14

За год до нашего прибытия туда Советский Союз приобрел в Нью-Йорке новое здание на Шестьдесят седьмой стрит (Ист), чтобы разместить в нем свою миссию при ООН. Это здание было спроектировано, как обычный многоквартирный дом; теперь в нем соседствовали друг с другом служебные помещения и квартиры для дипломатического и технического персонала Миссии.

Такая скученность привела к тому, что на каждом этаже в воздухе клубились запахи щей и борща, а в лифте то и дело приходилось встречать жену то одного, то другого дипломата с мешками, набитыми грязным бельем: дамы направлялись в подвал, в прачечную, где были установлены стиральные машины. Непродуманное решение объединить под одной крышей служебные кабинеты и жилые квартиры привело к тому, что персонал Миссии работал в тесноте.

Вначале нам с Линой предоставили комнату в трехкомнатной коммунальной квартире, где, кроме нас, жили еще генерал военной разведки (ГРУ) с женой и молодая супружеская пара с ребенком. Мы были и тому рады.

Попав за границу впервые в жизни, Лина была взволнована и захвачена всем увиденным в Америке точно так же, как в свое время, пятью годами ранее, был взволнован и захвачен я. Я получал 600 долларов в месяц, и мы чувствовали себя богачами. Мы имели возможность хорошо и разнообразно питаться, покупать одежду и другие вещи, которые в Москве были нам не по карману или вообще недоступны. Подобно большинству советских людей, работающих за границей, мы жили очень замкнуто, проводя свободное время в тесном кругу друзей, изредка выбираясь в кино или на прогулки по городу.

Геннадия и Аню мы поначалу оставили в Москве. Геннадию было одиннадцать лет, и он не мог пойти в школу в Нью-Йорке. Дело в том, что в начале 60-х годов при советском представительстве функционировала только начальная школа, а наш сын перешел уже в пятый класс. Посещать американскую школу детям советских работников, конечно, не разрешалось. Но мы ежегодно привозили Геннадия в Нью-Йорк на летние каникулы. Аню мы забрали из Москвы через месяц или два после того, как устроились на новом месте.

Мне уже был хорошо знаком стеклянный брус здания ООН на набережной Ист Ривер, но теперь предстояло изучить его как собственную квартиру. По долгу службы я присутствовал на сотнях заседаний Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи, их комитетов и подкомитетов, которые в дни международных кризисов работали порой круглые сутки, проявляя лихорадочную активность. Потянулись нескончаемые консультации, сплошной чередой пошли дни и ночи, заполненные напряженной работой по изучению текстов докладов, сообщений, инструкций, поступающих из Москвы и отсылаемых в Москву, по составлению проектов речей и выступлений, — проекты эти готовились в тесных комнатах нашей Миссии.

Моей специальностью продолжали оставаться проблемы разоружения, но, перейдя теперь на должность руководителя отдела Миссии, занимавшегося делами Совета Безопасности и общеполитическими проблемами, я вынужден был познакомиться и со многими другими вопросами. Чем дальше, тем сильнее поражала меня негибкость советской политики, тем отчетливее я сознавал, что нечего и пытаться, находясь на низших ступенях служебной иерархии, повлиять на мышление тех, кто наверху. Конечно, политика государства меняется, зачастую это происходит внезапно, — но никогда не бывает, чтобы такая перемена была вызвана тем, что кто-то из подчиненных сумел в чем-то убедить или что-то доказать своему начальнику, а тот, в свою очередь, еще более вышестоящему начальству.

Мне, впрочем, случайно повезло. Посол Николай Федоренко, возглавляющий Миссию, был начальником вполне терпимым. Этот элегантный дипломат, выдержанный, учтивый, с барственными манерами, был специалистом по Китаю и интересовался только им. Во всем остальном он полагался на своих подчиненных и переложил значительную долю ответственности на плечи более молодых служащих.

Федоренко был фигурой колоритной. В лучшие свои годы он производил впечатление весьма эффектного мужчины, к тому же в любой компании оказывался, как говорят, душой общества. Могу добавить, что и работать с ним было одно удовольствие. Превосходный знаток китайской литературы, классической и современной, он в совершенстве владел и языком, так что привлекался в качестве переводчика на встречи Сталина и Мао (последняя из таких встреч состоялась в 1950 году). Даже самих китайцев поражало, что этот иностранец не только блестяще знает современный китайский, но вполне владеет и старинным мандаринским наречием.

Я заинтересовался Китаем и народом этой страны еще учась в МГИМО, — особенно после того, как в Китае победила революция и в наш институт прибыли первые китайские студенты. Хотя вслух провозглашались лозунги братства и единства, нам не всегда удавалось найти с китайцами общий язык, и никакие пропагандистские фанфары, трубившие о вечной дружбе и восхвалявшие китайскую революцию, не могли скрасить это явное отчуждение. Помню, один из моих наставников, посол Лев Менделевич, как-то вполне серьезно сказал мне, тогда еще начинающему дипломату:

— Вы никогда не будете в состоянии понять китайцев и их логику, Аркадий. Никому из нас это не дано.

Думаю, он по-своему был прав, но во мне постепенно крепло убеждение, что мы просто не желаем их понимать. Мне представляется, что нам следовало бы глубже изучать как Запад, так и Восток. В конце концов, ведь именно угроза с Востока гипнотизировала Россию еще со времен вторжения Чингисхана. Отсюда — до сих пор не разрешенный спор о том, какую же роль в истории играла наша родина: была ли она мостом, связывающим Восток и Запад, или же полем сражения между ними? Знание часто порождает терпимость, более того, понимание. В случае же конфликта преимущество всегда оказывается на стороне того, кто вооружен знанием, ибо это — великая сила как в наступлении, так и в обороне.

