Каждое лето Громыко начинал готовиться к своему очередному обращению по вопросам международной политики, с которым в сентябре ему предстояло выступить на открытии Генеральной Ассамблеи ООН. Он часто вспоминал вслух свою работу в ООН в качестве первого советского представителя в Совете Безопасности и цитировал при этом Устав Объединенных Наций — документ, который знал почти наизусть. Человек вообще-то не сентиментальный, он сохранил теплое чувство к тогдашней только что родившейся Организации Объединенных Наций. С годами его отношение к ней изменилось. Его представление о будущем ООН и ее роли в международной политике постепенно становилось все более критическим. Тем не менее Громыко продолжает верить, что ООН — отличная школа для молодых дипломатов.
Поскольку я непосредственно до перехода в советники Громыко работал в ООН, он поручил мне руководство подготовкой его очередного обращения к Генеральной Ассамблее. Он дал понять, что не собирается сам долго корпеть над ним, так что вся предварительная разработка основных моментов этого послания легла на мои плечи. Время от времени Громыко напоминал мне, что надо "подыскать подходящих людей” для работы над текстом.
Вскоре мне пришлось убедиться, как важно строго следовать любому пожеланию Громыко. Я не спешил подбирать помощников для составления этой речи, потому что не хотел брать первых попавшихся, а времени впереди было достаточно. Но в начале следующей недели, когда я зашел в кабинет Громыко по какому-то другому делу, он вдруг спросил меня, кого я выбрал в помощники. Я сказал, что вскоре представлю ему список.
Голова Громыко нервно дернулась в мою сторону, и, тыча в меня пальцем, он добрых полчаса распространялся о том, какой я глупый и безответственный тип. Уши даны мне для того, чтобы выслушивать его указания! Меня так проняла эта неожиданно свирепая вспышка начальственного гнева, что я уже было решил: он навсегда утратил ко мне доверие. Однако на другой же день он поздоровался со мной как ни в чем не бывало. К своему утешению, я узнал, что вызов в кабинет Громыко неизменно повергает в трепет даже его заместителей. Он не только требует, чтобы все вызванные являлись сразу, но и считает, что самые невнятные его высказывания должны восприниматься подчиненными как строгий приказ. Вызов к нему может означать что угодно. Посетитель никогда не знает, ждет ли его грубое пропесочивание "за все грехи сразу” или нудный, педантичный допрос, связанный с каким-нибудь пустячным делом, по прихоти судьбы попавшимся на глаза министру. Иногда Громыко пребывает и в хорошем настроении, о чем можно судить по отпускаемым им в это время неуклюжим шуткам, однако это не скрашивает его скверную репутацию: не зря: видимо, он давным-давно заслужил прозвище "Гром”.
Одной из жертв его громовых разносов оказался Роланд Темирбаев, ответственный работник Миссии при ООН, которому в 1962 году была поручена неблагодарная задача: организовать переезд Миссии из старого здания на Парк-авеню в новое, на Шестьдесят седьмой стрит. Громыко осматривал это новое здание той же осенью; случилось так, что лифт испортился, и министру пришлось просидеть более получаса в кабине, застрявшей между этажами. Когда его освободили из этого заточения, он заявил, что Темирбаеву придется "приискать новую должность”. "Пусть сидит в вестибюле, — распорядился Громыко, — и следит, чтобы лифты не останавливались”. Беднягу действительно посадили за стол в вестибюле на все время, пока Громыко оставался в Нью-Йорке.
В отношениях с подчиненными Громыко часто проявлял не то чтобы злопамятность, но скорее просто какую-то нетерпимость. В этом смысле его администраторский стиль типичен для высокопоставленных советских чиновников. Они грубы с подчиненными только потому, что стремятся таким способом подчеркнуть свою значительность. Порой Громыко собирал ответственных сотрудников и, пребывая в скверном настроении, устраивал им разнос как "болванам” и "неучам”, недостойным работать в МИДе. Доклад, в котором обнаруживалось несколько мелких ошибок, или любой документ, представленный с опозданием, почти наверняка вызывал подобную же вспышку гнева, которая, к счастью, обычно бывала непродолжительной.
Громыко не выносит людей, которых считает несерьезными. Мы научились быть предельно серьезными.
В личном "штабе” Громыко, именуемом секретариатом, насчитывается не так много служащих — всего восемь-десять человек. Правда, когда Громыко сделался членом Политбюро, его "штаб” был расширен: теперь он включал еще военного адъютанта, личную охрану из гебистов, личного врача и т. д. В непосредственном подчинении Громыко находится также несколько дипломатов для особых поручений. Подобные специальные поручения даются также и ряду советников, не входящих в секретариат министра, но пользующихся правом доклада непосредственно ему. Эти советники тоже относятся к числу дипломатов высокого ранга — обычно они имеют ранг посла. Практически между ними и послами для особых поручений нет никакой разницы, и существование обеих этих категорий следует отнести просто к издержкам бюрократического механизма.
