать стихотворение, сбивается, хочет уйти, но аудитория аплодисментами удерживает ее. Аллочка читает с явными заминками, а я с пристрастием слежу за реакцией публики. Я боюсь, что тихий робкий голос Аллочки не долетит до галерки и там начнутся разговоры, которые обычно обладают свойством распространяться на всю аудиторию. Но нет — слушают! Семь с половиной сотен душ замерли и вслушиваются в тихое напевное звучание ее голоса — хрупкая девочка завоевывает аудиторию. Так неожиданно для всех нас, бригантиновцев, тихие, камерные, но предельно искренние стихи Аллы Стессель имели большой успех. Все мы были довольны этим дебютом и долго еще потом ломали себе головы, разгадывая секреты реакции аудитории на выступления поэтов. Разгадывали-разгадывали, да так и не разгадали. Правда, повторяю, время тогда было особенное — очень отзывчивое на искренность. Это было время повального поэтического запоя…
И вот наконец среди нашего поэтического плац-парада выходит на марш тяжелая артиллерия: я предоставил слово главному теоретику «Бригантины» Алексею Надеждину. Это была яркая и колоритная личность — нечто вроде Брюсова нашего местного значения. Резкость и категоричность суждений Надеждина были в значительной степени обоснованы его начитанностью и глубокой теоретической подготовкой. Держался он и с преподавателями, и со сверстниками в манере этакой подчеркнутой олимпийскости, которой чужда всякая повседневность. А если к этому присовокупить такие черты его внешности, как гладко зачесанные волосы, клинообразная борода, безукоризненной свежести белая крахмальная сорочка и неизменная «тройка» с серебряной цепочкой карманных часов (мы постоянно подтрунивали, что, если бывают счастливчики, родившиеся в рубашке, то Алеша непременно появился на свет божий в жилетке), облик нашего теоретика предстанет во всей плакатной парадности… Но в общем-то Надеждин был вполне свой парень, разве что малость напыщенный. Алеша не спеша вышел из-за стола и, минуя микрофон, остановился у самого края эстрады. Привычным движением поправив легкие очки — этакая реплика пенсне, он произнес:
— Я прочту новое свое произведение. По жанру это нечто среднее между стихотворением и поэмой, а по своей структуре являет характернейший образец введенного нами в активный обиход астрофического ассоциативного стиха… Посвящается воспитанникам «Сокольнического лицея» — легендарного Института философии, литературы и истории имени Чернышевского. Институт существовал с 1934 по 1942 год и был реорганизован в гуманитарные факультеты Московского университета в связи с тем, что большинство его студентов ушло на фронт. Гуманисты взяли в руки винтовки… Итак, «ИФЛИ»:
В Сокольниках — охота соколья
И прочие развлечения
Под стать неуемной русской натуре
Бывали в старину.
Теперь тоже — хохот, аттракционы,
плакаты агитационные.
В общем, Парк культуры…
А вот уборщица тетя Поля
Называет соколиками тех,
Которые на фронт ушли
Прямо из аудиторий ИФЛИ.
Жизнь делала пробу —
Пробовала на излом,
косым углом врезалась.
Стелется по земле война…
Постепенно Алеша раскаляется, входит в азарт. Напускная сдержанность отступает под напором темперамента. И вот уже совсем не по-олимпийски рубит он воздух кулаком:
Удары в колокол под Мадридом —
И мир расколот:
С моря, по Пиренеям и с Апеннинского сапога
Окружила Испанскую Республику
Черно-коричневая орда.
И сердце вторит ударам колокола,
И кулаки тянутся к звериной пасти —
«Республика в опасности!».
Пожаром охвачены руины Прадо…
Смертельная угроза
Гвадалахаре и Сарагосе…
В пороховом дыму Гренада…
А из далеких русских Сокольников,
Как эхо честных людей всех стран,
Слышится гневное — ифлийское:
«Франко но пасаран!»,
«Раздавим ползучего фашистского гада!»,
«Требуем направить в сражающуюся Испанию,
В Интернациональную боевую бригаду!»…
А дальше — больше… Скупыми, но броскими штрихами передает драматичность этого грозного времени Алексей Надеждин. Вот вслед за испанской прелюдией разражается мировой пожар — и ифлийские горны трубят боевой сбор… Тревожная напряженность охватывает аудиторию. Да и читает Алеша мастерски. Правда, злые языки сеют слухи, что Надеждин репетирует свои стихи перед зеркалом, отрабатывая интонацию и жесты, но, в конце концов, это уж его дело. Во всяком случае, стихи его звучат отменно… И вот сейчас, закончив чтение, Алеша под бурную овацию с легким артистичным поклоном отошел на шаг и занял свое место за столом.
— И в заключение позвольте предоставить слово старейшему поэту Московского университета… простите, старейшему поэту университетского литобъединения, — после напряженного выступления Надеждина я решил немного подурачиться, — студенту второго курса филологического факультета Александру Снегову…
— Третьего!!! — раздалось несколько голосов.
— Простите, он уже достиг третьего курса.
Стройный и красивый Саша вышел на эстраду и начал со свойственной ему экстравагантности… На этот раз он понес какую-то околесицу о «венках и вениках». Рассуждение, по-видимому, только что пришло ему в голову, и он решил осчастливить аудиторию своим последним откровением.
