13

В Москву я вернулся поездом из Парижа как раз накануне Нового года. Город, обычно унылый и мрачный, сиял огнями и был разукрашен по случаю наступающего 1961-го. По дороге с вокзала я задумался над тем, каким напряженным и в то же время многообещающим был для меня уходящий год. Тот факт, что я оказался на какое-то время среди хрущевской свиты, сулил мне дальнейшее продвижение по службе и более заметную роль в переговорах по разоружению. С того путешествия на "Балтике” Хрущев меня запомнил и неизменно сердечно приветствовал, где бы мы с ним ни встречались в последующие несколько лет.

Я знал, что Хрущев испытал удовлетворение, когда на президентских выборах победил Джон Кеннеди; он безусловно предпочитал этого молодого сенатора из Массачусетса всем другим кандидатам. Хотя большинству советских руководителей имя Кеннеди мало что говорило, зато они слишком хорошо знали, что представляет собой его соперник Никсон. Хрущеву запомнилась короткая встреча с Кеннеди, когда он годом ранее находился в Соединенных Штатах с официальным визитом. Ему пришелся по душе призыв Кеннеди "проявить мудрость и политическую зрелость, вступив в конструктивный диалог и переговоры с Советским Союзом”. Хрущев считал "трезвой и реалистичной” критическую оценку, которую Кеннеди дал инциденту с разведывательным самолетом "У-2”. Более того, в одном из своих выступлений в мае 1960 года Кеннеди сказал даже, что, будь он тогда президентом, "он бы не разрешил такое мероприятие, как рейд "У-2”. Хрущев одобрял также заявление Кеннеди, что США "не хотят атомной войны”.

Но этот "медовый месяц” в советско-американских отношениях длился недолго.

Причиной первого открытого столкновения между Хрущевым и Кеннеди оказалась Куба. Хрущев сознавал: не исключено, что Соединенные Штаты попытаются свергнуть кастровский режим. Правда, он не ожидал, что Кеннеди предпримет подобную попытку, едва успев стать президентом.

Когда 15 апреля 1961 года вооруженные силы кубинских эмигрантов, поддерживаемые США, предприняли высадку на Кубе в районе Залива Свиней, Хрущеву пришлось пережить крушение своих планов в том смысле, что он вынужден был, во-первых, высказаться в защиту Кубы, обостряя тем самым отношения с Кеннеди, которые ему, напротив, хотелось бы еще более улучшить; во-вторых, неудавшееся вторжение контрреволюционеров на Кубу усилило антиамериканские настроения в Политбюро и среди советского военного руководства.

Провал кубинской операции создал у Хрущева и других советских руководителей впечатление, что Кеннеди "недостаточно решителен”. Это представление имело далеко идущие последствия. Оно привело в дальнейшем к возникновению критических ситуаций не только в районе Карибского моря, но и в Европе.

События весны 1961 года не могли не сказаться на ближайшей встрече Хрущева и Кеннеди, которая состоялась в июне того же года в Вене. О деталях этой встречи я узнал от Леонида Замятина, заместителя заведующего отделом США Министерства иностранных дел. Замятин всегда производил впечатление хорошо информированного человека; он был еще молод и упивался сознанием успешно начатой карьеры. Его поразительный апломб и присущая ему самоуверенность как-то возмещали отсутствие природных способностей и давали ему возможность быстро продвигаться по служебной лестнице. Громыко вскоре назначил его заведующим отделом печати МИДа. Навыки, приобретенные Замятиным на этой должности, пригодились, когда его назначили генеральным директором ТАСС. В конце концов он сделался как бы главным пресс-атташе Брежнева и занял пост заведующего отделом международной информации ЦК.

Вместе с Георгием Арбатовым и Вадимом Загладиным Замятин образовал непременную троицу, выпускаемую Кремлем на сцену всякий раз, когда требовалось оказать то или иное воздействие на общественное мнение Запада. Физиономии всех троих изрядно примелькались западным политическим деятелям и журналистам.