Федоренко провел много лет в Китае, жил там и до мао-цзедуновской революции, и после. Он любил китайскую культуру, искусство, традиции. Он был знаком с Мао и его ближайшими соратниками, поддерживал дружеские отношения с крупными китайскими писателями. Федоренко сыграл немалую роль в деле перевода произведений Мао на русский язык.

Покровительство Сталина обеспечило Николаю Федоренко блестящую карьеру. Но, мне кажется, сам Федоренко никогда не смог простить Сталину пренебрежительного отношения к Мао и вообще к китайцам. У меня также создалось впечатление, что конфликт между СССР и Китаем Федоренко воспринял как личную трагедию. Возможно, именно по этой причине он часто перекладывал свои обязанности посла СССР в ООН на того или иного из подчиненных, а сам все больше и больше уходил в "чистую науку”.Это вызвало недоверие Громыко. В глазах министра не было худшего греха, чем халатное отношение к служебным обязанностям. Но у Громыко были и другие причины для недовольства. Ему претил весь облик Федоренко, его стиль — длинные волосы, изысканные костюмы, галстуки-бабочки. Все это никак не вписывалось в понятие "строгого, официального стиля”, который Громыко считал обязательным для всякого серьезного делового человека.

Кроме того, Громыко завидовал положению, занимаемому Николаем Федоренко в Академии наук. Он негодующе обвинял его в присвоении мебели и разных мелочей из резиденции в Глен-Коуве, которую Громыко рассматривал как свою собственность. Лидии Громыко удалось увезти из особняка в Глен-Коуве два антикварных трюмо, которые теперь, видимо, служат украшением ее внуковской дачи, но она почему-то пренебрегла двумя бронзовыми канделябрами, чем немедленно воспользовались супруги Федоренко: когда она спохватилась, их и след простыл.

Федоренко, как, впрочем, и Малик, в дальнейшем заменивший его в ООН, ненавидел своего министра. Но в отличие от Малика, льва, рыкающего на подчиненных, и тихого, как мышь, в присутствии Громыко, он нисколько не боялся последнего. Ему был чужд страх потерять свой пост. Фактически он уже задолго до выхода на пенсию покинул ряды служилой бюрократии, лишь формально исполняя свои обязанности.

Он стремился проводить как можно больше времени в идиллическом Глен-Коуве, где имел возможность размышлять и писать, забывая на время о существовании ООН. Иногда я приезжал сюда выпить и поболтать с ним. Завязывалась непринужденная беседа. Федоренко попыхивал ароматным дымком из трубки и, прихлебывая дорогой коньяк, с грустью в голосе предавался воспоминаниям. Он жаловался мне, что Сталин никогда, в сущности, не мог понять китайский характер и так и не осознал величия революции, произошедшей в Китае. Сталин отзывался о Мао как о "маргариновом марксисте”, "крестьянском вожаке”, не желая признать его великим революционером. Это очень огорчало Федоренко.

Между тем, внушал мне Федоренко, Мао был прав, не собираясь всего лишь послушно следовать российскому примеру и пытаясь нащупать свой, китайский, путь к социализму. А Сталин всегда относился к Мао с недоверием, не был в нем уверен даже накануне его победы и "на всякий случай” оказывал знаки внимания Чан Кайши.

Федоренко считал Мао великим народным героем, выдающимся мыслителем, человеком простым и в то же время обаятельным. Сталин же третировал Мао чуть ли не как школьника, обращался к нему как ментор, точно прикидывал, когда погладить нерадивого ученика по головке, а когда оттянуть линейкой по пальцам.

Обычно благодушный и выдержанный, Федоренко впадал в крайнее возбуждение, рассказывая, как во время визита китайского вождя в СССР Сталин уязвлял гордость и чувство собственного достоинства Мао, заставляя его подолгу сидеть в коридоре возле своего кабинета в ожидании приема. Мао буквально часами ждал, когда же наконец Сталин соблаговолит с ним встретиться, а Сталин специально игнорировал его присутствие в Москве, полагая, что так он демонстрирует свое превосходство над Мао.

— Это выглядело так мелко… Пренебрежение, выказываемое Сталиным, было настолько явным, что я не знал, как мне быть, что сделать, чтобы Мао не сорвался, не наговорил резкостей, — вздыхал Федоренко.

Мао поневоле приходилось сдерживаться. Его страна отчаянно нуждалась в экономической помощи со стороны СССР. К тому же он очень хотел заключить с Советским Союзом договор о дружбе, союзе и взаимопомощи, который мог бы защищать новый Китай от Японии и враждебно настроенной Америки. В конце концов Сталин дал ему этот договор в качестве подачки и согласился оказать экономическую помощь, однако для начала — в меньших размерах, чем получали некоторые из восточноевропейских сателлитов Советского Союза.

Федоренко говорил, что Хрущев повторяет многие сталинские ошибки и вдобавок добавляет к ним новые. Одной из основных ошибок он считал поведение советского руководства в вопросе о ядерном оружии. СССР обещал предоставить Китаю такое оружие, но по-настоящему никогда не собирался выполнять это обещание, а в конечном счете прямо отказал китайцам. В данном случае Китай опять болезненно почувствовал, что Кремль обращается с ним, как с ребенком; разумеется, это усугубляло растущую враждебность Китая к "старшему брату”. У Хрущева просто в голове не укладывалось, что с китайскими руководителями следует обращаться как с равными. Он не желал идти ни на какие компромиссы. Однажды мне привелось услышать из его уст характерное заявление:

— Советский Союз был и должен оставаться бесспорным руководителем мирового революционного движения. А Мао следовало бы знать свое место.

