11

В сентябре 1958 года, проработав в министерстве почти два года, я впервые получил возможность поехать за границу — и не куда-нибудь, а в Америку. Это было мечтой моего детства, образ далекой и таинственной Америки годами витал в моем воображении, ничуть не уступая сказочным видениям "Тысячи и одной ночи”.

Мне предстояло провести в Нью-Йорке три месяца в качестве специалиста по разоружению при советской делегации на ежегодной сессии Генеральной Ассамблеи ООН. Это была замечательная возможность, многие работники нашего отдела годами ждали такой награды. Командировка в Соединенные Штаты — солидный куш. Заработная плата дипломатов младшего и среднего ранга невелика даже по советским стандартам, зато имеются кое-какие немаловажные привилегии, и среди них самое почетное место занимает командировка в западную страну, где можно купить все что хочешь — от одежды до стереосистем, лекарств и бытовых приборов, которые на родине либо слишком дороги, либо вовсе недоступны.

Хотя у меня была секретность самого высокого уровня, каждый дипломат, отправляясь за границу, заполняет бесчисленное множество бумажек, прилагая к ним фотографии; с ним по несколько раз беседуют сотрудники отдела кадров министерства и инструктор из ЦК. Вся процедура завершается подписанием перечня правил, подробнейшим образом определяющих поведение за границей: нельзя посещать антисоветские фильмы, нельзя покупать антисоветские книги и журналы — и еще десятки таких "нельзя”. Но даже все эти утомительные и неприятные дела не омрачали моих радужных надежд.

Прямого сообщения между Москвой и Нью-Йорком тогда не было, и полет занимал больше суток. Едва мы приземлились, как я почувствовал, что попал в другой мир. Я видел фотографии Нью-Йорка, но небоскребы на горизонте произвели на меня сильнейшее впечатление. На пути из аэропорта в Глен-Коув я видел уютные дома с аккуратно подстриженными газонами, бесконечный поток машин, мчащихся по широченным шоссе, бесчисленные магазины, набитые товарами. Самое сильное впечатление производили десятки маленьких магазинчиков, перед которыми на тротуарах были выставлены коробки и корзины со всевозможными фруктами и овощами. Ничего подобного я не видел в Советском Союзе, где всего мало или нет вовсе. И если бы какой-нибудь магазин решился выставить за дверь коробку с фруктами, их бы моментально расхватали.

В Нью-Йорк я попал не сразу. Мы вели в Глен-Коуве затворнический образ жизни. Делегацию разместили там не только ради экономии, но и для удобства КГБ, наблюдавшего за нами. Вилла в Глен-Коуве была замечательно приспособлена для этих целей: все постоянно на виду, никто не может уйти далеко и почти нет контакта с посторонними. Со мной в одной комнате жили еще трое, но я не жаловался. Все, даже самые тривиальные вещи, казались мне необыкновенными и замечательными — и душистое мыло, и сияющая чистотой, почти что личная ванна, и роскошь всего особняка.

Главное здание в Глен-Коуве, построенное в начале века, имитирует стиль шотландского замка. Существует легенда, что некий человек выстроил его в подарок невесте. Он, очевидно, был человеком богатым и со вкусом, кроме того, любил природу. Сады, бассейн, фонтаны, скульптура — все это до сих пор поражает глаз, хотя и содержится в изрядном запустении. Однако, по легенде, молодая пара так и не смогла насладиться своим замком. По таинственным причинам оба покончили с собой. Ходили слухи, будто по дому блуждает призрак невесты. Дом пытались продать, но покупателей не было, и цена падала все ниже. В конце концов, советское правительство купило его за бесценок в 1948 году.

За исключением главы делегации, заместителя министра иностранных дел Валериана Зорина, мы все ели в главной столовой. Повар был из России, но еда имела какой-то чужеродный привкус — совсем другими оказались даже яйца и молоко. Но самым странным был хлеб: запакованный в пластиковые мешки белый хлеб из супермаркета по вкусу и виду походил на вату. Трудно было представить себе, что американцы покупают и любят такой хлеб. Впрочем, некоторую компенсацию мы нашли в кока-коле; в теплые осенние дни мы пили ее галлонами.

Но больше всего поразило меня количество самой разнородной информации в газетах, журналах, книгах, по телевидению и радио. Я никак не мог привыкнуть к невероятной открытости американского общества. Это притягивало и вместе с тем пугало. Я напоминал себе изголодавшегося, который попал на пир. Все три месяца я жадно читал любые американские издания, попадавшие мне в руки, и за этот короткий срок изрядно пополнил свое образование.