Замятин рассказал мне, что встреча в Вене свелась лишь к взаимному прощупыванию обоих глав государств. У Хрущева не было намерения поднимать и тем более решать на этой встрече сколько-нибудь существенные вопросы. По словам, Замятина, Хрущев после Вены решил, что Кеннеди — "мальчишка”, на которого при случае можно будет "надавить”.

— Сейчас Никита Сергеевич как раз думает, — заключил Замятин, — что бы нам такое предпринять в свою пользу… Мы хотим прощупать, как далеко можно зайти с Кеннеди.

Среди публики, встречавшей Хрущева по прибытии в Вену, был и его прежний соперник Вячеслав Молотов. Теперь Молотов занимал относительно скромную должность советского представителя в Международном агентстве по атомной энергии.

Незадолго до этого мне тоже довелось лично познакомиться с Молотовым и его женой Полиной, кторой в свое время пришлось по приказу Сталина провести несколько лет в концлагере. Я с семьей проводил отпуск в мидовском доме отдыха под Москвой, в небольшой деревушке под названием Чкаловская. В том же коттедже, где нас разместили, жил Молотов. Поскольку он больше не принадлежал к самой верхушке советского руководства, ему приходилось проводить отпуск в тех же местах, где отдыхал младший персонал министерства и ряд дипломатов не слишком высокого ранга.

Живя в одном доме, мы часто встречались и разговаривали, и я имел возможность поближе к нему присмотреться. Хотя он не утратил живучести и ясности мышления, чувствовалось, что его угнетает нынешнее незначительное положение. Он никогда не упоминал о том, что с ним произошло, и отмалчивался, когда речь заходила о Хрущеве. Продолжая живо интересоваться международной политикой и обстановкой в МИДе, он выспрашивал меня о деталях нашей работы, не только о существенных моментах, но и обо всяких мелочах. Как-то в связи с этим Молотов заметил, что в его время внешняя политика СССР была "более солидной и последовательной”. У себя в комнате он часами что-то писал, и, заходя к нему, я неизменно заставал его за письменным столом.

Казалось даже несколько странным, что вот это и есть тот самый Молотов, пользовавшийся в свое время такой недоброй репутацией, запятнавший себя в сталинские времена беспощадной жестокостью. Я считал, что не к лицу ему после всего этого оставаться на видной государственной должности, и мне было приятно узнать, что вскоре Молотову пришлось уйти со своего поста в Вене. Его даже исключили из партии. Но его моральная реабилитация при Брежневе, о которой можно судить по публикациям сообщений о нем, а теперь вдобавок к этому еще и восстановление в партии, состоявшееся в 1984 году, когда Молотову было уже 94 года, свидетельствуют о том, что в СССР началось возрождение сталинщины.

Через некоторое время после бесплодной американосоветской встречи в Вене я получил назначение в группу, занимающуюся "германской проблемой”. Наш коллектив был завален работой. Мы составляли массу всяческих сводок, проектов, нот, направляемых главам западных государств, готовили тексты многословных хрущевских речей по германскому вопросу. На это время моим начальником сделался Анатолий Ковалев, выпускник МГИМО и советник самого Громыко. Ему было почти невозможно ни в чем угодить. Сплошь и рядом он браковал проекты бумаг, подаваемых ему на утверждение, требовал их полностью переделывать, и обычно швырял документ назад исполнителю со словами: "Это все пустая жвачка”. Недовольные им подчиненные, в свою очередь, обвиняли Ковалева в том, что он "за словами не видит сути”, предпочитает высокопарные обороты четкому изложению позиции советской стороны в подготавливаемых документах. Однако и сам Громыко избегал такой четкости, так что ковалевский стиль вполне устраивал высокое начальство.

Ковалев был фаворитом заместителя министра иностранных дел Владимира Семенова, отвечавшего за германские дела. В середине 50-х годов Семенов был Верховным комиссаром советской зоны оккупации Германии, к тому времени уже превратившейся в ГДР. Вспоминая свое комиссарство, а затем деятельность в качестве посла Советского Союза в ГДР, он хвастливо заявлял: "Я был хозяином почти половины Германии!”.