Трещина, наметившаяся в отношениях между Китаем и СССР, все углублялась, и некоторые работники министерства считали, что ужесточение позиции советского руководства по отношению к Китаю повлечет за собой серьезные осложнения для нашей страны. Как-никак, Китай был нашим соседом, нравилось нам это или нет. По количеству населения он занимал первое место в мире, а протяженность нашей границы с ним превышала четыре тысячи миль. Ввиду всего этого поведение Хрущева казалось многим из нас безрассудным. Но на нашем уровне мы были бессильны повлиять на эту шовинистическую, покровительственную политику советского руководства, которую китайцы метко назвали "гегемонистской”.

Как Сталин, так и Хрущев просчитались, полагая, что Китай вытерпит все, что Советский Союз захочет ему навязать, и не выйдет из "лагеря социалистических стран”. Им не могло прийти в голову, что Мао при случае отплатит им той же монетой. Здесь как раз и таились семена раздора между Советским Союзом и Китаем, давшие обильные побеги на почве, пропитанной исторически обусловленным недоверием. Но не только историю, а в первую очередь наших руководителей надо винить за поистине параноидальный подход к отношениям с Пекином.

В тот период, когда мы с Федоренко беседовали обо всех этих вещах, советско-китайские отношения оказались почти свернуты. Китайская реакция на кубинский кризис была весьма бурной. Пекин обвинял Хрущева одновременно в "авантюризме” (в связи с установкой ракет на Кубе) и в "капитулянтстве” (в связи с тем, что ракеты пришлось убрать).

Как ни парадоксально, после кубинского кризиса советско-американские отношения улучшились, а уважение к Кеннеди в СССР заметно возросло. Я прибыл в Нью-Йорк, чтобы приступить здесь к работе, в тот самый день, когда Кеннеди, выступая с речью в Американском университете в Вашингтоне, заявил, что он безусловно желает улучшения отношений с Советским Союзом. Это был явно поощрительный сигнал, адресованный Хрущеву, и тот откликнулся в подобном же тоне. Оба государственных руководителя начали проявлять более реалистический подход к ряду важных проблем. Вскоре были достигнуты положительные результаты на переговорах о запрещении ядерных испытаний: решено было запретить любые испытания ядерного оружия в атмосфере, под водой и в космосе. 5 августа Громыко, государственный секретарь США Дин Раск и британский министр иностранных дел лорд Хьюм поставили свои подписи под соответствующим трехсторонним договором. Это было первое реальное достижение в области контроля вооружений в век атома. Подавляющее большинство стран вскоре последовало примеру трех великих держав и присоединилось к договору.

Но надежды на дальнейшее улучшение отношений между Москвой и Вашингтоном оказались напрасными — на сей раз не по вине Хрущева.

В ноябре 1963 года на президента Кеннеди было совершено покушение, в результате которого он погиб. В нашей Миссии все были ошарашены и потрясены случившимся. Вдобавок поползли слухи, что это убийство инспирировано-де Советами. Эти обвинения основывались на том, что убийца президента Ли Харви Освальд какое-то время жил в Советском Союзе. Москва почти сразу же предупредила нас, что в этих условиях необходимо вести себя очень осмотрительно, быть настороже и докладывать обо всем, что происходит вокруг, вплоть до мельчайших деталей. Нам было также поручено выразить искреннее соболезнование американскому народу и правительству Соединенных Штатов от имени советского правительства.

Узнав, что администрация нового президента Линдона Джонсона не склонна обвинять СССР в участии в заговоре, приведшем к смерти Кеннеди, мы вздохнули с облегчением. Но сам этот вопрос порой все же всплывал и в дальнейшем. При случае американцы спрашивали меня, простил ли Кремль президенту Кеннеди то унижение, какое пришлось испытать Советам в связи с Кубой, и не приходится ли искать где-то здесь причину советского участия в заговоре, направленном против Кеннеди. Я неизменно отвечал, что не верю, будто существует какая бы то ни было связь между кубинским кризисом и судьбой американского президента. Наши руководители не могли бы с таким явным огорчением реагировать на его смерть, если бы они сами планировали это покушение.

— Но, быть может, это дело рук КГБ?

— Нет, — отвечал я, — КГБ никак не мог предпринять подобный шаг без одобрения Политбюро.

Но главное — мнение Хрущева о Кеннеди уже после кубинского кризиса изменилось к лучшему: Москва начала считать его именно тем человеком, кто способствовал быстрому улучшению отношений между нашими странами. Кеннеди представлялся в этот период советскому руководству сильным и решительным лидером, именно это импонировало Кремлю и заставляло уважать молодого президента Соединенных Штатов.

Наконец, Москва была твердо убеждена, что убийство Кеннеди — следствие заговора "реакционных сил” в самих Соединенных Штатах: эти силы были заинтересованы в том, чтобы пресечь положительные тенденции, проявившиеся в американо-советских отношениях. Кремль высмеял заключение комиссии Уоррена, расследовавшей обстоятельства убийства Кеннеди и утверждавшей, будто Освальд действовал на собственный страх и риск и был "убийцей-одиночкой”. В среде советских дипломатов поговаривали, что заговор против Кеннеди был организован Линдоном Джонсоном при участии ЦРУ и мафии.

Возможно, одна из наиболее существенных причин, почему СССР предпочел бы иметь дело с Кеннеди, заключалась в том, что Хрущев с антипатией относился к Джонсону. Так как последний происходил из южных штатов, Москва, руководствуясь стереотипными представлениями об американских политических деятелях, априори считала его расистом, антисоветчиком и антикоммунистом до мозга костей. Поскольку родным штатом Джонсона был Техас, средоточие, по мнению Кремля, самых реакционных сил, — естественно, что Джонсон ассоциировался в глазах советских руководителей с американскими нефтяными магнатами, патентованными антисоветчиками. От него, по выражению, услышанному мной в Москве, "разило нефтью”.