К тому же я обнаружил, что в киосках, где продаются международные издания, я могу купить "Правду” и другие советские газеты. А ведь нам говорили, будто Соединенные Штаты скрывают информацию о нашей стране, потому что не хотят, чтобы американцы знали о нашей замечательной жизни.

Из Глен-Коува мы выезжали на совещания в ООН. Здание ООН поразило меня, как и всякого туриста, которые встречались тут на каждом шагу. Большую часть времени я проводил, слушая дискуссии по разоружению. Теперь я понимаю, что они были затянутыми и скучными, но тогда мне было очень интересно, я узнал множество не известных мне ранее фактов. Несколько критических замечаний относительно советской позиции заставило меня задуматься и переоценить целый ряд вещей, которые я считал само собой разумеющимися.

Моей главной задачей было помогать при подготовке отчетов, оценивающих эти дискуссии, а также выдвигать предложения по голосованию за различные проекты резолюций.

Контакты с иностранными дипломатами, в том числе с делегатами из социалистических стран, были ограничены. Я мог встречаться с ними только по специальному разрешению моего начальства. Общение с иностранцами допускалось в основном лишь для работников, имевших уже большой опыт. Я был членом делегации, и это придавало мне сознание собственной значимости, но на самом деле-то я был человеком маленьким. Тем не менее я был счастлив: меня опьяняло само сознание того, что я участвую в "менуэте”, который танцуют в ООН. Наблюдая за работой делегатов, я многому научился. Еще больше дали мне разговоры с иностранцами, в том числе с этими, как я тогда думал, экзотическими существами — американцами. Меня поражала та свобода и непринужденность, с которой они держались, еще более удивляла смелая критика собственного правительства.

Не менее самих американцев меня поразил Нью-Йорк. Я еще никогда не видел столько контрастов: низкие старомодные дома и современные, устремленные в небо железобетонные коробки, блеск богатых центральных улиц и старые бары и притоны со стриптизом, великолепные музеи, элегантные рестораны, мосты, порты, куда прибывают корабли со всего мира. Все это бурлило, куда-то стремилось, казалось, этот город никогда не отдыхает. Я никогда не ощущал такого количества энергии. Неужели, думал я, такова вся Америка? Меня поражала раскованность в поведении людей. Похоже, что и этому городу, и его жителям было попросту наплевать, каким видит их мир. Нью-Йорк, точно ухмыляющийся подросток, выставлял напоказ и свое уродство, и свою красоту. Он как бы говорил: да я таков, принимайте меня таким, каков я есть. Нью-Йорк представлялся мне местом, где постоянно грохочут машины, застревая в бесконечных пробках на многокилометровых магистралях или на маленьких, мрачных улицах, продирающихся между огромными зданиями, как грязные черные ленты для пишущей машинки. Все здесь было непривычно, все поражало глаз и было полной противоположностью Москве. Здесь не было больших открытых пространств, не было широких бульваров или проспектов, завершавшихся вековыми деревьями, как это было в Москве на всех выездах из города. Мне казалось странным, что Нью-Йорк растет вверх, а не вширь.

Несколько раз мы попадали в самые плохие районы Нью-Йорка — Гарлем и Боуери. Нас провозили по этим местам, чтобы дать наглядный урок того, что несет людям загнивающий капитализм, и как бы предупреждая тех, у кого вдруг может мелькнуть мысль, а не остаться ли ему в США.

С обществом потребления я впервые встретился в магазине "Вулворт”. Торговая фирма "Вулворт” имеет десятки универмагов по всему Нью-Йорку, в которых торгуют товарами, называемыми в СССР "ширпотреб”. Но впервые попав в такой универмаг, я был потрясен их разнообразием, к тому же поразительным казалось и полное отсутствие очередей. Однако самыми привлекательными для меня оказались книжные магазины Нью-Йорка. Если бы только было можно, я проводил бы в них все свое время. У меня слюнки текли от этого обилия названий, в том числе от книг, написанных советскими эмигрантами или перебежчиками.

Но при моем нищенском жалованьи — десять долларов в день — я больше глазел, чем покупал, — ведь мне нужно было еще привезти подарки Лине и Геннадию. Я обнаружил, что почти все советские работники в Нью-Йорке (вне зависимости от положения) буквально каждую свободную минуту тратят на магазины. Обычно они устремлялись на Орчард-стрит в нижнем Манхэттене, где сосредоточено много дешевых магазинов и где за гроши можно купить вышедшие из моды вещи. Владельцы этих лавок в большинстве своем — евреи, говорящие по-русски. И вот советские люди закупают одежду, обувь, материалы — все то, что на родине недоступно даже высшим чинам. Кагебешникам эти вылазки на Орчард-стрит не нравятся, и мы не раз видели, как они следят за нами, пока мы бегаем по магазинам. Впрочем, и они ведь делали то же самое.

