Я честил себя на чем свет стоит, Зажатый в пробке посреди нью-йоркского моста Квинсборо, я изливал всю свою досаду в хорошо известных всякому русскому выражениях. Я проклинал себя за то, что не предвидел этой пробки, а теперь все мои тщательно вычисленные планы могли полететь к черту.
Я отчаянно сжимал руль, словно чисто волевым усилием мог извлечь свою машину из еле движущегося потока. Столько лет проживший в этом городе, я чувствовал себя почти что уроженцем его, а ведь любой житель Нью-Йорка сумел бы выбраться из Манхэттена, избежав этого движения, обычного для вечера пятницы. И как нарочно, именно сегодня я никак не мог опоздать. Назначенная встреча была слишком важна.
Я готовился к ней долго и тщательно, вычислял время, проверял детали. И вот теперь все могло сорваться. Что если человек, с которым я должен встретиться, не дождется меня? Что если он подумает, будто вся эта затея была просто дешевым трюком? Смогу ли я снова войти в контакт с ним?
Эти мысли сменялись другими, еще более безрадостными, А вдруг мой секрет раскрыт? Вдруг меня обманули и заманили в ловушку? И, может, какая-нибудь из машин, застрявших в этой пробке, следует за мной?
Для человека, выросшего и воспитанного в Советском Союзе, ощущения параноика совершенно естественны. Инстинкт самосохранения заставляет вас подозревать чуть ли не в каждом стукача, и постепенно это становится второй натурой.
В моей обычной нью-йоркской жизни за мной следили — то неотступно, то с перерывами, В этот вечер, казалось, наблюдения за мной не было, но чувство неуверенности нервировало. Мне бы выяснить, есть ли за мной хвост, да никак невозможно. Я не мог вычленить из потока машин, видных в моем зеркальце, ту, которая следила бы за мной — слишком велико было движение.
Да и если за мной действительно кто-то следует, ничего необычного он не заметит. Аркадий Николаевич Шевченко, советский дипломат, чиновник из Организации Объединенных Наций, как обычно по пятницам, направляется в особняк на Лонг-Айленде, в Глен-Коув, где Советская миссия при ООН устроила нечто вроде дачи для своих чиновников высшего класса. Я надеялся, что наблюдателям невдомек, что именно сегодня у них есть все основания следовать за мной. Я направлялся на тайное свидание с чиновником американского правительства, который ждал меня в Манхэттене. Но мне надо было добраться до него без хвоста. Мой шофер, неведомо где приступавший сейчас к развлечениям уикенда, работал на КГБ. Тем же занимался и мой главный заместитель в офисе за номером 35, хозяином которого я стал с тех пор, как весной 1973 года получил должность заместителя Генерального секретаря ООН по политическим делам и делам Совета Безопасности. Сотрудничали с КГБ и другие, те, кто время от времени появлялись в поле моего зрения.
Долгие годы я жил под колпаком, но так и не привык к этому. Я научился сосуществовать с КГБ, как всякий советский гражданин, научился более или менее спокойно реагировать на их угрозы и вмешательство в мою жизнь и работу. Но в этот вечер я собирался ускользнуть от них навсегда.
Чтобы достичь успеха в этом предприятии, надо было еще какое-то время скрывать свои намерения. Я должен быть уверен, что Советы ничего не подозревают о моих планах и что американцы согласятся помочь мне как можно скорее осуществить их, И вновь, посреди скоростной дороги, ведущей к Лонг-Айленду, где пробка наконец-то рассосалась, На меня накатила волна тревоги, и я нажал на газ.
За мной следовала машина, которая любому другому показалась бы обычным "бьюиком" устаревшей модели, но я-то знал, что это любимая модель моих коллег по советской миссии. Та же марка, тот же цвет. В такой машине ездит глава КГБ в Нью-Йорке, резидент, Конечно, это может быть случайным совпадением, и в машине сидит обычный человек, не имеющий никакого отношения к КГБ, Но с таким же успехом это мог быть и гебистский "бьюик”.