Советы доказывали, что в ходе заговора против Кеннеди сформировалась поистине странная коалиция, куда входил Джонсон, отчаянно противившийся намерению Кеннеди обложить крупных нефтепромышленников повышенным налогом, ЦРУ, которое не могло простить Кеннеди нежелание позволить американским военно-воздушным силам поддержать высадку кубинских контрреволюционеров в Заливе Свиней, и мафия, тоже заинтересованная в успехе этой высадки, так как она рассчитывала в случае свержения кастровского режима вновь начать беспрепятственно орудовать на Кубе.

Я лично думаю, что если кто-либо за пределами США и был в курсе подготовки покушения на Кеннеди, так это скорее всего Фидель Кастро. От коллег в Нью-Йорке и Москве мне не раз приходилось слышать, что кубинские лидеры были настроены по отношению к Кеннеди очень враждебно. Их чувства с шокирующей откровенностью выразил один из ближайших соратников Кастро — Че Гевара.

В декабре 1964 года Че Гевара появился в Нью-Йорке во главе делегации Кубы, прибывшей сюда на сессию Генеральной Ассамблеи. Федоренко хотел встретиться с ним до сессии, но кубинский деятель не спешил с визитом. Посол пригласил его в нашу Миссию, исходя из того, что в спокойной обстановке можно будет рассчитывать на более откровенный обмен мнениями. Однако Гевара отказался посетить Миссию, сказав, что увидится с Федоренко в ООН. Беседа состоялась в здании секретариата ООН, в тесном помещении, обстановка которого напоминала мне бомбоубежище.

Гевара явился в своем неизменном берете, в обычной для него зеленой полевой форме, с привычной сигарой в зубах. Он был мрачен. Что происходит в ООН, его мало интересовало. Он говорил главным образом об одном и том же: американская угроза Кубе по-прежнему не устранена. Осуждая Кеннеди как "преступную личность”, он не щадил и президента Джонсона. Не только сверхдержавы должны выгадать от "мирного сосуществования”, твердил Гевара. Это должно быть выгодно всем государствам без исключения.

Гевара подтвердил, что, когда Хрущев предложил установить на Кубе ракеты, кубинцы приветствовали эту мысль и быстро дали свое согласие. Никому из них и в голову не приходило, что, может быть, ракеты придется убрать назад.

Он резко заявил, что советское руководство, надо полагать, понимает: у кубинцев остался "горький привкус” от всей этой истории. Куба считает, что Советский Союз должен был с большей твердостью отстаивать свою позицию. Федоренко отделался повторением официальных разъяснений, опубликованных советским правительством в связи с кризисом. В общем, беседа как началась в прохладной атмосфере, так и закончилась.

В период президентства Джонсона советско-американские отношения все более ухудшались, на них также влияла эскалация войны во Вьетнаме. Мы получили указание использовать в работе ООН любой предлог, чтобы вновь и вновь клеймить Соединенные Штаты как агрессора по отношению к этой стране. Однако когда США потребовали, чтобы рассмотрением вьетнамского вопроса занялся Совет Безопасности, нам было дано распоряжение возражать против этого на том основании, что проблемы Вьетнама должны решаться исключительно в соответствии с Женевскими соглашениями 1954 года.

— Но это же глупо, — доказывал я Федоренко. — Все видят, что мы занимаемся пустячными придирками и добиваемся дешевого пропагандистского выигрыша вместо мирного урегулирования для Вьетнама.

Я предложил доложить Москве, что абсолютное большинство стран — членов ООН выступают за обсуждение вьетнамской проблемы и что нам придется с этим считаться. Федоренко был против.

— По существу я готов согласиться с вами, — сказал он. — Но уже таковы принципы нашей политики. Если мы станем советовать членам правительства пересмотреть их, нас скорее всего уволят и пришлют на наше место людей, которые будут подчиняться беспрекословно. Кто от этого выиграет? Никто.

Будучи летом 1964 года в Москве, я не заметил там никаких признаков, которые позволяли бы предсказать близкий конец хрущевского правления. Основными чертами дворцового переворота, произведенного в октябре того же года, были чрезвычайная секретность и строго ограниченное число основных участников. Сам Хрущев ничуть не догадывался о намерениях сильной оппозиционной группы в Кремле, готовившей его свержение.

Американцы привыкли искать для каждого сколько-нибудь важного события какую-то одну причину. В Советском Союзе поступают иначе. Можно сказать, что противники Хрущева отстранили его от власти, руководствуясь целым рядом соображений, и все они были существенными. Впрочем, последней каплей, переполнившей чашу, было, вероятно, принятое им решение произвести на предстоящем ноябрьском пленуме ЦК очередную перетряску партийного аппарата. На этот раз она должна была затронуть не только аппаратчиков среднего звена, но и верхний слой партийного руководства. Хрущевское самодурство решительно невозможно было дольше терпеть.

Партийная бюрократия и без того была встревожена решением Хрущева разделить ее власть на периферии между промышленным и сельскохозяйственным секторами. Эти бюрократы дрожали и непосредственно за собственную шкуру: им пришелся вовсе не по вкусу новый устав партии, который Хрущев буквально навязал им на XXII съезде летом 1961 года.

Особенно озлобило их положение устава, которое вводило систематическую смену персонального состава партийных органов. На практике это означало, что партийный босс не мог рассчитывать занимать свое место всю свою жизнь. Так, члены Президиума ЦК могли входить в его состав не более чем на три срока, то есть в общей сложности не более пятнадцати лет. Еще чаще должны были сменяться секретари горкомов и обкомов партии. Они не могли оставаться на своих постах более шести лет подряд.