Особая немногочисленная группа советников, подчиненная тоже непосредственно министру, занята обработкой информации, поступающей в виде шифротелеграмм от советских послов за границей, резидентов КГБ и ГРУ, служб радиоперехвата, а также извлекаемой из текущей мировой прессы. Одновременно эта группа служит связующим звеном между Министерством иностранных дел и КГБ.
Хотя верхний эшелон МИДа вполне представляет себе глобальные политические цели государства, долгосрочное планирование внешней политики почти отсутствует. В 60-е годы министерство пыталось было его наладить, образовав специальное Управление с беспрецедентно многочисленным штатом, далеко превосходившим штаты любого другого подразделения МИДа, со специальным штатным расписанием и более высокими окладами. Наряду с мидовскими служащими на штатные должности в новое Управление было приглашено несколько видных ученых. Но через несколько лет выяснилось, что Управление потерпело полное фиаско. Его пространные аналитические обзоры с различными вариантами предполагаемого развития мировых событий оказались, по словам Громыко и других руководителей министерства, "схоластическими и далекими от жизни упражнениями”. Громыко отправлял плоды деятельности Управления в архив и продолжал руководить своим министерством по принципу "решения текущих задач”, сообразуясь с рядом ближайших целей.
Постепенно Управление планирования превратилось в прибежище для послов и прочих дипломатов высокого ранга, томящихся в ожидании нового назначения, в пристанище тех, кто дорабатывал последние месяцы до пенсии и, несмотря на старые связи, считался уже не пригодным для использования на активной дипломатической работе. В министерстве Управление прозвали "свалкой истории”…
Конечно, в числе его сотрудников работали и способные люди; поэтому я попросил некоторых из них поработать над текстом предстоящего выступления Громыко на Генеральной Ассамблее. Традиция и пропагандистские нужды требовали, чтобы главный советский дипломат воспользовался этим случаем для выдвижения неких внушительных предложений, которые должны были продемонстрировать приверженность Советского Союза идее мира во всем мире. Выступление Громыко получалось насквозь циничным, — и тем не менее составление его проекта потребовало от всех отделов МИДа колоссальных усилий. Мы работали очень напряженно, зная, что в основу всей речи должны были быть положены "новые идеи”.
Однако когда рабочая группа наконец составила текст выступления и Громыко утвердил предварительное содержание этой "декларации о международной безопасности”, всем было ясно, что перед нами — всего лишь перепевы затасканных "инициатив”, с которыми Советы носились годами. Все сводилось к трескучим пропагандным фразам с редкими вкраплениями дельного материала. Основной упор был сделан на осуждении действий Соединенных Штатов и Китая. Но для меня лично новизна ситуации заключалась в том, что я впервые принял на себя ответственную роль в этой игре, в которой прежде принимал участие как рядовой игрок.
Работа с Громыко в процессе подготовки этого выступления открыла мне глаза на многое. Конечно, я и раньше знал, что наше руководство прилагает все усилия, чтобы использовать ООН в интересах Советского Союза, нередко действуя вразрез с предначертаниями Устава Объединенных Наций; кстати, другие члены ООН поступали подобным же образом. Но теперь мне стало ясно, что Громыко, один из "отцов-основателей” ООН, придерживается нигилистических, циничных и лицемерных взглядов на деятельность своего детища и цели его создания. Он начал относиться к ООН как всего лишь к арене распространения пропаганды и прочих злостных действий, игнорируя Объединенные Нации, как только они в чем-то расходились с советской политикой, и пользуясь их существованием в ситуациях, благоприятных для Москвы и ее сателлитов. Чего же можно было ждать от всех прочих членов Политбюро, если даже Громыко проявлял интерес к ООН, только когда наступало время его ежегодной поездки в Нью-Йорк?
В остальном, если не происходило каких-либо чрезвычайных событий, Громыко практически игнорировал ООН.
Грустно было сознавать, что семь лет, проведенные мной в нашей Миссии при ООН, пропали, собственно, зря. Мне были известны недостатки и слабости ООН, но, работая там, я не успел еще утратить многие прежние иллюзии, — тем более трудно было примириться с открывшейся мне теперь истиной. Но по мере того как она раскрывалась передо мной, росли мои сомнения, касающиеся политики СССР в отношении ООН.
Начиная со студенческих лет, я искренне желал внести хоть какой-нибудь вклад в дело ограничения вооружений. Быть может, это звучит банально, но я чувствовал себя убежденным сторонником мира и гордился тем, что мне довелось принимать участие в подготовке запрета ядерных испытаний и в переговорах о нераспространении ядерного оружия, которые закончились подписанием важных соглашений.
Я с презрением (разумеется, не высказываемым вслух) относился к нелепому предложению Хрущева о всеобщем и полном разоружении, в то же время опасаясь, что такие странные идеи помешают реалистичному подходу к проблеме ограничения вооружений и разоружения. Вместе с тем я верил, что мое государство серьезно относится к практическим мерам, направленным на осуществление разоружения, особенно на сокращение ядерных арсеналов. Впрочем, эта моя убежденность начала быстро таять уже в конце 60-х годов. Я понимал важность договора СОЛТ, хотя видел, что он едва ли представляет собой попытку честно добиться ядерного разоружения и направлен скорее на достижение приемлемого стратегического равновесия между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Фактически мы уже в ходе переговоров изменили свою первоначальную позицию по вопросу разоружения, не считаясь с четко выраженными пожеланиями большинства членов ООН.
