4

В следующий понедельник я должен был явиться в Миссию на обычную встречу сотрудников, которая проводилась в 9 часов утра. Яков Малик любил эти сборища, даже если никаких дел не было. Это была бюрократическая рутина, которую он усвоил еще много лет назад, при Сталине: тот собирал своих помощников, чтобы просто поглядеть им в глаза.

Заметит ли Малик во мне перемену? Бреясь, я изучал свое лицо в зеркале, но все казалось обычным. Я, как всегда, прошел пешком два квартала от дома до Миссии, где американские полицейские у дверей приветливо поздоровались со мной.

Советские охранники за своей пуленепробиваемой стеклянной дверью внутри здания тоже улыбнулись мне, нажимая на кнопку, открывающую внутреннюю дверь. Но я едва ответил на их приветствие. Поднимаясь на лифте на шестой этаж с другими пассажирами, я чувствовал себя не в своей тарелке.

Входя в кабинет Малика, я представлял себе, как некие невидимые рентгеновские установки вот-вот поднимут тревогу, возвещая всем, что Шевченко заделался американским шпионом.

Кабинет Малика — это комната, построенная по особому проекту, с двойными стенами, в которые были вделаны специальные устройства, из которых постоянно доносилась тихая музыка. Эта звуконепроницаемая берлога была особой гордостью умельцев из КГБ, но у нее был существенный недостаток: плохая вентиляция. Если в кабинет Малика набивалось много народу, то через некоторое время в нем становилось буквально нечем дышать. Однако Малику, очевидно, воздуха было достаточно. Собрания в "камере пыток”, как прозвали этот кабинет, затягивались на долгие часы.

Когда я вошел, здесь уже толпились сотрудники Малика. Я пожимал руки, здоровался. Все как обычно. Заняв место за массивным столом, продолжением письменного стола Малика, я попытался унять нервы, склонившись над газетой и делая вид, будто читаю. В комнату вошел Малик, сел в кресло.

Я никогда не любил Якова Малика. После того как он в 1968 году сменил Федоренко, я два года работал под его началом. Когда в 1973 году я вернулся в Нью-Йорк в ранге, равном его положению, он никак не мог приспособиться к перемене в статусе. Высокий, поджарый, элегантный, хотя его седые волосы уже начинали редеть, Малик относился к своим подчиненным с презрением, особенно когда им не удавалось понять железное бряцание его речи или когда они осмеливались выражать взгляды, противоположные его собственным. Малик считал себя важной особой, чуть ли не наместником Кремля в ООН. Его боялись, и это его радовало. Он любил подолгу распекать своих молодых помощников и других дипломатов за мелкие оплошности и "недостаточное прилежание” — излюбленное его обвинение. В театральном жесте он разводил руками: "Что же мне с вами делать? И что бы вы делали без меня?” — вздыхал он. "Вы же слепы, как крот. Я просто не знаю, когда смогу научить вас работать”. Его заносчивое насмешливое отношение к тем, кто был ниже по социальному положению или по чину, типично для советского правящего класса.

Собрание в то утро было совершенно обычным, с привычными глупыми выступлениями. Малик был в редкостно хорошем настроении. Когда я отмалчивался на этих собраниях, он иногда неуклюже насмехался надо мной: "Ага, Шевченко не выступает, ему нечего добавить. И мы знаем, почему. Он и его ребята такие дела, как семечки, щелкают, посиживают себе за своими столами да попивают кофе, пока не наступит время ленча. Великие труженики”.

Но в этот раз он не приставал ко мне. Напротив, он даже не пытался затягивать собрание, когда оказалось, что с повесткой дня покончено. Отпустив весь персонал, он обратился ко мне:

— Аркадий Николаевич, вы можете на минутку задержаться?

Я встревожился, но он всего лишь хотел показать мне проекты двух телефонограмм по вопросам разоружения, которые обсуждались в ООН. Их подготовили его сотрудники, но он хотел лишний раз убедиться в том, что все правильно. Он часто просил меня о такого рода услугах.

— Вы их просто проглядите, хорошо? Извините, что задержал вас, но это довольно срочно, и я хотел бы отправить их сегодня.

Он был любезен. Я — услужлив, даже оживлен. Я поднялся на седьмой этаж в специальный отдел по шифровкам и коммуникациям, там меня ждали телефонограммы. Протянув левую руку к кнопке, спрятанной за электроарматурой снаружи двери без всякой надписи, я слегка вздрогнул. Но руки у меня не дрожали, как перед собранием, когда я взял чашку чая. Теперь я снова владел собой. У меня было чувство, будто я выдержал очень важное испытание.

В ответ на мой звонок раздалось жужжание, и дверь открылась. Я вошел в знакомую прихожку, машинально положил портфель на полку и встал перед отверстием в тяжелой железной двери, которая вела во внутреннюю, звуконепроницаемую комнату. Вооруженный охранник открыл дверь и впустил меня. У второй двери, верхняя половина которой представляла собой окошко наподобие окна кассира в банке, я спросил дежурного офицера о телефонограммах. Он принес мне гроссбухи, в которых записывались проекты телефонограмм. Быстро просмотрев их, я кое-что исправил, поставил свои инициалы и ушел, пообещав зайти вечером, чтобы проследить за ходом телефонограмм.

