Минувшее проходит предо мною…
Слева от троллейбусной остановки привольно раскинулся старинный парк. Перейдя улицу, мы вошли в него.
— Зайдем сначала к Спасу-на-Берестове. Там похоронен ваш Юрий Долгорукий. А храм этот двенадцатого века, — сказала Зоя — так звали девушку в бежевом пальто, которую я случайно встретил в Октябрьском дворце на книжной выставке и с которой после «великого стояния» отправились мы в Лавру.
«Ваш» несколько резануло слух. Во-первых, до сих пор я не замечал в Зое каких-либо признаков национального отличия, а во-вторых, я представлял себе основателя Москвы не только «нашим», так же как и крестителя Руси не совсем «ихним». Да и вообще по отношению к XII веку невозможно говорить о разграничении русского и украинского. Но я ни о чем не стал переспрашивать Зою, потому что был совершенно поражен великолепием старого парка.
Островок зелени, раскинувшийся у подножия крепостного вала, казался воистину сказочным в своей первозданности. Словно из современного каменного города чудесным образом перенеслись мы в древнее лукоморье, а навстречу нам вышла богатырская застава кряжистых вековых исполинов, намертво вцепившихся своими замшелыми корневищами в эту политую кровью святую землю… Вот пропустили они нас в глубь своего берендеева царства, и приветливо зашуршала под ногами начавшая уже опадать листва… А где-то там, далеко-далеко, под самыми небесами, идет неумолчная беседа братски обнявшихся богатырей. Размеренным былинным слогом вспоминают они седые преданья родной земли. И невольно вскидываешь голову, чтобы послушать их, чтобы хоть догадаться, о чем они говорят. Да где там… Слишком ослаблен слух наш шумом суетной повседневности, слишком очерствело сердце к простым и мудрым словам. И оттого оглушает нас размеренная и спокойная беседа этих кряжистых старожилов земли Русской. Да мало того, что глохнешь от их исполинского шепота, — вскинул голову и зажмурь глаза скорее, чтобы не ослепнуть. Пять солнц победоносно сияют над кипучей пучиной зеленого моря. Опусти голову и медленно да с благоговением снова подними ее — не то ослепнешь от тугого, напряженного сияния пяти солнц — пяти куполов Спасовых.
Идешь по тропе — и расступается зелень, и сквозь ее кружевные узоры проглядывают очертания белокаменного храма. А вот и кружева пропали. Еще шаг — и во всем своем величии открывается взору могучая, на века сработанная громада Спаса-на-Берестове… Да, прочно встал он здесь — в седой дали времен, у самых истоков государства русского. Встал и стоит, отсчитывая время не годами, а столетиями.
Гулкое эхо уносит ввысь каждый шаг, каждое слово. А навстречу эху стремительными потоками льется из-под куполов серебристый свет да проглядывает в щелевидные оконца лазурь небес. И наполнен четверик храма звенящим светом, словно замерло в нем на многие лета могучее спокойствие былых времен. И обрывками истории смотрят со стен редкие, чудом уцелевшие образы. И диву даешься, глядя на эту незатейливую и мудрую простоту, с которой древний безымянный мастер создал свои идеалы чистоты, благородства и крепости душевной. И уже забываешь глухие и безликие росписи XIX века, что оставлены на паперти у входа в храм, не замечаешь громоздкого и тяжелого надгробия на могиле Юрия Долгорукого. Все отступает перед строгой простотой и задушевной лиричностью старых мастеров, что вкладывали в свое дело и разум, и душу, и сердце.
И невольно уносишься в те далекие времена, когда упорный и непреклонный в своих дерзаниях собиратель земель русских простер длань из уделов суздальских к киевскому великокняжескому престолу. Простер длань, а потом и сам пришел, и остался здесь навеки, чтобы и прахом своим напоминать людям о нерасторжимом единстве всех уделов родной земли. Лег в Киеве, чтобы через восемь столетий вновь воскреснуть в основанном им граде.
— Кладка-то какая хитрая. Почему-то наружу проступила, как шрам, — чуть слышно, затаив дыхание, прошептала Зоя.
— Это был, наверное, ход на хоры, — поспешил прокомментировать я и углубился в пояснение древних приемов строительства.