Мы должны были постараться добиться прогресса как в переговорах по СОЛТ, так и по линии других, более существенных мероприятий, ставящих целью ограничение роста вооружений и разоружение. Вначале мои докладные записки по этому вопросу, направляемые Громыко, оставлялись без внимания. Лев Менделевич, покинувший свой пост в Нью-Йорке и назначенный послом для особых поручений, поддержал мои попытки изменить нашу тактику на переговорах по разоружению. Мы подготовили новый вариант проекта договора о всеобщем и полном разоружении и представили его Громыко. Тот отнесся к нашему проекту неодобрительно. Он доложил этот вопрос Брежневу и другим советским руководителям, но общее мнение в верхах сводилось, как он нам объяснил, к тому, что нет смысла всерьез договариваться о ядерном разоружении, коль скоро в переговорах не принимает участия Китай. В принципе это было верно, однако лишь до известного предела: ведь китайский ядерный потенциал не представлял тогда реальной угрозы миру. Ссылка на Китай была только предлогом.
В мае 1971 года я предложил Громыко такую идею: пусть Советский Союз начнет добиваться созыва, по возможности в ближайшее время, конференции пяти ядерных держав (Китая, Соединенных Штатов, Великобритании, Франции, СССР), на которой был бы рассмотрен вопрос о ядерном разоружении. Громыко колебался, но полностью эту идею не отклонил; я продолжал на ней настаивать. Дело дошло до того, что я составил проект заявления советского правительства по этому вопросу; Громыко проект понравился, и он доложил о нем на Политбюро.
Дискуссия, развернувшаяся в Политбюро, была короткой, но послужила мне наглядным уроком. Министр обороны Гречко (он не был членом Политбюро, но присутствовал на заседании) хотя и не выдвинул прямых возражений, однако заметил, что едва ли можно ожидать положительного ответа на такое наше заявление как от китайцев, так и от американцев. Ведя какое бы то ни было обсуждение проблем разоружения, добавил он, мы не должны допускать, чтобы наш народ был введен в заблуждение относительно агрессивной природы империализма и грозящей военной опасности. Развивая эту мысль, Гречко перешел к своим обычным тирадам, содержание которых неизменно сводилось к тому, что самая надежная гарантия мира — это наша военная мощь, воплощенная, в частности, в ядерном и вообще стратегическом оружии.
Брежнев откликнулся на эти речи таким замечанием: мы делаем все для того, чтобы наши ядерные стратегические силы оставались на должном уровне, так что обсуждать эту тему просто нет необходимости. Громыко, в свою очередь, подчеркнул, что речь идет не более чем о процедурном предложении, касающемся порядка переговоров по ядерному разоружению, но вообще-то для нас политически выгодно выдвинуть предложение о конференции пяти держав.
В середине июня 1971 года это предложение было передано правительствам США, Китая, Великобритании и Франции через наших послов в соответствующих столицах. Определенное желание участвовать в конференции выразила одна лишь Франция. Китайцы прямо отказались от участия, а США и Великобритания дали уклончивый ответ.
Такого результата, собственно, можно было ожидать, и меня больше удивило другое. Из разговоров с Громыко, с помощниками Брежнева и рядом высокопоставленных военных деятелей и членов ЦК выяснилось, что не только Министерство обороны, но и политическое руководство СССР не имело намерения вести серьезные переговоры о ядерном разоружении и не считалось с возможной перспективой реального сокращения вооружений. Напротив, Советский Союз продолжал наращивать стратегический ядерный потенциал. Многие высокопоставленные чиновники смеялись, когда я их спрашивал насчет перспектив разоружения, и, несомненно, считали меня простофилей. Наиболее честные из них откровенно заявляли мне, что, занявшись сокращением своего ядер-ного арсенала, мы перестанем быть сверхдержавой и утратим возможность эффективно воздействовать на мировые дела. Наше влияние ограничится тогда лишь сопредельными странами. Дискуссия о предполагаемой конференции, развернувшаяся на заседании Политбюро, только подтвердила — правда, косвенно, — что такова позиция всего нашего руководства.
Так рухнули мои надежды на существенный прогресс в направлении разоружения. Одновременно я получил необходимый урок "реальной политики”. Конечно, не следует думать, что я до того был вовсе наивным и доверчивым, сталкиваясь с нашей пропагандой или наблюдая политику противопоставления нашей страны всему свету, а в первую очередь — Соединенным Штатам. Просто теперь для меня наступил момент, через который проходит большинство советских чиновников: выяснилось, что свои истинные намерения руководство скрывает даже от нас и что открывшаяся истина вступает в болезненное противоречие с нашим мировоззрением. Насколько я понимаю, в наиболее сильной степени это противоречие дает себя знать именно в советской системе.
Наши отношения с Китаем продолжали оставаться напряженными. Пекин, как я уже упомянул, прямо отказался участвовать в предполагаемой конференции пяти держав. Как в китайской столице, так и в Москве были еще свежи воспоминания о недавних столкновениях на границе. Самое серьезное из них произошло в 1969 году.