Семенов написал множество работ по теоретическим вопросам, — подражая, по-видимому, Ленину. Забавно, что он даже внешне напоминал Ленина — совершенно лысый, с яйцевидным черепом и выпуклым лбом. Прохаживаясь по своему кабинету и читая нотации подчиненным, он ради вящего сходства с "Ильичем” закладывал большие пальцы рук в проймы жилета, как это любил делать Ленин. За глаза его откровенно высмеивали за все эти штучки. Поводом для шуток было и то обстоятельство, что Семенов часто публиковал статьи, подписывая их "И.Иванов” — все знали, что это один из ленинских псевдонимов.

Советская позиция в отношении Германии сводилась к тому, что на немецкой земле возникло два суверенных государства. В результате "послевоенного развития” каждая половина составляет "независимую нацию”. Поэтому "механическое объединение обеих частей прежней Германии” невозможно.

Я как-то заметил Семенову, что идея двух германских наций не вяжется с определением нации в соответствии с марксистско-ленинским учением. На это Семенов отвечал снисходительно, что марксизм-ленинизм — живое диалектическое учение, постоянно развивающееся и обогащающееся новыми положениями. Я почувствовал себя снова в роли студента МГИМО, выслушивающего профессорские поучения, но не мог поверить, что "профессор” говорит искренне.

Что касается немецкого народа, то он, конечно, сопротивлялся искусственному разделу. Власти ГДР хлебнули немало горя с Западным Берлином, постоянно демонстрирующим восточногерманскому населению несравненно более высокий жизненный уровень, присущий Западу. Ульбрихтовскому режиму нелегко давалась политическая и идеологическая обработка своих граждан — Западный Берлин сводил на нет многие его усилия. Множество ученых, инженеров и вообще интеллигенции, а также попросту наиболее активные представители населения, особенно молодежь, перебирались из ГДР на территорию Западного Берлина, чтобы оттуда бежать в ФРГ. За сравнительно короткое время из ГДР бежало на Запад более трех миллионов немцев.

Чтобы пресечь этот исход, в ночь на 13 августа 1961 года власти начали сооружение Берлинской стены. Во многих отделах нашего МИДа в эти дни царило возбуждение: все ждали, какие контрмеры предпримет Кеннеди. Однако никаких инцидентов, которые могли бы перерасти в военный конфликт, не произошло, если не считать одного случая: в ноябре к линии, делящей Берлин на Западный и Восточный, были подведены американские танки. Впрочем, постояв некоторое время напротив советских танков, выдвинутых им навстречу, американцы не проявили никаких враждебных действий.

Берлинские события совпали с еще одной советской акцией, вызвавшей негодование во всем мире. В Кремле было принято решение нарушить неписаный мораторий на ядер-ные испытания, соблюдаемый как нами, так и американцами начиная с 1959 года. Советской военно-промышленной верхушке удалось заручиться в этом вопросе поддержкой самого Хрущева, поскольку это произошло в разгар консультаций между СССР и США, в ходе которых предстояло наметить возможности окончательного запрета ядерных испытаний.

Я не мог поверить своим ушам, когда от меня потребовали помочь в подготовке нашего заявления, оправдывающего начало новой серии ядерных испытаний. Кирилл Новиков распорядился составить проект "солидного и убедительного объяснения” принятого Кремлем решения.

— Но это же идиотизм, — запротестовал я. — Это невозможно оправдать. Нас весь мир осудит! Это будет выглядеть так, словно мы плюем на все переговоры, словно для нас это все детские игрушки. Нет, не смогу я найти доводы, чтобы доказать недоказуемое!

— Аркадий, Аркадий, — энергично прервал Новиков, — никто твоего мнения не спрашивает. Решение принято, значит, оно было обоснованным. Оправдания ему ты найдешь. Вали все на Францию — она же союзник Америки по НАТО, а между тем продолжает испытания, несмотря на мораторий. Нас вынудили к такому решению усиленные военные приготовления, ведущиеся на Западе. Ну, ты сам знаешь, как это сформулировать. Так что помалкивай и берись за дело.

Он отвернулся, и поставив стакан водки, сделал жест рукой, показывающий, что разговор окончен.