Все настроение слетело мигом. Мы долго потом рассуждали — что, как и почему. Любование красотой кончилось, дальше шел домысел — может, и интересный, но настроение было разрушено. Теперь можно было уходить. И мы ушли…
А вот Лавра, как ни странно, обманула все мои ожидания. Так, наверное, часто случается, когда заранее нафантазируешь себе о чем-нибудь. Я давно мечтал побывать в Лавре. Причем меня манили не только красоты архитектуры, любопытство разжигала таинственная обстановка подземных монастырских поселений. Мне не хотелось верить ни открыткам, ни книгам, ни путеводителям, расписывающим художественное своеобразие лаврского ансамбля. Я жил в своих представлениях, считая, что аскетизм быта древнейшего — да к тому же еще подземного — монастыря должен быть и внешне поддержан духом суровой отрешенности, все здесь должно быть строго и чинно.
Но еще когда мы только подходили к Лавре, мои фантазии начали помаленьку меркнуть. Пышно украшенная лепниной ярко-лазоревая надвратная церковь так празднично сияла на солнце золочеными куполами, будто символизировала вход в обитель радости. Я попытался подавить в себе первые всплески неудовлетворенности и ничего не сказал Зое. А между тем мы шли уже по асфальтированной, тщательно подметенной и размеченной указателями территории Лавры, мимо ласково шелестящих куртин зелени, мимо отреставрированных — словно подрумяненных — строений. И все это купалось и нежилось в ослепительных лучах полуденного знойного солнца. Мы лавировали среди бесчисленных экскурсионных групп, которые, словно волны морского прибоя, перекатывались от одного памятника к другому, и я безучастно поворачивал голову налево-направо, мысленно возвращаясь к той строгой, величественной и непринужденной простоте, которой отмечен каждый камень, каждый свод Спаса-на-Берестове.
И вдруг Зоя, будто угадывая мое настроение, невзначай роняет:
— В последнее время я ничего не воспринимаю в архитектуре так близко, как двенадцатый век. Насколько все в нем предельно просто и мудро.
— Да уж, в двенадцатом веке такой колокольни не поставили бы, так же как и вон той надвратной церкви.
— А интересно было бы увидеть все это без перестроек и поздних украшательств, — мечтает Зоя.
«Умница, умница, — радуюсь я. — Конечно же тут нужно мозгами шевелить, а не просто вертеть головой…» — и с готовностью подхватываю:
— Ну еще бы!.. А вы в Новгороде Великом бывали?
— Нет.
— А в Пскове?
— Тоже не была, но мне очень хочется побывать. Я вообще путешествиями не избалована. Только вот в Москву изредка наведываюсь — на выставки. Да и то вечная проблема с гостиницами.
— Да, Москва-а! — блаженно вздохнул я, пропуская мимо ушей Зоино замечание о «вечной проблеме».
— А вам много приходится ездить?
— Приходится — в меру моих желаний, — при упоминании Москвы я сразу взбодрился и настроился на веселый лад. — А поскольку желания мои необузданны, то и мотаюсь я, как говорится, от Кронштадта и до Владивостока.
— Я думаю, что теперь, после института, мне тоже удастся поездить. Я даже студенческий билет не сдала — сказала, что потеряла, чтобы дорога дешевле была, — доверительно сообщила Зоя. — В Новгород, мне очень хочется в Новгород…
— В Новгороде один Торг чего сто́ит! Вот где дольше всего держалась традиция величавой простоты. И еще, знаете, на Севере нужно побывать — в Архангельской области, в Карелии, на Вологодчине. Там нарядность совершенно безыскусная и органичная. А здесь, в Лавре… Знаете, я что-то никак не могу здесь акклиматизироваться. Пойдемте в пещеры.
Воспользовавшись Зоиным студенческим билетом художественного вуза, мы миновали длиннющую очередь и, войдя в предпещерную часовню, направились к застекленным витринам. Вслед за нами вошла организованная группа. Экскурсовод предложила мужчинам снять головные уборы. И тут возникла перепалка с двумя посетителями, не пожелавшими обнажить свои почтенные головы. Я оглянулся: один из упорствующих был высокий худощавый мужчина в шелковой тенниске и полотняной с обвисшими полями шляпе, другой — восточного типа человек в тюбетейке, сапогах и плотном темно-синем костюме.