Нашу свободу ограничивало не только то, что мы жили в Глен-Коуве, но и транспорт, которым нам приходилось пользоваться. Дело в том, что нас увозили и привозили на машинах. В каждой такой машине ездило по несколько человек, которые были связаны взаимной зависимостью. Все, кто должен был ехать в данной машине, в конце дня встречались у Советской миссии, чтобы ехать в Глен-Коув. Конечно, ничего путного из этого не получалось, потому что все кончали работу в разное время. В результате возникала масса неудобств и разногласий.

Однажды вечером я и мой коллега Миша опоздали на нашу машину, и дежурный офицер сказал, что следующая будет только через несколько часов. Не зная, как убить время, мы решили пойти в кино. (Это было нарушением правил: нельзя так просто, без согласования, пойти в кино, независимо от того, что это за фильм — антисоветский или нет.) В результате мы опоздали и на последнюю машину и нам ничего не оставалось, как ехать поездом — такси нам было не по карману. Около полуночи мы наконец заявились в Глен-Коув. Нас встретил Юрий Михеев, которого за глаза называли "мышкой” — он действительно был очень похож на мышь. Его не любили — все знали, что он стукач самого низкого пошиба.

— Валериан Александрович (Зорин) ждет вас, так что не заставляйте его ждать еще дольше, — сказал он с ухмылкой.

Мы сразу поняли, что дело плохо.

Зорин в халате сидел за столом в своем большом, скупо освещенном кабинете.

— Где вас черти носят? — заорал он, едва мы появились на пороге. — Я уже объявил розыск, болваны вы этакие.

Мы начали извиняться и объяснять, что случилось, но он не желал слушать. Оборвав нас и выставив палец, как пистолет, голосом, в котором звучала сталь, он сказал:

— Если это повторится еще раз, вас немедленно отошлют домой и я лично прослежу за тем, чтобы вас больше никогда не пускали за границу.

Это была страшная и вполне осуществимая угроза, так что мы с Мишей все остальное время были паиньками.

Лишенные свободы передвижения, привязанные к Миссии, мы сэкономили довольно большую часть наших зарплат и дневного содержания. Я купил Лине кое-что из одежды и модные туфли, а Геннадию — кучу игрушек. Они были в восторге, хотя Лина и корила меня за то, что я не набил чемоданы дешевыми американскими тканями, которые можно было бы с большой выгодой продать в Москве — так делали многие мои коллеги. Я успокоил ее, сказав, что поеду еще за границу, а когда-нибудь мы, может, поедем вместе.

Теперь я только и мечтал о том, чтобы вновь вернуться к дразнящей свободе, глоток которой я вдохнул в Нью-Йорке. "Париж стоит мессы”, — сказал Генрих Четвертый, принимая католичество, чтобы стать королем Франции. Для меня Запад стал оправданием всех компромиссов, которых требовала работа в Министерстве иностранных дел.

В отношениях СССР с Западом происходили новые позитивные сдвиги. В 1959 году Хрущева пригласили нанести официальный визит в США — впервые руководитель нашей страны получил такое приглашение. Летом, перед этим путешествием, Зорин созвал совещание сотрудников, занимающихся проблемами разоружения. Своим обычным монотонным голосом он сказал, что Хрущев решил "предпринять новую важную инициативу”. В сентябре на сессии Генеральной Ассамблеи ООН он предложил политику всеобщего и полного разоружения.

— Отныне, — заявил Зорин, — основной долгосрочной политикой СССР будет борьба за всеобщее и полное разоружение.

Он предупредил нас, чтобы мы держали в тайне подготовительную работу по этому предложению.