Я чувствовал, что он в основном разделяет мое замешательство, только не хочет, чтобы это кто-нибудь заметил. Многие из моих коллег, в том числе и мои ровесники, точно так же привыкли скрывать свои чувства. Впрочем, и я обычно поступал так же, носил ту же маску. Только с несколькими своими друзьями я мог говорить откровенно, да и то при встречах у кого-нибудь дома, после выпивки, развязывающей языки. В основном же я ни с кем не делился своими сомнениями и опасениями, как бы часто мне ни приходилось испытывать эти чувства. Про себя я возмущался; внешне — подчинялся и соглашался.

Получалось так, что политика Хрущева в отношении Германии и возобновление атомных испытаний противоречили его курсу на деловые переговоры с Кеннеди, которые были тем более важны и необходимы, если Хрущев собирался бы начать осуществлять задуманное им преобразование экономики. Но в этом был весь Хрущев: он то и дело выступал с той или иной неожиданной инициативой, повергающей противника в замешательство… Что касается Европы, то он не делал дальнейших попыток обострять там положение. В октябре он отказался от высказанной им угрозы заключить с ГДР сепаратный мирный договор, видимо считая, что нет смысла озлоблять Западную Европу и толкать ее на еще большее сближение с Соединенными Штатами.

Между тем на двадцать втором съезде была принята новая партийная программа. Народ терпеливо ждал, когда наконец великие преимущества коммунистического общества проявят себя на деле. Проходили годы и десятилетия, а обещанное благоденствие все не наступало. Но вот теперь новая программа давала, казалось, четкий ответ на все народные чаяния, указывая наконец-то точные сроки осуществления коммунистической идиллии. Не зная истинного состояния экономики страны, не имея возможности судить о тенденциях ее развития, многие из нас, конечно, и не подозревали, насколько нереальны цели, провозглашаемые этой программой.

Она обещала, что коммунизм в СССР будет "в основном построен” к 1980 году, и клятвенно заверяла, что к тому времени Советский Союз займет первое место в мире по производству продукции на душу населения.

Провозглашение таких целей внушало радостную уверенность в будущем. Этот энтузиазм подкреплялся остальными решениями партийного съезда. На нем было продолжено разоблачение сталинских преступлений, начатое Хрущевым пятью годами ранее, а главное — утверждена впечатляющая программа десталинизации. Наконец-то можно было надеяться, что, по крайней мере, некоторые из сталинских приспешников будут примерно наказаны. Мумифицированный труп Сталина убрали из ленинского мавзолея — мероприятие символическое, но из числа тех, значение которых невозможно переоценить.

В 1962 году "Новый мир” опубликовал захватывающе правдивую повесть Александра Солженицына о сталинских концлагерях — "Один день Ивана Денисовича”. Это тоже было сенсацией. Для многих из нас, не сталкивавшихся с лагерной действительностью, эта повесть означала окончательное крушение мифа о будто бы "добрых намерениях”, которыми руководствовался в своей деятельности Сталин. Но этот второй период хрущевской "оттепели”, вроде бы еще более многообещающий, чем короткое потепление после доклада Хрущева на закрытом заседании XX съезда партии в 1956 году, тоже неожиданно быстро закончился, сменившись ужесточением цензуры и торжеством ортодоксальных течений в литературе и искусстве. Правда, после него сохранилось неистребимое ощущение непривычной свободы. Никто из нас не был настолько смел, чтобы высказываться вполне откровенно, но все мы приобщились к возникшему потоку запрещенных книг, песен, стихотворений, создаваемых теми, кто был храбрее нас.

Почти весь 1962 год я провел в Женеве, в составе советской делегации Комитета по разоружению. Шедшие здесь переговоры в связи с одной из хрущевских утопий — всеобщим и полным разоружением — я отношу к самым нудным и утомительным впечатлениям периода моей службы в Министерстве иностранных дел.