Как-то вечером в начале марта 1969 года Яков Малик и я сидели в его кабинете в Советской миссии в Нью-Йорке. Вошел шифровальщик с кипой последних сообщений из Москвы и подал Малику шифротелеграмму с грифом "очень срочно”. Из ее текста следовало, что части китайской армии вторглись на остров Даманский на реке Уссури, по которой проходит советско-китайская граница. Навстречу им был выдвинут отряд советских пограничников, чтобы потребовать их ухода обратно на китайский берег. Однако они открыли огонь, убив и ранив несколько десятков советских солдат. Так выглядел последний — и притом самый серьезный — из серии пограничных инцидентов, то и дело повторявшихся в конце 60-х годов.
Прочтя шифровку, Малик побледнел. Мне не раз приходилось видеть, как он злится, но никогда еще я не наблюдал у него приступов такого бешеного гнева.
— Теперь этим косоглазым ублюдкам дадут такого жару, что им небо с овчинку покажется! — закричал он. — Что они о себе вообразили! Мы там их всех перебьем, этих желтых выродков!
Продолжая бушевать, он награждал китайцев самыми нелестными эпитетами, которыми так богат русский язык и какие только приходили ему на ум в эту минуту.
Мне вскоре представилась возможность поговорить об этом инциденте с дипломатом, компетентным в вопросах советско-китайских отношений. Этим дипломатом был Михаил Капица, выдающийся специалист по Азии, в частности по Китаю. Как раз незадолго до конфликта, разыгравшегося на границе, Капицу назначили заведовать мидовским отделом стран Дальнего Востока. Человек одаренный от природы и глубоко эрудированный, к тому же общительный и веселый, он отличался несколько экстравагантным поведением. Его карьера, несомненно, была бы еще более завидной, если бы не некая предостерегающая отметка в личном деле и не глубокий шрам, пересекающий лицо, — и то и другое он заработал, будучи послом в Пакистане. Дело происходило в 1961 году. Его личный шофер дознался, что жена изменяет ему с послом. Ворвавшись в посольский кабинет, где Капица с изменницей безмятежно расположились на диване, водитель в бешенстве ударил дипломата монтировкой по голове. Он бы, наверное, убил Капицу, если бы того не выручили прибежавшие на шум сотрудники. Инцидент был замят: министерство ценило Капицу и нуждалось в его знаниях. В 1983 году, сделавшись генсеком, Андропов, заинтересованный в улучшении отношений с Китаем, назначил его заместителем министра иностранных дел.
Я спросил Капицу, как могло случиться, что китайцы уничтожили на Даманском более трех десятков наших пограничников, и почему мы оказались столь очевидно неподготовленными к немедленному отпору захватчикам.
— Китайцы застали нас врасплох, — отвечал Капица. — Несмотря на всю напряженность наших отношений с Китаем, Политбюро не представляло себе, что там может что-нибудь подобное произойти.
События на Даманском произвели в Москве эффект взорвавшейся бомбы. Политбюро испытывало ужас при мысли, что это может быть началом крупномасштабного вторжения китайцев на те советские территории, на которые Китай предъявлял права. Кошмар возможного вторжения миллионов китайцев просто выводил советских руководителей из душевного равновесия. Несмотря на подавляющее превосходство в вооружении, СССР едва ли легко справился бы с такой массированной атакой. Я с ужасом узнал, что в те дни советское руководство подумывало об использовании против Китая атомного оружия: такой поворот событий с предельной наглядностью свидетельствовал о пропасти, разделяющей наши торжественные обещания не применять ядерных боевых средств и реальную практику, сводящуюся к тому, что мы готовы пустить их в ход, как только сочтем это необходимым.
Коллега по МИДу, присутствовавший на обсуждении этого вопроса в Политбюро, рассказал мне, что министр обороны маршал Гречко энергично отстаивал идею "раз и навсегда покончить с китайской угрозой”. Он призывал к неограниченному использованию бомб мощностью в десятки мегатонн. Эти бомбы неминуемо должны были вызвать выпадение значительного количества радиоактивных осадков. Поэтому их применение не только принесло бы гибель миллионам и миллионам китайского населения, но означало бы также угрозу жизни советских граждан на Дальнем Востоке и граждан других стран, граничащих с Китаем.