Ничто не могло бы взволновать и возмутить партийные кадры сильнее, чем эта неожиданная напасть, фактически лишавшая их пожизненной синекуры и соответственно всех вытекающих из нее дополнительных привилегий.

Хрущев намеревался строго следовать этим новым правилам, а вдобавок дал понять, что собирается основательно перетряхнуть верхний слой партии. Тем самым он посягнул на святая святых советского правящего класса.

Хрущевский стиль руководства и те новшества, которые он пытался ввести, в конце концов, обратили против него все главные силы системы. Предпринятое им разоблачение сталинских преступлений обозлило КГБ. Военные осуждали его мероприятия по сокращению численности вооруженных сил, приведшее к демобилизации большого количества офицерского состава. Его кубинская авантюра закончилась позорно. Его экономические, и в частности сельскохозяйственные эксперименты, по большей части тоже кончились провалом. Периодически предпринимаемые им действия по ослаблению (пусть незначительному) цензурного гнета в литературе и искусстве, по расширению контактов с Западом, при всей их непоследовательности вызывали замешательство среди ортодоксальных партийных идеологов и чинов КГБ, которые не желали никакой либерализации, и в частности смягчения цензуры.

Как мне представляется, Хрущев прекрасно отдавал себе отчет в своих действиях. Однако предпринятые им усилия по преобразованию партийно-правительственного руководства, как и вообще многие его начинания, были недостаточно продуманы. Он переоценил свои силы и пределы своей власти. Обиженных им было так много, что наиболее авторитетные члены Президиума ЦК согласились: да, он должен уйти. Это и решило дело. Еще со времен Октябрьской революции власть в государстве принадлежала небольшой группе наиболее влиятельных политиков, действовавших в обстановке полной секретности, а вовсе не массе членов партии или хотя бы ее аппаратчикам. Свергнувшая Хрущева коалиция, возглавляемая Сусловым и Косыгиным, следовала той же заговорщической традиции.

Эта группа понимала, что пока Хрущев в Москве, он сможет перехитрить их точно так же, как он перехитрил в прошлом своих политических противников, объявив их в "анти-партиной деятельности”. Ко всеобщему удивлению, на сей раз хрущевский заговор обернулся против него самого.

Осенью 1964 года он поехал отдыхать на Кавказ. Воспользовавшись его отсутствием, группа заговорщиков действовала очень оперативно, не сомневаясь, что партия, армия и КГБ ее поддержат. Хрущев был снят с постов первого секретаря ЦК и председателя Совета министров. Эти посты заняли соответственно Брежнев и Косыгин. Хрущеву было разрешено остаться в рядах партии. Более того, ему назначили приличную пенсию. В общем, судьба оказалась к нему куда милостивее, чем ко многим другим советским политическим деятелям. Если бы все это происходило при Сталине, Хрущев наверняка был бы расстрелян. Теперь же ему была предоставлена возможность умереть естественной смертью.

Падение Хрущева вызвало у меня двойственное чувство. Не приходится сомневаться, что Хрущев представлял собой сложную и противоречивую личность, оказавшую существенное влияние на исторические судьбы нашей страны и всего мира. Мне нравились его энергия, его грубоватый юмор, его относительная прямота и откровенность. Я надеялся, что он покончит со сталинским наследием и придаст советской государственной политике более либеральное направление. Хотя Хрущев и проявил себя как приверженец единоличной власти, сосредоточив ее в своих руках, тем не менее он пытался проводить в стране некоторые важные преобразования. Все-таки во время хрущевского правления в нашем застойном обществе повеяло свежим воздухом, правда, ненадолго.

В Хрущеве как-то сочетались правоверный коммунист и ловкий интриган. Реализм и прагматизм сосуществовали в нем со склонностью к авантюрам и иррациональностью мышления, присущей азартным игрокам. Деловой подход соседствовал со стремлением блефовать и пускать пыль в глаза. Он понимал всю опасность ядерной войны, но отличался непримиримой задиристостью и агрессивной экспансивностью. Он старался оживить экономику и повысить жизненный уровень народа, но при этом действовал разорительным методом проб и ошибок. Доброта как-то уживалась в нем бок о бок с жестокостью.

Хрущев был одновременно мечтателем и циником, отличался чисто крестьянской мудростью и коварством, был малообразован, но проницателен, энергичен и изобретателен, быстро загорался и так же быстро остывал. При всем этом он, конечно же, был настоящим политическим деятелем. Однако, несмотря на то что в расцвете своей карьеры он принял много ответственных решений и сосредоточил в своих руках огромную власть, ему было далеко до абсолютного, самодержавного деспотизма Сталина. В последние годы своего правления он, похоже, уже не отдавал себе отчета в том, что существуют объективные факторы и ограничения, не позволяющие одному-единственному человеку всецело определять внутреннюю и внешнюю политику Советского Союза.

Главной бедой Хрущева было то, что он попросту оказался не в состоянии всесторонне и последовательно анализировать результаты предпринимаемых им действий. Этот недостаток и предопределил его конечное падение.

Отношение к Хрущеву в зарубежном мире было тоже противоречивым. Ему суждено было стать самым популярным на Западе советским политическим деятелем. Но, несмотря на все присущее ему обаяние, он так никогда и не завоевал симпатии своего собственного народа. Между тем он требовал, чтобы его безудержно восхваляли. В день его семидесятилетия (в апреле 1964 г.) все члены партии, работавшие в Советской миссии при ООН, были обязаны явиться на торжественное собрание, чтобы одобрить текст пламенного приветствия, адресованного Хрущеву. Федоренко возглавил это неизбежное радение. Выступив с пылкой речью, он восхвалял хрущевское "мудрое, дальновидное руководство”. Остальные аплодировали и вторили начальству.