Мне надо было убедиться, что за мной нет хвоста. Под гудки и ругань других водителей я начал вилять из одного ряда в другой. Я нажимал на газ, потом сбавлял скорость, но "бьюик” все еще следовал за мной на расстоянии пяти-шести машин. Скорость увеличивалась — 60, 70, 75 миль, мысли путались, вступая в сумасшедшую гонку вместе с машиной. Я поравнялся с выходом 39, поворотом на Глен-Коув, и, почти не затормозив, швырнул свою машину через правый ряд на линию выхода, в темную боковую дорогу. Если "бьюик” окажется здесь, я точно буду знать, что дело — табак. Но его не было. Погоня была игрой моего воображения. На секунду я почувствовал облегчение.
За мной взвыла сирена, и красный свет задрожал в боковом зеркальце. Но это был не КГБ, а всего лишь здешний полицейский, засекший мою дикую гонку.
Я извинился, Взывать к праву дипломатической неприкосновенности было бы сейчас неуместно: я мог бы избавиться от штрафа, показав ему свои документы, но это потребовало бы длинного обсуждения. Кто-нибудь из моих советских коллег мог, проезжая мимо, увидеть нас. Они могли бы заметить время, Кому-нибудь показалось бы странным, что в семь часов я находился в нескольких милях от Глен-Коува, а появился там только через несколько часов. Я не мог позволить себе так рисковать. Сейчас мне было нужно только одно: поскорее добраться до Манхэттена. Поэтому я без возражений принял упреки полицейского и повестку в суд, которую он мне вручил.
Все это началось за несколько недель до того, в моем кабинете в здании ООН, Именно там я принял окончательное решение порвать с советской системой.
Многие мои коллеги по ООН считали меня представителем твердой линии, ортодоксом, верным ревнителем советских интересов в Секретариате, человеком, который ни на минуту не поколебался бы нарушить правила в пользу СССР. У них были причины так думать. В моей работе было очень важно подчиняться давлению из Москвы и настояниям Якова Малика, советского посла в ООН, а представление обо мне как об опытном советском администраторе, склонном расширять свою власть и контроль до максимально возможных пределов, тоже способствовало созданию такого образа. Больше двадцати лет я жил ценностями и целями советской системы, я был связан с ее руководителями, и это наложило на меня глубокий отпечаток. Эта среда превратила меня в некий заводной механизм, который двигался автоматически, и его нелегко было остановить.
Однако по мере созревания моей неудовлетворенности советской системой и всего, что она представляла, созревала и моя решимость оказывать хотя бы скромную поддержку идеям или мерам, противоречащим советским интересам. И независимо от того, были ли это малозначительные или важные дела, я чувствовал удовольствие от того, что мог им способствовать. Но знали ли об этом американцы? В этом я сомневался. Мне казалось, что моя репутация может ослабить их веру в мою искренность. Они, наверное, будут допытываться о причинах моего решения, и вряд ли им будет достаточно объяснений насчет моего разочарования или недовольства. Я полагал, что они с интересом выслушают меня, но не более. Разрядка шла как раз полным ходом, и согласятся ли Соединенные Штаты связываться со мной, рискуя при этом хоть чуточку повредить ее развитию? Скорее всего, Советы обвинят США в том, что это именно они портят отношения между странами. В конце концов, что стоит один человек, сколь бы высоким ни было его положение, по сравнению с интересами целой страны?..
К тому же американцы могут решить, что я играю с ними в какие-то игры, или, того хуже — что я сошел с ума. Они могут заподозрить, что я наркоман или алкоголик, неспособный больше функционировать.