— Не сыму! — запальчиво повторял «шляпа». — Небось не в церкву пришел, чтобы шайку ломать.
— Но при входе в любое помещение мужчины снимают головные уборы, — резонно заметила экскурсовод.
— Неча меня учить! В настоящем музее сыму, а в церковном — ни в жисть!
— Он боится мозги застудить, — поддел кто-то из экскурсантов.
— Не подъелдыкивай! — огрызнулся «шляпа». — Умный нашелся! Тыщу лет дурачили русский народ! Вон какие хоромы понастроили на денюжки народные. При современной технике такой красоты создать не можем.
— А ты что — в халупе живешь?
— Почему в халупе? В современном доме. А что в нем! Ни красы, ни радости — одни стены.
— Ты в монастырь запишись. Глядишь, тебе особняк с колоннами выделят, — подначивал все тот же голос.
— Да его не примут, он некрещеный, — подхватил шутку другой.
«Шляпа» так и взвился — ощетинился, подался вперед, хотел что-то сказать, но тут подключился «тюбетейка»:
— Гражданы, ну чиво вы к ныму прысталы? Ны хочет снымат, каму таво хуже? У нас ныкто ныгде ны снымай — и нычево…
— У вас только галоши в мечети скидывают! — неожиданно для самого себя, резко повернувшись, бросил я.
— Чё к человеку пристали? — снова взвился «шляпа», и кадык на его длинной жилистой шее заходил вверх-вниз. — За-ради темного пережитка поповщины оскорбляете человека!
— Товарищи, прекратите пререкания! — рассерженно заговорила экскурсовод. — Мы не начнем экскурсии, пока не будут выполнены правила поведения в музее.
— Да сними ты шапку, дубина! — со злостью выпалил вдруг здоровенный парень, что прежде лишь добродушно подначивал, и вся группа разноголосо принялась увещевать упрямцев.
— Безобразие! — стоял на своем «шляпа», несколько сбавляя тон. — В наше время потакать темным предрассудкам. Где тут администрация?
— Пайдом прасыт жалобный кныга! Пайдом к началнык! — бубнил «тюбетейка».
Два богоборца в поисках справедливости и жалобной книги направили свои стопы вспять, а группа экскурсантов, стуча по дощатому настилу, стала спускаться в подземелье.
Некоторое время бродили мы по Антониевой пещере, останавливались у саркофагов с мощами, заглядывали в оконца подсвеченных келий и затворов. Какую-то неразгаданную тайну хранят в себе эти иссохшие лики, кисти рук, ступни ног, выставленные напоказ как подтверждение нетленности мощей… И вот, бродя по узкому мрачноватому лабиринту, я пытался представить себе тех суровых, исступленных в своей вере иноков, которые десять веков назад уходили из суетной кипени жизни, чтобы обрести и познать нового, неведомого бога. Уходили из мира реального в мир отвлеченной идеи. Уходили в надежде спасти свою душу во имя такого же неведомого и непостижимого будущего. Сейчас, спустя тысячелетие, обогащенные опытом истории всех времен и народов, познавшие такие премудрости, как парапсихология и психотерапия, йога и гипноз, телепатия и биоритмы, генетика и кибернетика, прогнозирование и тесты, да и сколько еще всякой всячины, рассуждая об инопланетянах и летающих тарелках как о пареной репе, мы в зависимости от наших воззрений можем принимать или отвергать, исследовать или анализировать все эти средневековые чудеса и подвиги. Ну а если подойти к ним с меркой не XX, а X века, то, вероятно, многое из деяний этих пещерников было и воистину незаурядным.
Все это так, все это понятно, все это, наконец, было. И все-таки хотелось заглянуть в этот мир поглубже, понять его изнутри. Кто были эти люди? Зачем они сошлись здесь? Что хотели доказать своим отшельничеством, своим бунтом, своим открытым пренебрежением к устоявшимся и таким привычным и обыденным, немудреным радостям жизни?.. Словом, для полноты впечатления мне явно недоставало действующих лиц. А без них вся таинственность этого зарывшегося в глубь днепровского холма древнего поселения воспринималась как голая абстракция или, в лучшем случае, как сказочная, искусственно созданная декорация. Пояснительные надписи, кое-где вразброс мелькавшие в пещере, давали самые общие, анкетные сведения о ее обитателях.