— Поэзия — это лес дремучий, — начал Саша. — И хозяйничают там ведьмы и лешие. Ловят они словесных кудесников и, шаля с ними, сбивают с пути, уводят в чащи непролазные да в глушь дремучую. А долго ли заблудиться в лесу?.. Вот и глумятся над поэтами темные силы — щекочут славою. Не сразу поймешь, что это обман. Думает поэт, что венцом его венчают, а глядишь — чахоточный веник вручен ему. А другой — тот, кто и веника недостоин, венок получает…
В аудитории заметно нарастает оживление. Но в нем не чувствуется тех злобных насмешек, которые сопровождали выступление Володи Келейникова. Одни обворожены искренней убежденностью и простодушием наивного симпатичного юноши. Другие хорошо знают Сашу Снегова, завсегдатая психодрома, почетного гражданина университетских кулис… Он много занимается всевозможными общественными делами и поэтому всегда на виду.
И вот наш герой и всеобщий любимец поверяет аудитории свой взгляд на поэзию:
— Взять, к примеру, двух поэтов — Лермонтова и Мятлева. Все знают Лермонтова, и мало кто знает Мятлева. А между тем Мятлев как поэт заслуживает большего внимания, чем Лермонтов. Мятлев — поэт милостью божьей, он не сочинял стихи, а жил ими — ежеминутно и повсеместно. Отсюда большинство его стихов — это стихи на случай. Многие из них кажутся безделушками. А ведь это целое мировоззрение… Я прочту одно стихотворение, чтобы показать, как ведьмы и лешие награждают веником того, кто венка достоин…
— Сашуля, — перебил я Снегова, — может, для своей лекции ты подберешь другое место?.. Ты безусловно заслужишь лавровый веник… прости, венок, если осчастливишь нас своими стихами.
Я решил прекратить эту галиматью, опасаясь, как бы затеянный Снеговым балаган не был подхвачен ситниками, которые уже навострили уши: такие рассуждения были в полном соответствии с их программой. В аудитории вспыхнули разногласия. Одни требовали, чтобы Саша прочел Мятлева, другие возмущались, а третьи покатывались со смеху, потому что говорил он все это с чрезвычайно серьезным видом, да и сам был таким симпатичным в своей наивности, что нельзя было не умилиться, глядя на него.
— Я прочту только одно стихотворение Мятлева, — обратился ко мне Саша.
— Нет, читай свое. А в Мятлева все поверили тебе на слово.
— Ну хорошо, я прочту свои переложения фольклорных мотивов, — согласился Саша.
Я принялся сортировать записки: очередные требования ситников, запоздалая записка Славину, вопросы о времени и месте заседания нашего объединения, записка Аллочке Стессель с предложением увидеться (?), две записки лично мне, остроты в адрес Келейникова… И вдруг меня словно обожгло: «Л. Ланскому. Леня, прочти, пожалуйста, «Колокольцы». Н. С».
«Вот так встреча!» — подумал я. И сразу — гамлетовская дилемма: читать или не читать?.. Мало того, что я обрадовался этой записке, — мне действительно очень хотелось почитать сегодня стихи. Но в то же время завершить вечер грустным стихотворением — значит смазать все впечатление. Я так увлекся своими мыслями, что машинально взял только что брошенную на стол записку, адресованную Снегову, и, не читая, передал ее Саше. Передал и тут же спохватился, потому что в записке могла быть какая-нибудь резкость, вроде той, что помешала выступлению Наташи Дмитриевой. И, как назло, предчувствие тут же подтвердилось: Саша прочитал записку, вспыхнул и закончил свое выступление. Видимо, в аудитории затаился веселый пародист, хлестко поддевавший наших поэтов. Под занавес ему на зубок попалось стихотворение Снегова «Лосенок», завершавшееся такими строками:
И если вы на поляне лесной
Встретите стройное пугливое существо,
Знайте, это не кто иной,
Как я — длинноногий лосенок.
Пародист перефразировал эти строки так, что последняя получилась: «я — длинноухий осленок», а дальше следовала приписка — «т. е. автор стихов А. Снегов».
…Затем я ответил на записки, еще раз подтвердил, что не могу дать слова поэтам, не предусмотренным программой, потому что даже наша «Бригантина» представлена сегодня весьма ограниченно и те, кто сегодня читал, рекомендованы общим собранием нашего литобъединения.
— Тем более нелогично, — заключил я, — предоставлять трибуну тем, кто не разделяет нашей программы.
— У нас свой союз и своя программа! И мы заставим вас слушать наши стихи! — выкрикнул Баткин.
— Заставлять слушать стихи — неуважительно не только по отношению к публике, но и к самим поэтам, — отпарировал я.
— Когда нас лишают трибуны, мы вынуждены завоевывать ее, — не унимался Бат.
— Вас не лишают трибуны, вам просто не дают ее. А позиции завоевателей всегда непрочны.
— А вот слушайте! — вдруг истошно завопил Бат, вскочив на скамейку. — Посвящается моему другу и вождю Союза истинных творцов Алексею Бубнову.
— Сядь! — резко крикнул я. — Вечер еще не закончен!
На Бата зацыкали со всех сторон, раздалось несколько голосов в его поддержку, а я, воспользовавшись заминкой, обрушился на автора одной записки, который предлагал отправить Келейникова в сумасшедший дом или в вытрезвитель. Услышав, что я защищаю Келейникова, Баткин приумолк и сел на место. Я ответил еще на несколько вопросов, а потом сказал, что в трех записках меня просят прочитать стихи — в частности, «Колокольцы»…