В общем, меня терзали сомнения — как воспримут американцы мой будущий переход на их сторону. Что до советской реакции, — то тут у меня никаких сомнений не было. Если они меня выследят, то немедленно отошлют домой, где меня будет ждать мрачное будущее — или вовсе никакого будущего. Одно дело — когда в чужой стране остаются шахматисты или танцоры, и совсем другое — когда то же самое проделывает человек, принадлежащий к политической элите.
Я мысленно перебирал все "за” и "против” и с каждым новым вопросом и умозаключением все четче понимал опасность моего положения. И все же — отвращение к системе, которой я служил, и к себе самому в этом качестве, плюс надежды на новую жизнь побуждали меня посвятить американцев в свое решение. Однако я хотел сделать это косвенно и действовать по неофициальным каналам. Но каким образом? Как это часто бывает, ответ на этот вопрос сыскался случайно.
За несколько недель до решающей пятницы я встретил в коридоре ООН одного американца, старого своего знакомого. Мы знали друг друга как профессионалы, нередко встречались в обществе. Он казался мне умным и открытым человеком. Я знал, что у него есть связи в Вашингтоне. "Вот мой шанс!” — подумал я и, подойдя к нему, сказал, что мне нужно обсудить с ним кое-какие вопросы наедине. Мы договорились встретиться назавтра и прогуляться во время перерыва на ленч.
Но на другой день шел проливной дождь и мы были вынуждены отменить нашу прогулку. Зато выяснилось, что мы оба приглашены на дипломатический обед на следующей неделе.
И вот настал день этого обеда. Увидев своего приятеля, я отвел его в сторону и с места в карьер сказал:
— У меня к вам необычная просьба. Я решил порвать со своим правительством и хочу знать заранее, какова будет реакция американцев, если я попрошу политического убежища.
— Вы шутите, Аркадий! — воскликнул он ошеломленно.
— Я совершенно серьезен. — Он по-прежнему недоверчиво смотрел на меня. — Такими вещами не шутят, — повторил я.
Делая вид, будто у нас обычный светский разговор, я спросил, может ли он, прежде чем я что-то сделаю, прозондировать реакцию Вашингтона и дать мне знать, какова она.
Справившись с удивлением, мой приятель несколько минут размышлял. Наконец он сказал:
— Мы давно знаем друг друга, и я, конечно, постараюсь помочь вам. Но мое участие должно остаться в секрете. Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал, что я был замешан в это дело. На следующей неделе я еду в Вашингтон. Я все разузнаю, но нас больше не должны видеть вместе — нигде, даже в ресторане.
Решено было инсценировать случайную встречу в библиотеке ООН, где мы должны были обменяться записками.
Через несколько дней после этого разговора я в назначенный час пришел в библиотеку. Мой приятель рассеянно листал книгу в пустом зале справочного отдела. Увидев меня, он сунул в книгу листок бумаги, поставил ее на полку и вышел. В записке, которую я вынул, как только он ушел, я прочел: "Из Вашингтона приезжает человек специально для того, чтобы встретиться с вами. У меня создалось впечатление, что вам предоставят политическое убежище, и я надеюсь, что разговор с этим человеком успокоит вас”.
Далее в записке говорилось, что на следующий день, в 2.30, я должен быть в книжном магазине неподалеку от здания ООН. Там меня будут ждать мой приятель и человек из Вашингтона. Я не должен говорить с ними: мне надо только запомнить лицо незнакомца. Назавтра, в 3.30, мой приятель передаст мне — тем же способом — адрес, по которому я должен встретиться с человеком из Вашингтона. В ответной записке мне следует указать, какое время мне удобно, и мой приятель передаст ее. "После этого вы будете действовать самостоятельно. Уничтожьте эту записку”.
На другой день я пришел в магазин немного раньше назначенного времени. Это был маленький магазинчик, очень удобный для подобных свиданий: центр его был заставлен высокими, как в библиотеке, полками, за которыми служащие магазина не могли видеть посетителей.