Между тем мимо нас проходили все новые и новые группы экскурсантов, но мы ни к одной из них не присоединились и продолжали свое путешествие отшельнически. Лишь однажды не устояли мы перед соблазном послушать пояснение. Да и то — мыслимо ли было не удивиться, услышав, что здесь покоится прах знаменитого русского богатыря Ильи Муромца! Я взглянул на Зою — правда? Она утвердительно кивнула головой.
— …В 1922 году, — услышали мы весьма содержательный эпилог сказания о русском богатыре, — саркофаг был вскрыт. В нем обнаружена мужская мумия хорошей сохранности. Экспертизой установлены многочисленные следы зарубцевавшихся ран, что подтверждает версию о ратной профессии погребенного. Характерной особенностью экспоната являются перерубленные в голенях и находящиеся здесь же, в саркофаге, ноги. Полагают, что при погребении покойника приготовленный для него саркофаг оказался короток, в результате чего ноги были перерублены и положены рядом. По другой версии, расчленение трупа было произведено с целью частичной передачи так называемых нетленных мощей на родину покойного — в Муромский монастырь…
Здесь мы не выдержали дальнейшего описания подробностей «мумии хорошей сохранности» и отошли от группы. Я не на шутку разозлился за это кощунственное словесное «препарирование» любимого русского богатыря, который в устах экскурсовода поэтизировался не больше не меньше, как «расчлененный труп»… Я злился на себя за свою неосведомленность, злился на экскурсовода за безответственную тарабарщину, злился на экскурсантов, походя отпускавших шуточки по адресу «покойничков». Словом, настроение мое резко катилось по наклонной.
…И опять вспомнилась Москва — шумная дискуссия, возникшая поначалу в рамках Общества охраны памятников, а затем выплеснувшаяся на страницы газет по поводу перешедшего уже на поточный метод «гробокопательства», и законодательные контрмеры, принятые в отношении осквернителей могил. Именно в те годы антрополог Герасимов буквально с маниакальной настойчивостью принялся ворошить останки исторических деятелей прошлого — Улугбека, Ярослава Мудрого, Андрея Боголюбского, Ивана Грозного, адмирала Ушакова… Вошедши в творческий раж, он занес руку над могилой Пушкина, намереваясь разобрать по косточкам священную память России, чтобы положительно ответить на вопрос, какой из прижизненных портретов великого русского поэта более соответствует оригиналу. После бурных и единодушных протестов общественности этот кощунственный прожект был задушен в зародыше, а заодно поставлена под сомнение достоверность сконструированного облика Грозного царя. Кстати, повод к этому подал сам ваятель, писавший в «Огоньке» о том, как трудно было ему в ворохе костей отобрать царские. На это историки резонно заметили, что, увы, не он первый был гробокопателем, что за истекшие века не раз и не два с разными целями вскрывалось погребение Ивана Грозного, что особенно преуспело здесь осатаневшее от грабежей и мародерства Наполеоново воинство, тщетно искавшее в гробнице по-иночески погребенного Ивана царские драгоценности и буквально перепахавшее, смешав грех со Спасом, все подземелье Архангельского собора. Этим, как предполагали ученые, вероятно, и объясняются обнаруженные в гробнице маститым гробокопателем некие «излишки», а также явно не соответствующая возрасту Ивана «челюсть, — как писал сам знающий свое дело профессор, — восемнадцатилетнего юноши». Антрополог объяснил все это аномалией, патологией и породил на свет еще одну тайну из жизни Грозного. Однако, несмотря на возникшие в работе трудности, герасимовское изваяние удивительно походило на широко известные портреты Ивана IV работы Васнецова и Антокольского, а также образ, созданный в кино актером Черкасовым. Сходство это было записано в актив гробокопателю, а художник, скульптор и актер великодушно обласканы за то, что сумели интуитивно предвосхитить открытие профессора Герасимова…
Протесты общественности, доводы ученых и законодательные меры несколько поостудили пыл профессионального могильщика. Как откровение цитировалась тогда надпись на надгробной плите, установленной над могилой Шекспира: «Дорогой друг, во имя Иисуса, не извлекай праха погребенного здесь. Да благословен будет тот, кто не тронет этих камней, и да проклят тот, кто потревожит мои кости».