Не менее противно вспоминать личность Валерияна Зорина, который возглавлял нашу делегацию. Зорину, похоже, начали изменять его способности. В середине разговора он внезапно терял память. Иногда это случалось с ним даже во время официальной дискуссии за столом переговоров. Выдвигая какой-нибудь довод, он вдруг отвлекался и перескакивал на вопросы, не имеющие отношения к делу. То же самое происходило с ним, когда он беседовал со своими помощниками. В ходе разговора он неожиданно замолкал и, в замешательстве уставившись на нас, спрашивал что-нибудь вроде: "Какой сейчас год?”

Это было скверно само по себе, но еще больше раздражало бездействие моих старших товарищей, которые не могли не замечать, что Зорин явно болен. Они ни разу не сообщили в Москву, что дело неладно, предпочитая не беспокоить руководство Министерства иностранных дел. Наконец, в июле в Женеву прибыл Громыко, чтобы принять участие в конференции по нейтрализации Лаоса. После очередного заседания мы прогуливались по саду, окружающему виллу, которая принадлежала советскому посольству, — и тут Зорин в очередной раз "отключился”. Заметив это, Громыко увлек меня в сторону и спросил:

— Давно это с ним?

— Уже несколько месяцев, — ответил я откровенно.

Через пару дней Зорин был отправлен домой отдохнуть и подлечиться. Его сменил Василий Кузнецов. Если бы Зорин не опростоволосился при самом министре, не знаю, что бы могло произойти на переговорах. Все мы просто холодели, когда видели, что он в очередной раз зарапортовался за столом заседаний. Его состояние все ухудшалось, но никто не решался взять на себя ответственность и доложить об этом в Москву. В общем, я наблюдал здесь в миниатюре ту же ситуацию, с какой не раз сталкивался на верхах в последующие годы.

Женевское толчение воды в ступе раздражало меня еще и потому, что как раз перед тем, как мне пришлось ехать в Женеву, в феврале 1962 года, у меня родилась дочь. Роды были преждевременными, но малышка оказалась здоровой и славной. Мне хотелось поскорее вернуться в Москву, и Кузнецов согласился отпустить меня, как только в работе Комиссии наступит запланированный перерыв, приуроченный к осени. Однако в то же время продолжались переговоры между США, Англией и СССР о прекращении ядерных испытаний, и Семен Царапкин, сменивший Кузнецова на время этого перерыва, настоял, чтобы я остался.

Вечер 22 октября 1962 года я провел, играя с Царапкиным в шахматы. Мы находились в принадлежащей СССР вилле, расположенной на спокойной и тихой улочке Шемин дю Бушер. Проиграв несколько партий своему капризному партнеру, расстраивавшемуся, когда он оказывался побежденным, я отправился спать. Кроме нас двоих, на вилле жило еще четверо членов нашей делегации. Вилла была небольшой, и жилые помещения оставляли желать лучшего. Будучи главой делегации, Царапкин закрепил за собой спальню и ванную комнату. Второй ванной комнатой мы пользовались втроем, образуя по утрам живую очередь. В той же вилле мы и работали, из-за невероятной тесноты буквально сидя друг на друге.

Ложась в этот вечер в постель, я и не подозревал, что как раз в эти минуты президент Кеннеди объявил об отданном им приказе американскому военно-морскому флоту — перехватывать все советские суда, направляющиеся на Кубу, подвергать их инспекции и не пропускать к месту назначения ни одного судна, на борту которого окажутся советские ракеты, отвечающие понятию наступательного оружия.

Все знали, что обстановка в этой части Карибского региона была напряженной. Но мы не ожидали, что Куба так быстро превратится в очаг потенциальной мировой катастрофы. Гораздо больше беспокоили нас такие явления, как нарастающая враждебность в отношениях с Китаем и трения со странами Западной Европы.

Наутро, 23 октября, Куба полностью завладела нашим вниманием. Мы молча сидели в гостиной, читая газеты, которыми нас ежедневно снабжало советское посольство. Заголовок на первой странице "Интернешонел Геральд Трибюн” гласил: "Кеннеди объявил блокаду Кубы”. Никто не спешил первым нарушить овладевшее всеми замешательство. К замешательству добавлялся и страх перед последствиями такого развития событий. Наконец, кто-то из нас нарушил гнетущую тишину, включив радио, чтобы послушать последние известия, и на нас обрушилась лавина комментариев по поводу надвинувшейся угрозы советско-американского столкновения.