Я заметил моего приятеля. Его спутник оказался высоким человеком с военной выправкой и открытым лицом. Делая вид, что мы ищем что-то на полках, мы обменялись взглядами. Я пошел к выходу. По дороге мне бросилась в глаза книга Джона Ле Карре "Шпион, который вернулся с холода”, и я купил ее: забавной казалась мысль о том, что наша таинственная встреча была разыграна именно так, как это изображалось во множестве фильмов и книг.
В 3.30 следующего дня я был в библиотеке ООН. Я видел, как мой друг вкладывает листок бумаги в книгу. В записке оказался адрес, который я запомнил. Внизу я приписал: "В эту пятницу, вечером, между 8-ю и 9-ю часами”.
По пятницам, отпустив шофера, я, как правило, вел машину сам. Моя жена Лина обыкновенно уезжала в Глен-Коув после ленча. В конце недели я часто задерживался на работе, и она привыкла к моим поздним возвращениям. План мой состоял в том, что я, как всегда, поеду по дороге на Лонг-Айленд, а убедившись, что за мной нет слежки, поверну в город.
Сидя у себя в кабинете, я представлял себе встречу с человеком из Вашингтона. Кто он такой? Что он скажет? Есть ли у него право принимать решения? Как мне убедить его в том, что я не обманываю его? Какие доказательства моей честности он может попросить меня представить?
Все эти вопросы беспорядочно роились у меня в голове. Я хотел политического убежища и защиты и от советских попыток дискредитировать меня, и от убийц КГБ. Но я был почти уверен, что получу всего лишь уклончивые обещания передать мои требования высшим властям в Вашингтоне.
Немного успокоившись, я повернул к Гранд Сентрал Парк-вей, проехал по мосту Трайборо и нашел место для парковки на темной улице в верхнем Манхэттене, на Ист Сайд. Взяв такси, я доехал до угла Шестидесятых улиц. Я опаздывал минут на десять, Быстро пройдя по пустой улочке, я поднялся в обычное кирпичное здание.
Дверь открыл человек, назвавшийся Бертом Джонсоном. Он протянул руку. У него было крепкое рукопожатие. Темный, несколько старомодный костюм ладно сидел на нем.
— Я жду вас, — сказал он. — Идемте наверх.
Джонсон вел себя по-деловому и вместе с тем был гостеприимен, Он предложил выпить, я выбрал шотландское виски. Мы устроились на тахте в уютно обставленной библиотеке, по стенам стояли книги, висели картины. Но вся эта приятная атмосфера ничуть не успокаивала меня.
Я пристально смотрел на Джонсона, пытаясь понять по его лицу, что он за человек. Джонсон держался легко и естественно. Ни удивления, ни недоверия он не проявлял. Казалось, он ждал, что я первым приступлю к делу. Но даже после стольких мысленных репетиций я все никак не мог найти нужные слова. Наконец я сказал:
— Я оказался здесь не случайно. И не в результате необдуманного и скороспелого решения.
Он спокойно кивнул, и почему-то этот жест встревожил меня:
— Мысль о разрыве зрела во мне долгие годы, и вот теперь я готов действовать и прошу вас помочь мне, — продолжал я.
Джонсон снова кивнул. Я понял, что он мне не помощник: я должен вести разговор сам:
— Я говорю вам, что решил порвать со своим правительством, — выпалил я.
Он снова кивнул, и это было в общем вполне естественно: он ведь уже знал, что я скажу. Но мне становилось все неуютнее. Я вдруг понял, что меня смущает: он не забрасывает меня вопросами, он не оспаривает мои мотивы — я ведь ожидал этого. Я замолчал, и молчание тянулось, казалось, несколько часов. Джонсон не пытался нарушить тишину.