Меня неприятно поразило это внезапное резкое изменение нашей позиции, и появились сомнения относительно мудрости Хрущева и его способности решать проблемы разоружения. Удручало меня и то, что более или менее серьезные переговоры о контроле за вооружениями, начавшиеся в конце 50-х годов, теперь, скорее всего, выродятся в очередную шумную пропагандистскую кампанию. Если до сих пор не достигнуто соглашение о скромных, ограниченных мерах по сокращению гонки вооружения, то совершенно очевидно, что еще меньше шансов на то, что мир ни с того, ни с сего, как по мановению волшебной палочки согласится разоружаться. Фантазии в дипломатии всегда казались мне пустой тратой времени, а перед нами как раз стояла задача доказать реальность абсурдной идеи. Только при помощи самой изощренной софистики можно было допустить, что всеобщего и полного разоружения достичь проще, чем частичного, а именно это мы и должны были теперь утверждать. Военные тоже не одобряли возрождения идеи о всеобщем и полном разоружении. Не раз я слышал их сетования, что такая идея может пагубно воздействовать на моральное состояние молодежи, но они не смели возражать Хрущеву.

Плотная завеса пропаганды окружала все, что касалось визита Хрущева в США. Он явно был очень доволен тем, что президент Эйзенхауэр пригласил его нанести официальный визит. Ему был важен сам факт приглашения: он видел в этом признак того, что США рассматривают СССР как равного партнера, совместно с которым следует принимать решения по международным делам. Советский Союз упорно добивался такого статуса. Хрущев чувствовал, что его визит укрепит престиж СССР, независимо от того, насколько успешными окажутся его переговоры с Эйзенхауэром.

Более того, он хотел получить помощь от американцев и стремился к развитию торговли между СССР и Америкой. Поэтому советские средства массовой информации вдруг "припомнили” забытые высказывания Ленина насчет важности экономического сотрудничества с капиталистическими странами и необходимости изучать "американский способ производства”.

Хрущев провел в США 13 дней. Его визит произвел сильное впечатление на американцев, а его манеры и стиль поведения создали ему широкую популярность, отзвуки которой живы и сегодня. Американцы увидели советского руководителя — человека из плоти и крови, живого и общительного, обходившегося с людьми без церемоний и аффектации. В его разговорах с журналистами чувствовался юмор, он говорил, а не читал текст по бумажке. Но главное — у него не было ничего общего с мрачным, замкнутым Сталиным.

Выступление Хрущева перед Генеральной Ассамблеей ООН с предложением о всеобщем и полном разоружении возымело должный пропагандистский эффект. Западные руководители распознали в этом предложении ловкий тактический ход, но никто не высказался против него открыто.

Зато следующее предприятие Хрущева принесло ему немало хлопот. Утверждая, что в результате его "исторического” визита в США "тучи войны начали рассеиваться”, он выступил с инициативой значительного сокращения советских вооруженных сил. На сессии Верховного Совета в январе 1960 года был принят закон, предусматривающий сокращение численности вооруженных сил на 1,2 миллиона человек.

Хрущев объяснял свое решение тем, что современный оборонительный потенциал определяется якобы не числом солдат под ружьем, но ядерными силами и качеством ракет. Он сильно преувеличивал советский ядерный и ракетный потенциал, похваляясь, что "у нас теперь есть абсолютное оружие” и что советские ракеты настолько точны, что могут сбить "муху в космосе”. Хотя, как показала история, все эти хрущевские угрозы оказались чистым цирком, многие на Западе, в том числе политики и военные эксперты, ему верили. Но все эти заявления были просто неким видом психологического оружия и отстояли от действительности так же далеко, как небо от земли. Однако Хрущев пошел еще дальше, заявив, что "военная авиация и флот утратили свое былое значение”. Этого военное руководство оставить без ответа уже не могло.

Упадок морали и боевого духа в вооруженных силах достиг устрашающих размеров. Весной 1960 года у нас побывал капитан военно-морского флота Барабойла, который рассказал, что многие морские офицеры едва сдерживали слезы, когда, по приказам Хрущева, в ленинградских доках демонтировались уже почти готовые крейсеры и эсминцы.

Но встревожен был не только военно-морской флот — встревожились и идеологи из ЦК. Ведь, сокращая вооруженные силы, особенно флот, Хрущев подрывал самые эффективные средства помощи промосковским освободительным движениям и союзникам СССР в странах "третьего мира”. В конце концов, все эти дела ему дорого обошлись.

Хрущев сделал еще одну ошибку: сосредоточившись на своих инициативах по отношению к Западу, он повернулся спиной к Китаю. Напряженность в советско-китайских отношениях, до сих пор едва видимая, стала вполне очевидной во время пограничного конфликта между Китаем и Индией в 1959 году, когда СССР занял нейтральную позицию. Хрущев попытался умиротворить Мао и немедленно по возвращении из Соединенных Штатов полетел в Китай на празднование десятой годовщины КНР.