Царапкин встал и нервно заходил по комнате. Его крупная фигура выглядела еще более громоздкой из-за обезображивающей болезни, которую он перенес в молодости: многие части тела — пальцы, уши, нос были у него непропорционально, карикатурно увеличены, раздуты. Сейчас он пытался рассуждать спокойно и уверенно. Он сказал нам, что беспокоиться совершенно не о чем: Советский Союз наверняка "выиграет этот поединок”. Американцы зашли слишком далеко. Они, несомненно, понимают, что их ждет. Советский Союз не станет потакать их выходкам и так этого не оставит.

Мы пробормотали, что во всем с ним согласны, — конечно, неискренне. Каждый давно уже перестал верить, что Хрущев всегда поступает разумно, и как только Царапкин вышел, мы обнаружили друг перед другом наше беспокойство.

Сразу после завтрака мы с Царапкиным отправились в советское представительство на улице де ля Пэ. Здесь нас приветствовал Николай Моляков, постоянный представитель СССР в женевской штаб-квартире ООН. Он был явно рад нашему приходу, хотя отношения с Царапкиным у него были не из лучших.

Они давно уже не питали симпатии друг к другу, а незадолго до начала Кубинского кризиса произошел случай, окончательно испортивший их отношения. Царапкин, как вообще все советские дипломаты, получал за границей очень скромные суточные и старался экономить абсолютно на всем. Многие даже не ходили обедать в ресторан, готовя себе сами. Но поведение Царапкина было совершенно особенным: он практически отказался от нормального питания. Из Москвы ему присылали гигантские глыбы сала, а в Женеве он покупал только яйца, как самый дешевый продукт. Однажды такая диета чуть не отправила его на тот свет: он съел большой кусок сала и заглотал несколько яиц, сваренных вкрутую, и у него возникла непроходимость кишечника.

Царапкина увезли в больницу. На следующий день я пришел его навестить, но, к моему удивлению, больничный персонал объявил, что "посол Царапкин исчез”. Я тут же дал знать об этом Молякову, а он поднял на ноги всю Советскую миссию. Вскоре Царапкин объявился. Оказалось, что сразу после промывания кишечника ему полегчало, он выскользнул из больничной палаты через окно и пешком добрался до нашей резиденции. В Женеве его хорошо знали по причине как занимаемого поста, так и необычной внешности — и ему совсем не хотелось, чтобы широкой публике стало известно, отчего он попал в больницу.

Моляков, отвечавший за жизнь и здоровье советских дипломатов в Женеве, был вне себя. Почему Царапкин не сообщил ему, что он самовольно покинул больницу? Вдобавок стало известно, что в больнице Царапкин назвался вымышленным именем, так что теперь Молякову приходилось ломать себе голову, как добиться от Москвы оплаты пребывания в больнице не существующего советского гражданина. Царапкин, со своей стороны, был недоволен Моляковым, который взбудоражил всю Советскую миссию, узнав что Царапкин исчез из больницы, и таким образом разгласил причину, по которой он попал в госпиталь.

Но этим октябрьским утром Царапкину и Молякову было не до старых счетов. Моляков заявил, что не получал из Москвы абсолютно никаких инструкций и не знает, как вести себя в условиях быстро нарастающего кризиса.

Царапкин, в свою очередь, сказал, что ему хотелось бы знать, стоит ли в сложившейся ситуации продолжать переговоры с Соединенными Штатами и Англией о прекращении ядерных испытаний. На это Моляков только руками развел. Тогда Царапкин решил запросить на этот счет Москву и поручил мне подготовить текст.

Москва не отвечала. На протяжении тринадцати дней не только мы, но и весь мир, затаив дыхание, ждал, чем все кончится. Никто не имел понятия, что собирается предпринять советское правительство. Мы не знали даже о первоначальном хрущевском плане размещения ракет на Кубе и не могли объяснить этот изгиб советской политики ни партнерам по переговорам, ни союзникам из социалистического блока. Создалась какая-то фантастическая ситуация. Западные средства массовой информации давали нам возможность следить за ходом событий, но позиция и намерения собственного правительства оставались для нас тайной.