Тогда я снова заговорил. Я пытался объяснить, как мне самому стали ясны мои убеждения. Никогда еще я так остро не чувствовал недостаток разговорной практики в английском, голова разламывалась от усилий адекватно выразить мои чувства и мысли. Я пытался подчеркнуть, что в душе я больше не советский человек и не могу оставаться частью советского мира. Я рассказывал ему о невыносимых ситуациях, в которых мне часто приходилось действовать вопреки здравому смыслу, чувствуя себя идиотом. Этого требовала защита советской позиции в ООН. А в то же время мне приходилось делать вид, будто я поступаю объективно, как и положено заместителю Генерального секретаря. Все эти объяснения показались мне самому такими неубедительными, что я начал с другого конца.
Я сказал Джонсону, что вначале был полон надежд. Я похвалялся перед ним, как быстро продвигалась моя карьера, я хвастался тем, что мои друзья, люди, с которыми я вместе учился и которых любил, занимали влиятельные посты и некоторые из нас когда-то думали, что мы можем что-то изменить, можем помочь приоткрыть советскую систему.
Джонсон молча сидел рядом, слушая мою болтовню. Только потом я понял, что в тот момент он (и американское правительство) вовсе не жаждали узнать мои мотивы. Скорее, его задача заключалась в другом: дать мне возможность доказать подлинность моего решения не на словах, а на деле. Я попытался успокоиться, придать своим речам более прагматическое и менее идеалистическое звучание.
— Речь идет не о деньгах и не о комфорте, — сказал я. — Как советский посол я пользуюсь всеми возможными благами. У нас с женой прекрасная квартира в Москве, масса дорогих красивых вещей, — у нас есть все, чего мы хотим. Дача в одном из самых лучших мест под Москвой. Куча денег. Дело не в этом, — повторил я. — Дело в том, что взамен я должен подчиняться системе, как робот своему хозяину, а я больше не верю в систему.
Я сказал ему, что наши телефоны постоянно прослушиваются, что КГБ постоянно следит за мной, часто почти следуя по пятам, что членство в партии вынуждает меня заниматься политической работой, которая не имеет никакого отношения к моей дипломатической службе, и создает постоянную угрозу вмешательства в мою личную жизнь и жизнь других людей. От меня требуют, чтобы я вел пропагандистскую работу, чтобы я как попугай повторял на собраниях то, что следует, и побуждал других думать так, как следует. Но самое отвратительное то, что партия заставляла меня быть для моих соотечественников в Нью-Йорке чем-то вроде сторожевой собаки, следящей за их моралью. Я ненавидел все это лицемерие, я хотел заниматься своим делом, в которое я верил и которое интересовало меня. Я хотел сделать в своей жизни что-нибудь стоящее.
Во время всей этой речи Джонсон не проронил ни слова. Потом он спросил, сказал ли я жене о нашей встрече. Я ответил, что нет, но что я собираюсь это сделать. Я заметил, что Джонсону понравился мой ответ, но он ничего не сказал.
Наконец, я выдвинул свои требования. Я хотел открыто перейти к американцам и заявить об этом. Мне нужна была защита, и я не хотел, чтобы меня контролировали.
— Я хочу работать, писать и жить так, чтобы никакое правительство не диктовало мне, что делать и что говорить. Даст ли ваше правительство мне такую возможность?
Джонсон встал и подошел к бару в углу комнаты.
— Не знаю, как вы, но я определенно выпью двойное виски. Вам налить? — спросил он.
Его дружелюбный тон разом изменил атмосферу. Казалось, он понял, что мучало меня. Он вдруг стал человеческим существом, а не учреждением или судебной инстанцией, перед которой я вынужден был оправдываться. Я быстро согласился еще выпить. Мы стояли у бара, он налил виски и содовую. Мы чокнулись. Впервые за весь вечер мы улыбнулись друг другу.
Вернувшись на тахту, он закурил и, откинувшись назад, сказал:
— Ну вот, прежде всего я уполномочен предложить вам защиту, о которой вы просите. Если вы готовы бежать, мы готовы помочь вам, принять вас, если вы именно этого хотите.
— Да, я хочу именно этого, — ответил я.