Все эти ритуальные почести, оказываемые Хрущеву, вспомнились мне полгода спустя, когда Хрущева убрали. Но на такой случай тоже имелся отработанный ритуал. Перед нами вновь предстал Федоренко — на этот раз для того, чтобы осудить хрущевский "волюнтаризм”. В принятой нами резолюции единодушно выражалась полная поддержка новому советскому руководству.

Обе церемонии — апрельская и октябрьская, между которыми прошло всего лишь шесть месяцев, — были примечательны только тем, что лишний раз напомнили нам: мы всего лишь марионетки, от которых ждут полного повиновения и за которыми не признают никаких иных прав, кроме права играть роль анонимных, без труда взаимозаменяемых "членов коллектива”. В этой безликости было даже свое преимущество. Мы ничем не рисковали. В то же время за такое примерное поведение мы удостаивались наград, по большей части материальных, но не только: наградой нам могло послужить также удовлетворение от похвал, отпускаемых в наш адрес коллегами и начальством.

Существовала и еще одна форма удовлетворения, впрочем, горькая и извращенная: приятно было сознавать, что, добровольно служа советской системе, ты лицемеришь ничуть не больше всех остальных, сверху донизу. "Вождям” ведь тоже приходится притворяться, что они считают меня лояльным, действительно верящим их дешевой демагогии. Они тоже постоянно вынуждены лгать — мне, всем на свете, самим себе.

Большую часть времени у меня отнимала работа. С 1964 по 1966 год перед моими глазами прошел буквально калейдоскоп событий. Барометр международной политики почти всегда показывал бурю. Советско-американские отношения с каждым месяцем ухудшались — разумеется, из-за Вьетнама. Заваруха на Кипре, события в Конго, в Доминиканской республике, конфликт между Индией и Пакистаном — все это заставляло Объединенные Нации заседать почти беспрерывно.

Когда в 1966 году меня вызвали в Москву, чтобы помочь в подготовке к встрече президента Франции Шарля де Голля, я предвкушал приятную перемену обстановки. К тому же мне не терпелось посмотреть, что делается в Москве после свержения Хрущева, и я надеялся, что мне как-нибудь удастся повидать нашего нового вождя — Леонида Брежнева.

В нашей Миссии все были крайне удивлены тем, что в качестве первого секретаря ЦК оказался избран — или, точнее, подобран — именно Брежнев. Суслов или даже Косыгин казались нам гораздо более выдающимися личностями. А Брежнев представлял собой просто одну из многих заурядных фигур, которые время от времени появляются на политическом горизонте, чтобы затем бесследно исчезнуть. Его политическая карьера началась в конце 30-х годов, в период сталинских чисток. Поговаривали, что он воспользовался тогдашней атмосферой всеобщей неуверенности и страха в своих личных целях и обратил на себя благосклонное внимание Сталина.

Так или иначе, после смерти диктатора Брежнева понизили в должности. Но вскоре Хрущев снова возвысил его, введя в Президиум и сделав секретарем ЦК. В 1960 году, когда Брежнев стал председателем Президиума Верховного совета, я решил было, что его политическая карьера на этом и кончилась, потому что эта должность номинального главы государства расценивается как подчиненная по отношению к руководителю партии или председателю Совета министров. По укоренившейся традиции на нее назначают тех деятелей, в отношении которых существует уверенность, что они будут безобидно отсиживать положенное время в кресле председателя Президиума Верховного совета до самой смерти или до выхода на пенсию по возрасту. Так и происходило со всеми предшественниками Брежнева на этом посту — с Михаилом Калининым, Николаем Шверником и Климентом Ворошиловым.

Хрущев считал Брежнева "своим кадром”, потому что именно он его продвигал; однако Хрущев ошибался. Истинные амбиции Брежнева обнаружились как раз при снятии Хрущева. Он не принимал активного участия в заговоре против Хрущева. Более того, едва ли даже знал о нем до того момента, когда Суслов счел нужным ему об этом рассказать. Брежнев не стал защищать своего патрона. Напротив, он примкнул к антихрущевской группе.

Федоренко говорил мне впоследствии, что Брежнев занял должность первого секретаря ЦК "при не вполне обычных обстоятельствах”. Суслов и Косыгин, основные инициаторы смещения Хрущева, недооценили Брежнева. Суслов, похоже, готов был довольствоваться ролью "патриарха партии” и главного идеолога. Косыгин был рад сделаться председателем Совета министров и играть главную роль во внутренней экономической политике и во внешней политике государства. Труднее всего им было согласовать между собой вопрос, кто же станет первым секретарем ЦК. В конце концов оба поставили на "темную лошадку” — на Брежнева, не ожидая от него особой цепкости. Понимая, что он станет использовать этот пост для достижений определенных личных целей, они в то же время не сомневались в его, скорее всего, не слишком выдающемся интеллекте и были убеждены, что этот мало располагающий к себе человек ни с какой стороны им не опасен.

Сделавшись первым секретарем, Брежнев повел себя очень осторожно. Никто не мог определить, кто же является главной персоной в послехрущевском Кремле. Во внешней и внутренней политике государства не замечалось никаких существенных изменений. В то же время люди, свалившие Хрущева, были единодушны, по-видимому, только в желании убрать этого деятеля — во всем остальном их интересы и цели расходились. Больше всего меня беспокоило то, что новое руководство совершенно очевидно взяло курс на реабилитацию сталинщины.