Почему Хрущев рискнул пойти на такую авантюру? Я не знал ответа на этот вопрос, пока не вернулся в Москву в самом конце 1962 года. Поговорив с Василием Кузнецовым — участником нью-йоркских переговоров по улаживанию конфликта, с друзьями из ЦК, с высокопоставленными военными и некоторыми другими деятелями, я наконец узнал, в чем было дело.

Идея размещения на Кубе ракет с ядерными боеголовками принадлежала самому Хрущеву. (Много лет спустя он признал это в своих мемуарах.) При этом преследовалась цель не столько защитить Кубу, сколько выровнять соотношение сил между Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом. Хрущев рассчитывал создать ядерный кулак в непосредственной близости от берегов Соединенных Штатов, и, на первый взгляд, такая перспектива выглядела заманчиво: Советский Союз, казалось, мог без больших затрат создать здесь ракетно-ядерные "силы сдерживания”, то есть выиграть очень много, ничем вроде бы не рискуя.

Установив на Кубе несколько десятков ракет средней дальности, Советы получили бы возможность нанести по территории Соединенных Штатов ракетно-ядерный удар, в пределах досягаемости которого оказывались и Нью-Йорк, и Вашингтон, и другие жизненно важные центры американского Восточного побережья. Особенно существенным фактором было то, что географическая близость Кубы и США сводила на нет значение американской системы раннего предупреждения, созданной в расчете на пуск ракет с территории Советского Союза.

Хрущев исходил из предположения, что, разместив быстро и в полной тайне ракеты на Кубе, ему удастся таким образом провести американцев и поставить их перед свершившимся фактом. Он был уверен, что после успешного осуществления его замысла Соединенные Штаты не посмеют нанести удар — это бы означало начало новой мировой войны с использованием накопленных ракетно-ядерных арсеналов.

Такие соображения в значительной степени основывались на сложившейся у Хрущева оценке личных качеств Кеннеди как президента и государственного деятеля. После их свидания в Вене Хрущев сделал вывод, что Кеннеди готов почти все стерпеть, лишь бы только избежать атомной войны. Беспомощность, проявленная американским президентом во время вторжения контрреволюционеров на Кубу в районе Залива Свиней,[2] а также в дни берлинского кризиса, казалось, подтверждала этот вывод.

С такой точкой зрения Хрущева мне довелось познакомиться, что называется, из первых рук. Дело было в конце 1961 года. Я присутствовал на собрании его ближайших помощников. Кто-то из них заметил, что Хрущев, мягко выражаясь, не очень-то высокого мнения о Кеннеди. В этот момент в зал вошел сам Хрущев и с ходу начал разглагольствовать о том, что Кеннеди "уже поджал хвост”. Кончил он так:

— Я могу точно сказать, что Кеннеди не отличается твердым характером, да и вообще у него не хватит духу, чтобы дать нам в случае чего отпор.

Такая оценка американского президента была свойственна не одному Хрущеву. Ее разделяли тогда большинство советских руководителей.

На Западе считали, что Хрущев предпринял "кубинскую операцию” по наущению военных. Это не так. Он сам навязывал те или иные волевые решения как своему политическому, так и военному окружению. Хотя часть этих деятелей поддерживала его идею, большинство мало интересовались этими "фокусами”, призванными возместить пока еще недостаточную мощь советского ядерного арсенала. Они предпочитали солидную, долгосрочную ракетно-ядерную программу, ставящую целью достижение сначала как количественного, так и качественного равенства сверхдержав, а в дальнейшем — и преимущества над США в области стратегического оружия.

Конечно, реализация такой программы потребует времени и повлечет за собой астрономические затраты, — зато она не связана с каким бы то ни было риском.

В то же время, безусловно, гигантские расходы на вооружение подрывали бы хрущевский план повышения уровня жизни в стране. Хрущев связал себя нереалистичными, но залихватскими обещаниями "догнать и перегнать Америку” к 1970 году по производству продукции на душу населения. Ему требовались сразу и пушки, и масло, пусть хоть немного масла, но одновременно с пушками, а не взамен.