По пути в ООН я думал о Миссии и о том, что она значила в свете тех задач, которые поставил передо мной Джонсон. Я редко задумывался о комнате, в которой читал шифрованные телефонограммы, и о системе контроля над материалами, а если и думал — то только о том, как это все неудобно. Теперь я мысленно представил себе всю процедуру и понял, что правила, которые я собирался нарушить, существовали только ради одного — абсолютной секретности. Все эти ухищрения были придуманы для контроля над потоком информации, для обеспечения его полной секретности и во избежание утечки.

Кроме того, это было одним из проявлений паранойи, которая во многом определяет поведение советских людей. То, что контроль затрудняет дипломатические коммуникации и приводит скорее к задержке ценной информации, нежели к ее распространению, и то, что это осложняет экономическое управление внутри СССР, это все мелочи. Главное — это контроль и секретность: они обеспечивают послушание, в основе которого лежит незнание или — там, где это необходимо, — тщательно отмеренная доза знания.

Шифровальный зал — это крепость. Войти в нее сложное предприятие. Выйти из нее, если кто-то заподозрит нарушение секретности, невозможно. Строжайший контроль относится и к входящим и к исходящим телефонограммам. Они должны записываться от руки в специальные гроссбухи с пронумерованными страницами. Приготовить черновик вне этого помещения или вынести копию из комнаты — нарушение правил. Поэтому все материалы Миссии, имеющие какое-то отношение к шифрованным документам, хранятся за двойными дверями на седьмом этаже. К ним трудно добраться, их сложно использовать, но зато — абсолютная секретность. Чтобы исключить малейшую возможность расшифровки секретного кода, например, по стуку пишущей машинки, при составлении телефонограмм запрещено было ими пользоваться. Правда, подслушивание практически невозможно. Внутри шифровальный зал звуконепроницаем, как и кабинет Малика. Но КГБ всегда предпочитает перебдеть, чем недобдеть. Более того, я был уверен, что охранники следят за нами через потайные отверстия, когда мы читаем телефонограммы.

Следуя совету Джонсона, я попытался прочитать телефонограммы свежими глазами. Поначалу мне показалось, что вряд ли Джонсон сочтет это ценной информацией. Там было несколько инструкций по малозначительным делам ООН, ряд "циркуляров” — сообщения из других миссий, которые Министерство иностранных дел обычно рассылает в учреждения, связанные с этими проблемами, — но не было ничего, что могло бы действительно представлять интерес.

Назначенный день приближался, а я не знал, что подумает Джонсон, когда я принесу ему такую мелкую добычу. Может, он будет выспрашивать меня, пока я не сообщу ему что-либо сенсационное? И сколько времени это займет? Я не намерен шпионить слишком долго.

Джонсон предложил провести нашу первую рабочую встречу во время ленча. Но он-то был в безопасности в своем доме, а я шел по улице среди бела дня, беззащитный, у всех на виду.

Толпа в большом городе — хороший заслон. При желании можно замешаться в эту массу равнодушных прохожих и скрыться в ней. Но я-то знал, что если кто-то и сумеет стать невидимым, то это буду не я, а какой-нибудь профессионал, не сводящий глаз с моей спины.

В тот день было прохладно и люди не прогуливались, а торопливо шли по делам. Я двигался медленнее, чем прочие, дважды останавливаясь перед витринами, когда замечал советских служащих ООН, идущих в том же направлении. Наверное, они торопились в недорогой кафетерий в Миссии, и никто не обратил на меня внимания.

И все же, повернув в переулок и увидев знакомое здание, я решил в последнюю минуту схитрить. Я быстро прошел квартал, миновал дверь Джонсона, рассматривая номера домов и делая вид, будто ошибся, а затем свернул к Третьей авеню. Насколько я мог судить, весь этот мой трюк не привлек ничьего внимания. Немногочисленным прохожим не было до меня дела. Я позвонил в дверь.

Джонсон открыл тут же:

— Вы заблудились? Я видел, как вы прошли тут минуту назад.

Я объяснил, что и почему я делал. Он хмыкнул:

— Набираетесь опыта.

В тот день наша беседа длилась недолго. Рассказывая Джонсону, что мои бдения в шифровальной оказались бесплодны, я внимательно следил за выражением его лица.

— Не волнуйтесь, Энди. Я все понимаю, — сказал он. — Мы вас не торопим.

Он вроде бы успокаивал меня, но было в его тоне что-то неуловимое, и мне показалось, что моя шпионская служба может затянуться куда дольше, чем я думал. Мне пришло в голову, что Джонсон не слишком хорошо представляет, какую информацию он может от меня получить, и тянет время. Я знал это чувство: я сам часто испытывал его на переговорах, приходя на заседания без четких инструкций, и мне ничего не оставалось делать, как повторять избитые фразы и ждать дальнейшего развития событий. Но я отогнал от себя эту мысль. Вместо этого я решил интерпретировать поведение американца как последнюю проверку моей искренности. Вряд ли его можно за это осуждать. Если бы мы поменялись ролями, я тоже был бы чрезвычайно осторожен. Джонсон сказал, что они хотели бы обсудить со мной еще массу важных дел, кроме текущей информации, почерпнутой из телефонограмм, но сейчас нет времени. Он предложил заняться формальностями.