К счастью, лишь немногие военные разделяли дико воинственную позицию Гречко. В 1970 году мне привелось беседовать с одним из его ближайших коллег — Николаем Огарковым, умным, высокообразованным и самостоятельно мыслящим офицером. Он как раз получил тогда звание маршала, а в дальнейшем его назначили первым заместителем министра обороны и начальником Генерального штаба. Огарков придерживался более реалистичной точки зрения на перспективу военного столкновения с Китаем. Он считал, что Советский Союз не может "поставить перед китайцами ядерный заслон”, так как это неизбежно означало бы мировую войну. Можно было бы, конечно, испытать другой вариант: использовать ограниченное количество атомных бомб в порядке "хирургической операции”, ставящей целью пугнуть китайцев и уничтожить их ядерный потенциал. Но, добавлял Огарков, это также слишком рискованно. Парочкой бомб не выведешь из строя такого противника, как Китай; китайцев так много и ими накоплен такой солидный опыт партизанской войны, что нас в любом случае ожидает борьба не на жизнь, а на смерть. Советский Союз втянется в нескончаемую войну, и результат ее будет примерно таким, какой уже испытала на себе Америка, воюя во Вьетнаме, а может быть, и похуже.[8]
Расхождения по вопросу, подвергнуть ли Китай атомной бомбардировке, поставили Политбюро в тупик. Несколько месяцев советские руководители не могли прийти ни к какому решению. Гречко, отстаивая свою воинственную позицию, исходил из убеждения, что США, в то время относившиеся к Китаю с неприкрытой враждебностью, не станут активно выступать против советской "карательной акции” и вынуждены будут "молча проглотить” ее. Было решено, используя различные каналы, прощупать настроения американского руководства. Министерство иностранных дел, КГБ и военная разведка предприняли зондаж, выясняя возможную реакцию США на советский ядерный удар по Китаю. Советское посольство в Вашингтоне получило распоряжение по возможности тоже позондировать почву в среде американской администрации и политических деятелей среднего ранга.
В докладе, полученном от посла Добрынина, честно указывалось, что США "не отнесутся пассивно к такой атаке на Китай”. Доклад содержал вполне определенный вывод: атомный удар по Китаю чреват риском серьезной советско-американской конфронтации.
В общем, Москва махнула рукой на этот план. Главной причиной, почему Политбюро отказалось одобрить нападение на Китай, было, несомненно, опасение энергичной реакции со стороны Соединенных Штатов. Такую позицию США можно было посчитать одним из первых признаков, свидетельствующих, что американцы, возможно, собираются добиваться улучшения отношений с Китаем. Осознание такой вероятности охладило страсти, разгоревшиеся было в Политбюро, и способствовало решению Брежнева остаться на некой промежуточной позиции: не атаковать Китай, а продемонстрировать ему советскую мощь иным путем — разместить вдоль всей границы крупные войсковые контингенты, оснащенные ядерным оружием. Одновременно кремлевское руководство начало предпринимать попытки урегулировать территориальные и прочие проблемы путем дипломатических переговоров с Пекином.
Однако отношения между обеими странами продолжали оставаться очень напряженными, поскольку идеологическая борьба продолжалась и взаимная неприязнь не угасала. Одним словом, обстановка оставалась взрывоопасной. Мрачную атмосферу, сгустившуюся вокруг советско-китайского конфликта, не могли разрядить даже обычные для москвичей шутки и анекдоты. Вот один из них.
Брежнев вызывает Никсона по "горячей линии” и говорит:
— Я слышал, у вас появился новый сверхкомпьютер, предсказывающий будущее вплоть до 2000 года…
— Да, — гордо отвечает Никсон, — есть у нас такой компьютер.
— Нельзя ли мне в таком случае узнать, кто будет входить в наше Политбюро в 2000-м году?
Никсон медлит с ответом.
— Ага! — торжествует Брежнев. — Выходит, и ваш компьютер тоже не на все вопросы может ответить!
— Да нет, — говорит Никсон, — он выдал ответ. Просто я не могу прочесть эти фамилии. Они все сплошь китайские!
Но советскому руководству было не до шуток. Ядерный потенциал Китая неуклонно возрастал, а призрак военного сотрудничества китайцев с Соединенными Штатами тоже не мог не увеличивать беспокойство, испытываемое Кремлем.
В июле 1972 года Громыко спросил меня, какую новую инициативу следовало бы, по моему мнению, предпринять Советскому Союзу на ближайшей сессии Генеральной Ассамблеи. Сначала я думал, что он имеет в виду какое-нибудь шаблонное пропагандистское предложение из числа тех, какие он ежегодно включает в текст своей речи в ООН. Но, выражаясь на сей раз с непривычной прямолинейностью, он поручил мне "подработать” такое предложение, которое давало бы нам возможность при случае использовать против Китая ядерное оружие и в то же время не выглядело так, словно мы отказываемся от прежней своей позиции, предполагающей запрещение такого оружия.
Так получилось, что я помог рождению советской инициативы, согласно которой предлагались "отказ от применения силы или угрозы силой в международных отношениях и запрещение навсегда использования ядерного оружия”. Слово "навсегда” вставил сам Громыко, чтобы усилить впечатление, что СССР никак не собирается применять ядерное оружие. На первый взгляд, советская инициатива казалась широковещательным подтверждением нашей приверженности делу мира. Однако между строк она скрывала угрозу (относящуюся к Китаю), что в случае нарушения мира СССР может отреагировать, пустив в ход свою ядерную мощь. При поверхностном ознакомлении с текстом получалось, что Советский Союз не отказался поддерживать и впредь идею запрета ядерного оружия. В действительности он оставлял себе такую лазейку: тот, кто не подчинится запрету на применение силы в любой форме, может навлечь на себя кару в виде атомного возмездия.