— Мы о вас много знаем, — продолжал он. — Мы давно уже наблюдаем за вашей карьерой, поэтому я должен спросить вас, уверены ли вы в своем решении? Если у вас есть какие-либо сомнения, скажите нам об этом. Как только это дело развернется, его никто уже не сможет остановить.
— Я принял решение.
Однако Джонсон продолжал говорить о том, что в США у меня не будет тех особых привилегий, к которым я привык, будучи членом советского высшего класса. Он говорил, что у меня не будет машины с шофером, зарплату которому платит государство, у меня не будет государственной квартиры, вообще не будет той роскоши, которая доставалась мне бесплатно как советскому чиновнику высшего ранга.
— Все это вещи, которые вы считаете само собой разумеющимися, — подчеркнул он. — Но мы ничего подобного не предоставляем. Вы действительно готовы отказаться от них?
— Да, я готов. Я знаю, что мне важнее всего.
Я вдруг почувствовал желание рассмеяться. У меня было какое-то странное чувство, будто я участвую в некой брачной церемонии, и это было так непохоже на мои эмоции всего две минуты тому назад.
Джонсон выпил свое виски и поставил стакан на стол. С минуту он смотрел на меня, потом сказал:
— Вы понимаете, что если вы будете жить открыто, ваша жизнь всегда будет под угрозой?
Я достаточно был осведомлен о длинной руке и долгой памяти КГБ. Почему Джонсон заговорил об этом: неужели он хочет отговорить меня, вместо того чтобы укрепить в моем решении? Я почувствовал тревогу.
Джонсон прервал мои мысли:
— Минуту назад вы сказали, что хотели бы сделать что-то стоящее. Вы считаете, что побег — единственный способ добиться этого?
Я заколебался:
— Ну, перейдя к вам, я смогу многое сделать.
— В этом никто не сомневается, — сказал он. — Но подумайте, сколько вы могли бы сделать, если бы оставались на своем месте.
— Что вы имеете в виду?
Он рассказал мне о том, какое возбуждение вызвало в Вашингтоне известие о моем решении сбежать. Все понимали, каким ударом это будет для Советов. И они готовы помочь мне, если таково мое желание. Но есть и другие идеи. Что если мне остаться еще на какое-то время на посту заместителя Генерального секретаря? Сотрудничая с американцами, я мог бы снабжать их массой информации. Я мог бы помочь им в сборе сведений о советских планах и намерениях, о том, что думает советское руководство.
— Кроме того, — заметил Джонсон, — вам нужно время, чтобы подготовить семью к побегу.
Я почувствовал внутри холодок.
— То есть вы хотите, чтобы я стал шпионом?
— Не совсем, — ответил он и, подумав, продолжал: — Мы бы не назвали это шпионажем. Давайте скажем так: время от времени вы будете вот на таких встречах снабжать нас информацией.
Я не знал, что сказать. Это предложение совершенно обескуражило меня.
— То, о чем вы просите, исключительно опасно, — сказал я наконец. — У меня нет никакой подготовки к таким делам.
Джонсон сделал глоток виски.
— Подумайте об этом, — сказал он спокойно.
Он не угрожал и не настаивал. Но было совершенно ясно, чего он от меня хочет. Но именно к этому я и не был готов. Мне нужно было время, чтобы свыкнуться с этой идеей. И поэтому почти автоматически я сказал, что подумаю.
Этого оказалось на этот раз достаточно. Говорить больше было не о чем. Я поднялся.
— Когда мы могли бы встретиться снова? — спросил Джонсон.
— Лучше всего в следующую пятницу. Я могу как-нибудь связаться с вами, скажем, позвонить?
Он произнес номер, который я должен был заучить. Я повторил его несколько раз, стараясь как следует запомнить. Мы обменялись рукопожатием, и я ушел, чтобы вновь пуститься в путь через Манхэттен на Лонг-Айленд, — на этот раз со смешанным чувством облегчения и страха.