Но беседы Хрущева с Мао, в которых он пытался убедить китайского лидера сохранить коммунистическое единство, успеха не имели, визит протекал в атмосфере все возрастающего напряжения, и провожали Хрущева еще более холодно, чем встречали. Друзья из ЦК рассказали мне, что китайцы обвинили его в том, что он жертвует революционной борьбой ради разрядки с американцами и "другими империалистами”. Все эти события могли подорвать притязания Кремля на руководство мировым революционным движением. Отныне Советам приходилось соперничать с китайцами в руководстве мировой революцией. В результате возродилась агрессивность советской внешней политики.

К 1960 году Хрущев как руководитель достиг зенита: борьба с наиболее сильными соперниками была позади. Но какие-то силы, находившиеся вне его контроля, проваливали его политику: многие его программы заканчивались неудачей или просто не осуществлялись. Он переоценил свои силы, стараясь достичь слишком многого за очень короткий промежуток времени. Какие-то его начинания проваливались из-за сопротивления его личных соперников в руководстве, другие — в силу противостояния различных сильных групп, чьи скрытые интересы приходили в противоречия с интересами самого Хрущева, наконец, третьи — просто были несовместимы с основными правилами функционирования системы.

Трудности заставили Хрущева отказаться от "духа Кемп-Дэвида”, т. е. от духа сотрудничества, который был достигнут в 1959 г. во время его встречи с Эйзенхауэром. Ему пришлось также замедлить усилия по реорганизации вооруженных сил и пересмотреть очередность задач в экономике.

Результаты перемен в политике сказались во многом. Первым явным признаком стала реакция на инцидент с "У-2”. Самолеты американской военной разведки в течение нескольких лет пролетали над советской территорией, и советское руководство об этом знало. Громыко советовал Хрущеву во избежание ухудшений советско-американских отношений не сбивать самолеты. Он считал, что для предупреждения дальнейших перелетов вполне достаточно протеста и предостережения. Хрущев не обратил внимания на совет Громыко, и когда советские силы противовоздушной обороны сбили "У-2” и захватили летчика Френсиса Гарри Пауэрса, Хрущев извлек из этого инцидента все, что только было возможно.

Хрущев был человеком настроения и не давал себе труда контролировать собственные эмоции. Он решил расставить ловушку, чтобы публично опорочить Эйзенхауэра. Пауэрс находился в Союзе, был арестован, но Хрущев, скрывая это, водил Эйзенхауэра за нос и в конце концов добился того, что американский президент стал отрицать факт перелетов.

Однако весь этот хрущевский план едва не провалился из-за болтливости Якова Малика. Малик, в то время заместитель министра иностранных дел, был одним из немногих, кто знал, что Пауэрс жив, и в разговоре с послом одной из социалистических стран не устоял против соблазна проявить свою осведомленность. Он сказал послу, что летчик "У-2” жив и выступит на открытом процессе. По счастью, посол был человеком опытным и немедленно информировал ЦК об этой беседе.

Разъяренный Хрущев решил исключить Малика из партии и уволить. Но Малику удалось получить аудиенцию у премьера, по слухам, он упал на колени и, рыдая, выпрашивал прощение. К тому моменту весь план уже был близок к успешному завершению, и Хрущев ограничился тем, что придумал для Малика унизительное наказание: публично покаяться на партийном собрании всего министерства.

Овальный конференц-зал министерства, с мраморными колоннами и трибуной на возвышении, был переполнен. Малик поднялся на трибуну и, являя всем своим видом страдание и муку, проблеял:

— Товарищи, я никогда до этого не выдавал государственных тайн.

Зал покатился со смеху. В другое время дело кончилось бы тюрьмой или того хуже, но тут он получил всего навсего строгача.

После инцидента с "У-2” Хрущев провалил конференцию четырех великих держав в Париже, в мае 1960 года. В то лето я начал работать в специальной комиссии, которая ежегодно готовит инструкции и другие материалы к открытию осенней сессии Генеральной Ассамблеи ООН. Но для меня это не было обычной работой. В один прекрасный день меня вызвали к Павлу Шакову. Торжественно улыбаясь, он сказал:

— Аркадий, тебя включили экспертом в советскую делегацию на следующую сессию Генеральной Ассамблеи ООН. Ты, конечно, понимаешь, что это огромная честь и большая ответственность. Никита Сергеевич лично будет возглавлять делегацию.

Я и поверить не мог, что мне привалило такое счастье. И мне, и моим коллегам было ясно, что этот момент может стать поворотным в моей карьере. Я снова начал готовиться к поездке в Нью-Йорк.

Загрузка...