И тут же пришло на память другое — как сумели воспользоваться этой, от века существующей гуманной непреложной истиной хитроумные делопуты из Госинспекции, когда Общество охраны памятников поставило вопрос о переносе из бывшей церкви Рождества Богородицы Симонова монастыря, в которой разместился один из участков кузнечного цеха завода «Динамо», праха русских национальных героев Александра Пересвета и Андрея Осляби, первыми вышедших навстречу Орде на Куликовом поле… Нам ответили, что негоже тревожить прах доблестных воинов… И по сей день вздрагивают их бренные кости в подземном церковном склепе, над которым глухо и ритмично ухает многотонный механический молот.
Все это вспомнилось мне, когда мы с Зоей уходили прочь от окруженного экскурсантами саркофага Ильи Муромца. И может, я ушел бы из пещер окончательно раздосадованным, если бы не случай…
Мы стояли у решетчатой двери пещерной церкви и пытались разобрать надпись на иконе, изображавшей седобородого старца с добрым лицом и проникновенными умными глазами. Во всем его облике было так мало византийской иконописной суровости, что мы решили прочесть надпись на свитке, который он держал в руке, надеясь угадать по ней, кто же этот добрый старик.
— «Се обещаю вам, браты и отцы, — по слогам читала Зоя славянскую вязь, — яко еще и телом…»
— «…отхожу от вас, но духом…» — продолжал я. — Дальше никак не пойму.
— Я тоже что-то не разберу.
Мы стояли и гадали, кто бы это мог быть.
— Типично славянский склад, — обмолвилась Зоя.
— Да, очень русское лицо, — согласился я.
И тут мы заметили невдалеке седого бородатого старика в черной подпоясанной рясе, который, шепча что-то себе под нос, крестился на церковь и клал поклоны.
— Простите, вы не подскажете, кто это изображен на иконе? — спросил я.
— Один из основателей Лавры — преподобный Феодосии Печерский, — глуховатым голосом ответил старик.
— Он и похоронен здесь?
— Нет, — сердито взглянул на нас черноризец, — святые мощи преподобного Феодосия поначалу почивали в пещере, а потом были перенесены в великую церковь Успения. А ныне Господь ведает, где они… Увидел нынче, что сталось с храмом, аж сердце зашлось. Такое великолепие порушить…
— Немцы в войну взорвали, — робко заметила Зоя.
— Говорят… А вот где святые мощи, одному Богу известно, — сокрушенно развел руками старик.
— Может, их перенесли обратно в пещеры? — предположила Зоя.
— Вряд ли, — многозначительно проговорил старик. — Место погребения Феодосия было зело изукрашено тщанием сына заезжего варяга Шимона. Пожелав оковать гроб преподобного, он пожертвовал на это пятьсот фунтов серебра и пятьдесят фунтов золота.
— Ничего себе!.. А кто был этот Шимон? — полюбопытствовал я.
— Он был тысяцким у великого князя Юрия Долгорукого.
— Простите, а вы имели какое-нибудь отношение к Лавре? — неожиданно спросила Зоя.
— Библиотекарем здешним числился я.
— Это теперь уже? — я взглянул на старика, и тенью давно минувших времен показался он мне.
— Не теперь, а до высылки, — уточнил старик и, вздохнув, добавил: — На все воля Божья…
Наступила заминка, и, чтобы как-то преодолеть ее, я снова заговорил о Феодосии:
— Удивительно живое, одухотворенное лицо.
— Это был один из величайших духовных подвижников и просветителей земли Русской, — неожиданно воодушевился старик. — Экспансивный, веселый, энергичный южанин из-под Курска, он был зачинателем той монашеской волны, которая растеклась по Руси — вплоть до вятских лесов… Ведь 988 год — это всего лишь общая точка в отсчете российского православия. А подлинное крещение Руси совершилось позже, в одиннадцатом-двенадцатом веках, и крестили ее киево-печерские монахи…
— Конечно, они в то время были основными носителями государственной идеологии, — как само собой разумеющееся важно резюмировал я.