Будучи профессиональным партийным аппаратчиком, Брежнев начал укреплять свои позиции, опираясь на ближайших приятелей и единомышленников в партии. Он пообещал им вновь объединить партийное руководство промышленностью и сельским хозяйством и отменить хрущевские нововведения, касающиеся ограничения сроков работы на выборных партийных должностях.

К весне 1966 года, когда я появился в Москве, Брежнев уже обеспечил себе широкую поддержку в верхних слоях партии. На XXIII съезде Президиум ЦК был вновь переименован в Политбюро, как это было еще при жизни Ленина. Из первого секретаря ЦК Брежнев превратился в "генерального секретаря”. Эти переименования казались мне символичными: они указывали на то, что власть Брежнева укреплялась. Разумеется, московские шутники соответственно оценили амбиции нового руководства. По столице ходила такая шутка: рабочий спрашивает Брежнева, как следует к нему обращаться, — тот скромно отвечает: "Зовите меня просто Ильи ч”. Отчество Брежнева действительно совпадало с ленинским, но ответ, приписываемый ему, означал, что новый руководитель скромностью не страдает.

Я вскоре заметил, что самовлюбленный персонаж анекдотов и на самом деле мало чем отличается от реального Брежнева. Мне пришлось общаться с Брежневым, и не мало, в связи с тем, что я помогал подготовке к визиту де Голля.

Своим участием в этой подготовке я был обязан Анатолию Ковалеву, который отвечал за контакты с Францией. На первом же нашем рабочем заседании Ковалев прямо заявил, что ввиду порчи отношений с США и Китаем нам следует всячески налаживать связи с Западной Европой. В этом смысле Франция была целью номер один.

Слушая соображения, выдвигаемые Ковалевым, я вспоминал, как обстояло дело в моей ранней молодости. После второй мировой войны генерал де Голль долгое время рисовался нам, студентам МГИМО, безмозглым солдафоном с непомерными амбициями и диктаторскими замашками фашистского толка. Даже в 1966 году советские лекторы-международники постоянно называли его "длинноносым выскочкой”.

Кремлевское руководство понимало, что переговоры с президентом Франции будут сложными, однако готово было пренебречь некоторыми интересами французской компартии (одной из крупнейших в Европе и относящейся к де Голлю весьма критически), лишь бы привлечь генерала на нашу сторону — в ущерб интересам США.

Тем не менее вопрос, как будут реагировать на этот флирт французские коммунисты, беспокоил работников ЦК и Министерства иностранных дел, привлеченных к подготовке переговоров с де Голлем.

Я был удивлен, услышав от Ковалева, который на этот раз выразился с недипломатической прямотой, что "французская компартия нам необходима как таковая, но вовсе необязательно, чтобы она добилась победы на выборах и пришла к власти во Франции. Это принесло бы нам больше осложнений, чем выгод. К тому же, учитывая французский характер и жизненный уклад, они там едва ли смогут удержать власть более или менее надолго. Де Голль и голлисты — вот реальная сила. На них и надо делать ставку”.

Громыко на нашей встрече с Брежневым не присутствовал, но мне было известно, что при новом правителе его влияние чрезвычайно возросло. Когда я, вернувшись в Москву, в первый раз пришел к нему в министерство, один из его помощников небрежно обронил, что министр "запросто бывает у товарища Брежнева”. Из обрывков дальнейших разговоров, услышанных в министерстве, я смог заключить, что Громыко стал ментором Брежнева в области внешней политики.

Больше всего меня поразил, однако, контраст между Брежневым и Хрущевым. Его хорошо сшитый костюм, элегантная рубашка с французскими запонками и претенциозная манерность были прямой противоположностью небрежным костюмам и простоватым, непринужденным манерам Хрущева. От Брежнева разило самоуверенностью и самодовольством, хотя держался он любезно и радушно. Обменявшись с нами несколькими фразами, он начал медленно читать подготовленные нашей группой материалы. Банальные замечания, сделанные им по поводу содержащихся в них предложений, показывали, что он не очень-то в курсе проблемы и, по-видимому, не вполне представляет себе, чего, собственно, следует добиваться от де Голля.

В отличие от Хрущева, у Брежнева, похоже, не было собственных идей. Хрущев имел обыкновение подхватывать то или иное предложение или, напротив, энергично возражать против него, выдвигая свои собственные, нередко сенсационные, неожиданные соображения. А Брежнев вел себя так, точно задался целью подтвердиь справедливость тогдашнего московского анекдота. Одного государственного деятеля будто бы спросили, был ли, наконец, искоренен культ личности, когда удалось спихнуть Хрущева. "Конечно, у нас теперь и в помине нет культа личности, — ответил тот. — Какой же может быть культ без личности?”

Брежнев, конечно, не был ни мыслителем, ни хотя бы интеллектуалом. Его сила заключалась в выдающихся организаторских способностях. Он обладал также определенной склонностью к компромиссам и имел опыт политической балансировки среди разнородных, порой враждебных друг другу сил. Это был, что называется, средний руководитель, а иллюзию, что он будто бы осуществляет "твердое и уверенное руководство” государством, создавали у него и вокруг него подчиненные.

Визит де Голля имел для Брежнева особое значение. Как раз в это время Брежнев начал предпринимать заметные усилия, чтобы отстранить Косыгина от всей внешней политики и сосредоточить эту важную область государственной деятельности в собственных руках. Он хотел в одиночку вести переговоры с де Голлем, но, пожалуй, выбрав этот визит и такого партнера для демонстрации своих способностей, поступил опрометчиво. Генерал оказался, как и следовало ожидать, крепким орешком.