Вернувшись с осенней сессии ООН в Москву, Громыко оставил меня в Нью-Йорке в составе советской делегации, со специальным поручением проследить за принятием резолюции, содержащей это предложение. Он опасался, что Якову Малику, стоявшему во главе делегации СССР, не хватит гибкости, особенно когда дело коснется "этих вонючих китайцев”, и тот провалит все задание. Когда Громыко сказал Малику, что за проведение через ООН данного предложения он назначает персонально ответственным Шевченко, Малик с видимым удовлетворением принял это к сведению. Едва Громыко отошел, он с усмешкой сказал мне:
— Ну, Аркадий, держись! Если тебе не удастся внушить Ассамблее, чтобы она приняла наше предложение, ты же первый и получишь по шее.
Малик был прав. Я не только не был в восторге от этого задания, но оно казалось мне попросту противным.
Громыко пригласил нас обоих на окончательный инструктаж, чтобы договориться о тактике, которая позволила бы заручиться большинством голосов на Ассамблее при принятии нашего хитроумного предложения. Он внушал Малику, чтобы тот "запрятал поглубже” свою бьющую в глаза неприязнь к китайцам. Чтобы провести эту резолюцию через ООН, нам необходимы осмотрительность и самообладание.
— Прежде всего, нам нельзя создавать впечатление, что она направлена против Китая, — бубнил Громыко поучающим тоном. — Чтобы не выдать наши действительные цели, мы сознательно ни словом не упоминаем китайцев в преамбуле. Кроме того, — продолжал он, — мы должны соблюдать достоинство. Нам не следует, точно бешеным псам, тявкать в ответ на каждое сказанное ими слово. Это только затруднит полемику и поставит нас в глупое положение.
Малик сидел с кислой миной, будто лимон проглотил. Его физиономия кривилась от напряжения — трудно ему было сдерживаться. Он не смел возражать министру, но в дальнейшем вполне вознаградил себя за это воздержание. Вскоре после отбытия Громыко в Москву Малик злобно обрушился на китайцев на сессии Генеральной Ассамблеи. То же самое повторилось на заседании Совета Безопасности. Китайский посол кратко возражал ему, но это только спровоцировало Малика на новую серию инвектив. Он не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним.
Тирады Малика привлекли внимание мировой прессы. Москва срочно затребовала полный текст его выступлений, после чего Громыко направил ему короткую и резкую телеграмму: "Вам была дана специальная инструкция избегать полемических выпадов против китайцев. Выполняйте полученную инструкцию”.
Малик, видимо, не учел, что я занимаю должность советника Громыко, или просто забыл, что он не один и дал волю своему раздражению:
— Он дурак, он просто тряпка! — кричал он. — Да он понятия не имеет, как надо обращаться с китайцами. Этих желтых выползков надо прижать как следует. Нельзя им уступать ни в чем!
Но Громыко лучше Малика знал, чего в действительности хочет руководство. Когда Генеральная ассамблея одобрила советское предложение, внеся в него лишь незначительные поправки, он выразил удовлетворение и поздравил нас, заметив при этом:
— Мы добились цели и теперь имеем моральное право использовать ядерное оружие против Китая, если маоисты опять попробуют к нам лезть.
Впрочем, резолюции ООН было нам отнюдь не достаточно. Кремль был жизненно заинтересован в обеспечении невмешательства США, если дело дойдет до войны между СССР и Китаем, а также хотел быть уверен, что в этом случае Америка не станет оказывать Китаю военную помощь.
Эти два взаимосвязанных вопроса не раз становились предметом обсуждения на Политбюро, но наши вожди так и не пришли к единому мнению, как им добиться обеих целей. Они считали, что глупо было бы слишком прямо и в официальном порядке дать понять американцам, что СССР обеспокоен этими проблемами. В то же время было решено, что неблагоразумно вообще избегать обсуждения сложившейся ситуации с американцами. Пришлось избрать некий промежуточный курс. Именно поэтому Брежнев и затронул обе проблемы в беседе с Генри Киссинджером, хотя и сделал это неловко и в неподходящей обстановке.[9]
В 1973 году, выбравшись на охоту в Завидово, на подмосковную дачу, Брежнев начал там втолковывать Киссинджеру, что ввиду растущего ядерного арсенала Китая "надо что-то предпринимать”, но что именно, оставалось неясным. Одновременно Брежнев предостерегал Государственного секретаря Соединенных Штатов — чуть ли не тоном угрозы, — что любая военная помощь, оказываемая американцами Китаю, приведет к войне. Но опять-таки он не уточнил, кто с кем будет в таком случае воевать и какого характера будет это столкновение.
Помимо понятной осторожности, существовала еще одна причина, мешавшая Брежневу откровенно обсуждать состояние советско-китайских отношений с американцами. Политбюро постоянно тешило себя надеждой, что в один прекрасный день (только все же, по всей вероятности, не при жизни Мао) отношения между обоими коммунистическими государствами снова могут стать нормальными, даже дружественными. Заветным желанием Кремля было поскорее увидеть Мао в гробу.