— Мне нужна ваша фотография и отпечатки пальцев.

— Зачем? — удивился я.

— Это просто для документации: чтобы другие знали, что вы тот, за кого вы себя выдаете, если вдруг придется это доказывать, а меня поблизости не будет.

Я снялся в пиджаке и без, анфас и в профиль, улыбаясь и с серьезным лицом. Фотографируя, Джонсон задавал мне вопросы:

— Вы ничего не имеете против, если в наших встречах будет участвовать еще кое-кто? Не сегодня, в другой раз. Некоторые мои коллеги хотят знать о других советских сотрудниках в Миссии и Секретариате: кто они на самом деле, на кого работают.

— Вы имеете в виду сотрудников КГБ? Это может занять уйму времени. Их сотни, да еще агенты военной разведки.

— ФБР хочет убедиться, что следит за теми людьми, — сказал Джонсон. — Вы можете им очень помочь в идентификации тех, кого знаете.

Я согласился. Насчет этого — выявлять агентов КГБ в Нью-Йорке — у меня никаких угрызений совести не было. Они мне никакие не друзья. Я делил их на две категории: назойливые и страшные. С удовольствием расскажу все что знаю американцам. К тому же, помогая выявлять советских шпионов, я смогу продемонстрировать свою добрую волю.

Я по-прежнему много работал в секретариате ООН и Миссии. Бизнес в ООН процветает, пожалуй, в основном в барах и холлах. Самая большая из таких комнат — северная зала для делегатов. Она украшена огромным ковром, подарком от Китайской Народной Республики, на котором изображена Великая Китайская стена. Это огромное произведение искусства оживляет помещение ярчайшими красками. Оно неизменно поражает всякого, кто впервые видит его. Мне всегда казалось, что этот ковер — намек на величие Китая, на его долгую, полную событий историю и древнюю богатую культуру. И еще я думаю, что этот ковер являет собой молчаливый упрек тем, кто давно старается выпихнуть Китай из ООН.

По случайности Китай стал темой моего первого значительного политического разговора с Джонсоном. Но когда я оглядываюсь назад, мне кажется вполне закономерным, что мы, советский человек и американец, начали наше плодотворное сотрудничество с этой темы.

Разговор возник после моего рассказа о телефонограмме Василия Толстикова, советского посла в Пекине: Министерство иностранных дел разослало это сообщение в некоторые Миссии, чтобы держать всех в курсе относительно текущего состояния китайско-советских отношений. В телефонограмме содержалось также новое напоминание о необходимости всяческих усилий по сбору информации о Китае. Нельзя пропустить ни малейшего нюанса, особенно если в нем заключается хоть какой-то намек на возможные действия против СССР. Следует также обратить особое внимание на любые оттенки в балансе власти в Китае. В анализе Толстикова не было ничего сенсационного, но я полагал, что материал, касающийся Китая, заинтересует Джонсона не меньше, чем материал, относящийся к Союзу. Я не ошибся. Его глаза заблестели, когда я заговорил о Толстикове.

— Что еще было в телефонограмме? Вы помните, кто ее подписал и когда она отправлена? — спрашивал он.

Я ответил на его вопросы, но подчеркнул, что болыпинст-во сообщений от Толстикова отличалось такой пространностью и поверхностностью, что эксперты в Министерстве иностранных дел всегда смеялись над его "прозой” и издевались над неумением анализировать. Последняя телефонограмма не исключение. В ней столько ортодоксальных советских обличений в адрес Мао Цзедуна, что это секретное сообщение вполне могло бы появиться в советской прессе в качестве стандартной полемической статьи.

— Повторенье — мать ученья, — пошутил я.

Послу надо было только переписать несколько передовиц из "Правды” и придать им местный колорит. Таким образом, он всем доказывал, что правда — это именно то, что думают ортодоксальные члены Политбюро.

Я добавил, что советские дипломаты в Китае часто не в состоянии различить нюансы, которые могли бы иметь политическое значение, или понять, какое течение могут принять события. Вот почему я решил, что Джонсону нужно знать об этой телефонограмме. Ведь Толстиков в ней почти что признавался, что его основными источниками информации в Китае были другие иностранцы и дипломаты, причем не очень высокого уровня.

Хотя в телефонограмме не было очень важных сообщений, мы долго говорили о ней в тот вечер. Выйдя от Джонсона, я увидел, что на улице идет сильный дождь. Миллионы нью-йоркских огней придавали розовый оттенок низким, тяжелым тучам. Я устал, я долго говорил, но на этот раз между нами установилось действительное взаимопонимание, и я радостно вдыхал сырой воздух.

Загрузка...