— Это уже потом, значительно позже, — спокойно возразил старик. — А начиналось православие на Руси, как, впрочем, и изначально в Римской империи, с оппозиции изжившему себя общественному укладу, с мужественного и сурового подвига исповедничества. В те времена все наиболее одухотворенное, талантливое, энергичное устремлялось в монастыри. Это были умельцы, работяги, мастера на все руки — и одновременно это интеллектуалы, духовидцы, мистики. Они рассеялись на просторах русской земли, чтобы через сто пятьдесят — двести лет вновь возродиться в еще более широких, поистине грандиозных масштабах. То было монашеское движение, поднятое преподобным Сергием Радонежским, и направлено оно было на национальное возрождение, на борьбу с татаро-монголами… А когда встал вопрос колонизации Сибири, освоения Севера, опять в эти дикие края устремились «гончие псы за сердцами» — монахи, одетые в старые, мильон раз штопанные и чиненные подрясники… Монах того времени — это прежде всего строитель, администратор, руководитель. Но он же и воин, он же и пахарь, и огородник, и агроном, и рыбак, и охотник… Я говорю, разумеется, только о приливных волнах монашеского движения на Руси и оставляю в стороне декоративную изнеженность большинства заурядных общин…
Старик говорил импульсивно и энергично, словно желая поскорее доказать свою правоту. Но вдруг он неожиданно осекся и замолчал. Я не нашелся чем заполнить паузу и, взглянув на Зою, увидел на ее лице выражение непреклонной решимости. А в следующее мгновение она вежливо, но с ноткой настойчивости, как бы предрешая дальнейшее, сказала:
— С вами, наверное, было бы очень интересно пройти по пещерам.
— Что ротозействовать во святых местах с пустым сердцем, — сердито бросил старик. — Сказано в третьей заповеди: «Не возмеши имене Господа Бога твоего всуе». — Но тут же он словно сник и добавил, уже не сердясь: — А впрочем, имеющий глаза да видит. Пойдемте, кое-что смогу показать вам.
«Вот так сюрприз!» — обрадовался я. И мы — теперь уже втроем — отправились в путешествие по пещерам. Старик — мы так и не узнали имени бывшего лаврского библиотекаря — коротко, на свой лад пояснял нам жития находящихся в саркофагах и затворах былых обитателей Лавры. И за немудреностью и бесхитростностью всех этих историй вставали действительные или легендарные события седой древности. Причем чудеса были, в общем-то, вполне земные и реальные, связанные с характером и профессией человека. Может, что-то здесь было преувеличено или усилено человеческим воображением, может, где-то умышленно дотянуто до желаемого образа, но так или иначе в каждом житии явственно и осязаемо вырисовывался конкретный живой человек… Возможно, кто-то воспримет все это иначе, но я впитывал рассказы старика так же естественно, как незадолго до этого наслаждался совершенством Спаса-на-Берестове…
По обе стороны убегающего вдаль мрачноватого лабиринта приютились у стен застекленные сверху саркофаги — каменные или дубовые колоды. Одни массивные и громоздкие — так что часть утоплена в нишах, другие — узкие и компактные. В саркофагах — мощи печерских угодников. Они сокрыты шелковыми или парчовыми покровами — обозначен лишь рельеф человеческого тела. Кое-где, как подтверждение нетленности мощей, выставлены наружу иссохшие лики, ступни ног, кисти рук. Иногда и вовсе нет покрова, а мощи облачены в священнические или монашеские одежды. Попадаются и сокрытые мощи — под спудом, или, попросту говоря, обычные захоронения, — над ними чугунные или каменные плиты. Между саркофагами малюсенькие двери келий и затворов; одни открыты, другие наглухо замурованы, и заглянуть в них можно только через крохотное окошко, служившее единственным средством общения затворника с внешним миром. Кое-где над саркофагами, захоронениями и затворами помещены иконописные изображения этих древних обитателей. Царящий полумрак и тишина усиливают впечатление таинственности…
— Преподобный Агапит Печерский, — указал старик на застекленный саркофаг, — известен как безмездный врач, ибо, оказывая помощь больным, не брал с них никакой платы. Он врачевал целебными травами не только монастырскую братию, но и жителей окрестных сел. В то время в Киеве славился врачебным искусством некто армянин. При одном взгляде на безнадежного больного он мог безошибочно назвать не только день, но и час смерти. Когда жизнь преподобного Агапита близилась к концу и он занемог, этот армянин пришел навестить больного. Взяв руку, он сказал, что через два дня Агапит умрет. «В том-то и состоит твое искусство, что предсказываешь час смерти? А ты сумей мне продлить жизнь, если так искусен. Меня же известил Господь, что преставлюсь через три месяца», — возразил преподобный. Так действительно и случилось: Агапит умер не через два дня, а через три месяца. А врач-армянин принял православную веру и постригся в монахи.