По мере того как углублялась трещина, пробежавшая между Советским Союзом и Китаем, Москва считала все более важным укрепление своего "западного фронта” — улучшение отношений с европейскими странами. В конце лета 1970 года Громыко вызвал меня в середине дня и попросил присутствовать на его совещании с Ковалевым и Валентином Фалиным, где должен был обсуждаться пересмотр всей европейской политики СССР. Дело происходило накануне приезда в Москву Вилли Брандта. К этому моменту Фалин уже весьма преуспел в своей деятельности по налаживанию советско-германских отношений; именно его хлопоты сделали возможным этот визит.
Фалин был толковым дипломатом, отличавшимся разумным, логичным подходом к возникавшим проблемам. Человек спокойный и рассудительный, он всегда старался добраться до самой сути любого вопроса и отличался исключительной работоспособностью. Он начал трудовую деятельность подростком, работал токарем на одном из больших московских заводов и одновременно учился в вечерней школе.
Когда я с ним познакомился — это было в конце 50-х, — он уже был одним из советников Громыко и сделался к тому времени широко образованным человеком. Манеры его отличались почти аристократической изысканностью. Громыко очень ценил осведомленность Фалина во всех делах, касающихся Германии, и назначил его заведующим отделом министерства, занимающимся ФРГ и ГДР.
Нормализация и дальнейшее развитие отношений с Бонном представляли собой деликатную проблему ввиду того, что Кремль не доверял ФРГ и постоянно опасался тамошнего "неонацистского реваншизма”. Громыко хотел быть уверенным в том, что позиция, которую он занимает в Политбюро по отношению к планируемому советско-германскому договору, базируется на действительно компетентных оценках, исходящих от его советников, и на их рекомендациях, учитывающих ряд имеющихся щекотливых обстоятельств, — тем более что предстоящий визит Брандта должен был прямо затронуть некоторые деликатные аспекты отношений советского руководства с главой восточногерманской правящей партии Вальтером Ульбрихтом.
Обычно Громыко не снисходил до того, чтобы высказывать собственную точку зрения на поручения политического характера, которые он давал своим подчиненным. Но на встрече, о которой идет речь, он изменил своему правилу и как бы размышлял вслух. Важность обсуждаемых вопросов еще более подчеркивалась его непроизвольной мимикой. Когда он был чем-нибудь озабочен или волновался, его лицо искажалось гримасой, и можно было подумать, что он страдает тиком. Он подергивал носом, а его густые черные брови нервно прыгали вверх и вниз, как у американского комика Гручо Маркса.
— На китайцах мы окончательно поставили крест, так что теперь нам приходится, не откладывая, заключать договор с ФРГ, — говорил Громыко. — Брандт человек толковый, и я думаю, мы с ним договоримся. Это и будет тем рычагом, который позволит отключить Европу от американского влияния.
Далее он сказал, что мы все же не должны доверять Никсону, и хотя переговоры по СОЛТ уже идут, пока еще неясно, удастся ли найти с американцами общий язык. Все мы, участвующие в этом разговоре, знали, что в Политбюро не было единого мнения насчет СОЛТ, и что вообще все соглашения с американцами воспринимались там недоверчиво.
Тем не менее выяснилось, что кое-какие сдвиги уже произошли. Мне довелось прочесть несколько телеграмм, полученных из Вашингтона от Добрынина. Добрынин осторожно давал понять, что Никсон изучает возможность изменения внешней политики США, и не исключено, что он попытается добиться перелома в советско-американских отношениях. Правда, летом 1970 года к таким намекам в Кремле относились скептически. В то время Брежнев и большинство членов Политбюро больше интересовались возможностями, открывающимися в Европе.
О советско-германском соглашении Громыко в первой половине того же года лично вел переговоры со статс-секретарем западногерманского МИДа Эгоном Баром, а затем и с министром иностранных дел ФРГ Вальтером Шеелем. Не без труда Громыко удалось протолкнуть в некоторые важные параграфы соглашения несколько двусмысленных формулировок, и Брандт их принял.
Меня не могло не поразить, как хорошо информирован персонал нашего министерства о происходящем в Бонне, в том числе и о закулисных деталях переговоров, — таких деталях, которые могли просочиться только через чиновников канцелярии западногерманского канцлера. Мне привелось увидеть также несколько телеграмм от резидента КГБ в Бонне, поражавших количеством и качеством содержащейся в них информации. Разумеется, там не упоминались имена информаторов, указывалось только, что сведения получены из "самых надежных источников”. Я спросил Фалина, как это нам удается получать такую конфиденциальную информацию. Он таинственно усмехнулся и сказал только:
— Знаете ли, у нас в Западной Германии целая сеть осведомителей.
В дальнейшем я узнал от Владимира Казакова, начальника отдела США Первого политического управления КГБ, что Западная Германия играет особо важную роль в операциях советской разведки. Казаков, а затем и Дмитрий Якушкин, назначенный резидентом КГБ в Вашингтон, говорили мне, что Западная Германия сделалась для нас "дверью на Запад” (это выражение принадлежит Казакову). Имелось в виду, что КГБ без труда насаждал своих агентов на Западе через Берлин. Большую часть этих оперативников составляли советские граждане немецкой национальности или уроженцы прибалтийских республик, прямиком валившие в Западную Германию без всякого дипломатического прикрытия. Условия существующего соглашения о посещении жителями Восточной Германии родственников на Западе — и наоборот — благоприятствовали такой заброске шпионов.