На меня де Голль произвел сильное впечатление сочетанием таких качеств, как чувство собственного достоинства, интеллект и вместе с тем упрямство и надменность. Когда, готовясь к его приезду, мы ломали себе головы, чем бы ему угодить, Ковалев предложил показать де Голлю знаменитый космодром в Байконуре — честь, ранее не оказываемая еще ни одному иностранцу; кроме того, представить ему высших военных руководителей. Политбюро эту мысль одобрило, и успех был полным: де Голль был искренне восхищен увиденным и впервые за все время визита вслух высказал явное удовлетворение.

Результаты переговоров, однако, не вполне оправдали ожидания советской стороны. Генерал проявлял сугубую осторожность, когда дело касалось общеевропейских проблем, и при выработке окончательного текста франко-советского коммюнике отказался включить в него советские формулировки по германскому вопросу и по вопросам разоружения. Он более или менее разделял критическое отношение Кремля к американским действиям во Вьетнаме, но не пожелал охарактеризовать их как агрессию, на чем пытались настаивать советские руководители.

* * *

Когда я возглавил отдел Миссии, занимавшийся делами Со­вета Безопасности и общеполитическими проблемами, в моем подчинении оказалось более двадцати дипломатов. Вскоре я обнаружил, что настоящими дипломатами были только семеро. Остальные — профессиональные работники КГБ или ГРУ, прикрывавшиеся дипломатическим статусом. Из их числа назову Владимира Казакова, энергичного молодого человека, безусловно восходящую звезду "органов”, и генерал-майора Ивана Глазкова, руководившего операциями ГРУ в Нью-Йорке.

В моем отделе — в нарушение правил, регламентирующих интернациональный состав служащих ООН — числилось также несколько советских граждан, работавших в секретариате ООН. Дополнительные обязанности, выполняемые ими в составе нашей Миссии, не приносили особой пользы, но, конечно, отвлекали этих людей от их основной работы. Правда, в самом секретариате так и так считалось, что все советские — лентяи и пьяницы. Во многих случаях это, надо признать, соответствовало действительности.

Такой грустной характеристике вполне отвечал, например, работник секретариата Юрий Рагулин, зять советского посла в ГДР Петра Абрасимова. Предаваясь беспробудному пьянству, он часто появлялся на работе с многочасовым опозданием, а то и вовсе пропускал целые дни. Однажды во время попойки на квартире у приятеля в манхэттенском Вест-Сайде он до того нагрузился, что во время приступа рвоты, слишком сильно перегнувшись через подоконник, выпал из окна пятнадцатого этажа. Ему невероятно повезло: он упал на крышу стоящего рядом здания церкви, получил травмы, но остался жив. Снимать его с крыши пришлось пожарной команде. Если бы это был рядовой дипломат, его бы, конечно, уволили и немедленно отозвали домой, но Рагулину на выручку пришел влиятельный тесть.

Еще одной странностью, вызывавшей ехидные пересуды в секретариате, были обязательные отчисления в пользу государства из зарплаты советских людей, работавших в ООН. В конце каждого месяца советские служащие секретариата выстраивались в очередь к бухгалтерии нашей Миссии, чтобы сдать бухгалтеру деньги, заработанные ими в ООН. Миссия требовала от всех своих сотрудников, числящихся в секретариате, чтобы по получении чека они первым долгом обменяли его в банке на наличные, которые затем подлежали сдаче в бухгалтерию, и та уже выплачивала им "положенную” зарплату согласно шкале, установленной советскими властями. Таким путем наше государство забирало в свою пользу значительную часть денег, получаемых советскими гражданами в ООН. Например, в мое время старшие должностные лица секретариата получали приблизительно две тысячи долларов в месяц. Согласно советской шкале они "имело право” на зарплату, равную примерно окладу советника Миссии, то есть менее 800 долларов в месяц. Следовательно, советское государство ежемесячно отбирало у такого служащего секретариата больше тысячи долларов.

Естественно, на это вымогательство обижались, но сколько-нибудь оттянуть "возврат” денег не удавалось. Каждый месяц бухгалтерия Миссии составляла списки работников, замешкавшихся со "сдачей излишков” хотя бы на несколько дней. Эти списки передавались послу и парторгу. "Злостные должники” подвергались критике на партсобраниях. Более того, их лично вызывал к себе и песочил посол — за "нарушение дисциплины”.

Этот порядок приносил советскому государству немалую выгоду. Миссия ухитрялась покрывать почти все свои расходы за счет заработков служащих ООН. Соединенные Штаты, напротив, оказывались в проигрыше: ведь на них приходилась львиная доля в финансировании деятельности ООН. В довершение зла, по крайней мере, половину советских служащих всех здешних международных организаций составляли отнюдь не дипломаты, а профессиональные работники КГБ и ГРУ. Получалось, что США косвенно оплачивали направленную против них же деятельность советских спецслужб.

Генеральный секретарь ООН У Тан, сменивший на этом посту Дата Хаммаршельда, по-видимому, знал о такой практике, но едва ли был в состоянии что-нибудь изменить. Если бы он поднял этот вопрос, Советы попросту бы все отрицали, на том бы дело и кончилось. Никто из советских людей не посмел бы рассказать, что происходит в действительности.

Кроткий до апатичности У Тан был прямой противоположностью энергичному Хаммаршельду. Правда, он сыграл положительную роль в утихомиривании страстей, разыгравшихся в период кубинского кризиса, и в дальнейшем урегулировании отношений между сверхдержавами. Но его решение отвести миротворческие силы ООН с Синайского полуострова накануне Шестидневной войны 1967 года было расценено многими странами — членами ООН как ошибочное и сильно подорвало его репутацию.

Загрузка...