Мы шли, и словно отверзались перед нами бесчисленные двери келий, и словно оживал, наполнялся древними чернецами безлюдный, убегающий вдаль лабиринт. Один за другим поднимались из саркофагов воскрешаемые рассказами старика тени древних обитателей Лавры. Старик повествовал безыскусно, но убежденно, нисколько не заботясь, верим мы ему или нет.
— Преподобный Прохор был родом из Смоленска. В обители он принял на себя следующий подвиг: не ел обыкновенного хлеба, а, собирая лебеду, приготовлял из нее хлеб и тем питался до конца дней своих. Еще при жизни Господь сподобил его чудотворением. Однажды, вследствие междоусобицы и набега половцев, поля оказались незасеянными, и начался голод. Прохор более прежнего стал собирать лебеду и, приготовляя из нее хлеб, раздавал бедным. Хлеб этот казался вкуснее пшеничного. В это же время в Киеве случился недостаток соли, и преподобный, добывая ее из золы, снабжал нуждающихся… Скончался Прохор в 1107 году.
Внутренность одной из келий была освещена. Я машинально заглянул в окошко наглухо замурованной двери и тут же с испугом отпрянул: из земли торчала иссохшая, закопанная по плечи мумия со склоненной набок головой. Заметив мое смущение, старик пояснил:
— Это преподобный Иоанн Печерский. Он зовется Многострадальным, ибо много боролся с плотью. По два, по три дня, а часто по неделе пребывал он без пищи, томил себя жаждою, носил тяжелые вериги. Так продолжалось более трех лет. Затем по таинственному внушению Иоанн затворился в пещере…
— А почему он так странно закопан? — перебил я рассказ.
— Это его подвиг. Во время своего затворничества вырыл он яму и закапывал себя по плечи, смиряя плоть. Однажды он пребывал в произвольной своей могиле семь недель — весь великий пост. Много искушений и страха натерпелся он за это время от бесов. Накануне Светлого Христова Воскресения к нему явился змий и стал пожирать его. Но Иоанн воззвал к Господу, и, блеснув молнией, змий исчез. Так тридцать лет смирял святой Иоанн свою плоть. Крепким Господь посылает тяжкую работу, а немощным и слабым — легкую и малую. Скончался Иоанн в 1160 году. Перед смертью он закопал себя в землю, сложил крестообразно руки и испустил дух. Мощи его, как видите, нетленны.
Не спеша бредем дальше… От саркофага к захоронению, от кельи к затвору выстраивалась длинная вереница историй, дел, имен, судеб. Про одних угодников старик повествовал обстоятельно и пространно, о других сообщал самые общие сведения, третьих называл по именам с добавлением какой-нибудь характерной черты — преподобномученик Афанасий, был дьяконом, преподобный Сергий, именуемый Послушливым, преподобный Иоанн Постник, преподобный Онуфрий Молчальник, преподобный Макарий, преподобный Нектарий…
Однако прерву покамест наше поистине фантастическое путешествие, потому что сейчас — речь о другом. Когда-нибудь я еще вернусь к этой не совсем обычной экскурсии, в которой перед нами словно бы разверзлось время и ожили в своих повседневных делах и заботах наши далекие полулегендарные предки… Но могу с полной определенностью сказать, сколько — час, два, три — водил нас таинственный Вергилий узкими лабиринтами древней русской истории, и не знаю даже, каким образом, в конце концов очутились мы в наземной застекленной галерее, вся огромная внутренняя стена которой изображала апокалипсическое действо Страшного суда. Здесь мы расстались с бывшим лаврским библиотекарем.