Наиболее трезвые из представителей военных кругов предвидели также, что Соединенным Штатам удастся обнаружить планируемые поставки ракет Кубе, и в этом случае США попытаются приостановить их. Эти военные хорошо понимали, что в случае военного конфликта Советскому Союзу не помогут огромные накопленные запасы обычного вооружения. Но Хрущев попросту отмахнулся от таких мрачных прогнозов. Чтобы предупредить возможность обстоятельного обсуждения проблемы Президиумом ЦК партии (так именовалось тогда Политбюро), он ограничил до минимума число высших политических и военных руководителей, которым надлежало знать о предстоящей операции.

Когда кризис разразился, Хрущев, решись он на вооруженную конфронтацию с США, оказался бы перед альтернативой: либо атомная война, к которой США были подготовлены куда лучше, либо локальная война, в случае которой американцы тоже имели бы с самого начала ряд неоспоримых преимуществ перед СССР. Принимая во внимание географическое положение Кубы — под боком у Соединенных Штатов — и концентрацию американской мощи в этом районе, можно было предсказать, что Советам очень дорого обошлись бы попытки прорвать блокаду Кубы или оградить свои суда от досмотра.

Кроме того, как мне говорил Владимир Бузыкин, заведующий мидовским отделом стран Латинской Америки, у СССР просто отсутствовал план действий на тот случай, если бы операция по защите Кубы потерпела неудачу. Установив блокаду, Кеннеди поставил Хрущева перед свершившимся фактом, хотя тот считал, что все будет наоборот.

Когда кризис остался позади, стало ясно, что мы отнюдь не балансировали на краю атомной пропасти. Ни одной минуты ни Хрущев, ни кто-либо другой из советских руководителей не думали, что, может быть, им придется применить атомное оружие против Соединенных Штатов. С того момента, как разразился кризис, все их помыслы были направлены только на то, как бы выпутаться из создавшегося положения с минимальным ущербом для собственного престижа, как говорится, "не потеряв лица”.

В результате кубинского кризиса в политике СССР возобладал военный аспект "дальнего прицела”: Советский Союз избрал путь наращивания количества и совершенствования качества стратегического ядерного оружия. В последующие годы, как только кто-либо пытался возражать против такой политики, всегда находился кто-нибудь, кто говорил: "А помните, как тогда получилось с Кубой?”

Даже обычно сдержанный Кузнецов возбужденно заявлял: "В будущем мы никогда не потерпим такого унижения, как в дни кубинского кризиса!”.

О масле Хрущеву пришлось забыть. Отныне он неизменно высказывался в пользу "колоссальных финансовых и прочих затрат, необходимых для поддержания нашей военной мощи на должном уровне”, добавляя, что эта необходимость, конечно, тормозит "непосредственное повышение народного благосостояния”.

Начали давать себя знать и другие уступки Хрущева сторонникам "твердой линии”. Его высказывания о Сталине сделались более сбалансированными — дескать, в деятельности Сталина надо различать две стороны: положительную и отрицательную.

Хрущев отказался от продолжения политики ограниченной либерализации, которую сам же начал было вводить. "Оттепель” оказалась мимолетной и непоследовательной. Он осудил выставку абстрактного искусства, открывшуюся в Москве, а несколько месяцев спустя обрушился на произведения художественной литературы, заявив, что партия будет бороться с "тенденциями буржуазного загнивания”, в чем бы они ни проявлялись.

На Западе часто можно услышать мнение, что кубинский кризис означал "начало конца” Хрущева. Это действительно так, но дело обстоит несколько сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Его падение было обусловлено целым рядом факторов.

Что касается меня, кубинский кризис развеял иллюзии, которые я до того сохранял в отношении Хрущева. С чувством облегчения я принял предложенное мне назначение в Нью-Йорк, в Советскую миссию при ООН. Мы с Линой восторженно отнеслись к возможности покинуть Москву. В Нью-Йорк мы прибыли летом 1963 года.

Загрузка...