По мере того как наш флирт с Брандтом затягивался, Вальтер Ульбрихт начинал чувствовать себя явно не в своей тарелке. Вопреки распространенному заблуждению, будто "восточные немцы” невзыскательные, послушные союзники, Ульбрихт был упрям и требователен. Он постоянно изводил нас увещеваниями не делать слишком больших уступок Западной Германии. В мае 1970 года он экстренно прибыл в Москву с визитом, после чего министр иностранных дел ГДР Отто Винцер и его заместитель Петер Флорин регулярно звонили в секретариат Громыко, справляясь о визите Брандта и предстоящем подписании соглашения с ним. Эти постоянные звонки все больше раздражали Громыко, и в конце концов он приказал Макарову "отшить” назойливых. Макаров стал говорить восточным немцам, что Громыко "сейчас нет в Москве”. На лице его появлялось выражение предельной скуки и отвращения, когда он отводил трубку подальше от уха, чтобы передохнуть от настойчивого дребезжания мембраны и, наконец, клал ее на рычаг, угрюмо бурча:
— Никак эти проклятые немецкие бульдоги не уймутся! Твердолобые, точно ослы! — Особенно удручала его невозможность отбрить их как следует.
Сразу же после заключения договора между Советским Союзом и ФРГ состоялось подписание четырехстороннего соглашения по Берлину. На нем настоял Брандт, но следует заметить, что оно представляло собой одно из самых двусмысленных межгосударственных соглашений, заключенных в нашем столетии. Западным державам и СССР не удалось достичь согласия даже в отношении его названия.
Переговоры были сложными и болезненными для всех сторон; дело усугублялось тем обстоятельством, что во главе советской делегации был поставлен наш посол в Восточной Германии Петр Абрасимов. Человек подчеркнуто самоуверенный, он часто не желал прислушиваться к советам своих помощников и постоянно игнорировал указания начальства, еще более запутывая и без того сложные проблемы, допуская в ходе переговоров прямые ошибки и то и дело уходя от обсуждаемых вопросов. В конце концов, ко всеобщему облегчению, он получил из Москвы нагоняй, был таким образом укрощен, и в 1971 году соглашение было подписано.
Громыко, да и другие часто высказывались в том смысле, что хотя Федеративная Республика принадлежит к западу Европы, ее геополитические интересы должны постепенно подталкивать ее в направлении нейтралитета и, вероятно, скорее в сторону сближения с Советским Союзом, чем с Соединенными Штатами. Эта точка зрения основывалась на предположении, что наши пропаганда и шантаж до такой степени возбудят в ФРГ пацифистские чувства, что страх перед атомной войной затмит все прочие соображения. Советская политика как раз и состояла в том, чтобы побудить Бонн думать, будто устранить этот страх может только дружба с Советским Союзом, а не с Соединенными Штатами. Мы должны были постоянно вдалбливать это немцам, параллельно без конца напоминая, что Россия всегда была естественным и традиционным торговым партнером Германии. И, наконец, уже более жестким тоном следовало приводить такой довод: воссоединение Германии — или, по крайней мере, расширение сегодняшних контактов между обеими ее частями — тоже зависит от Москвы, а не от Вашингтона.
В связи с тем, что я работал в ООН, Громыко считал меня как бы специалистом по Ближнему Востоку. Он требовал, чтобы я следил за происходящими там событиями и был в курсе деятельности сотрудников министерства, занимающихся этим регионом. Наибольший интерес представляли для меня суждения одного из видных сотрудников нашего ближневосточного отдела, основанные на многолетнем наблюдении за развитием событий в этом районе. Он делился со мной — особенно в первые месяцы после смерти Насера (сентябрь 1970) — многими фактами, свидетельствующими о коварной и непоследовательной природе нашего флирта с арабским миром.
Хотя Насер часто бывал в Советском Союзе, не раз проходил здесь медицинские обследования и подвергался лечению, роковой сердечный приступ, оборвавший его жизнь, оказался для Москвы почти такой же неожиданностью, как для миллионов египтян и всего арабского мира. Впереди маячили серьезные осложнения в советско-египетских отношениях, которые во многом основывались на личных связях с Насером. Кремлю не удалось приобрести прочного и столь необходимого ему влияния в политических, военных и общественных кругах Египта. Ни КГБ, ни КПСС не создали сколько-нибудь надежной просоветской опоры за пределами ближнего окружения Насера.
Мой информатор не ошибся в своем долгосрочном прогнозе будущего Египта, однако, как выяснилось впоследствии, был неправ в отношении лично Анвара Садата, считая его "американской марионеткой” и утверждая, что он всего лишь "промежуточная фигура”. Приписывая Садату прозападные убеждения, советские эксперты одновременно считали его человеком слабым, нерешительным, пристрастившимся, по слухам, к наркотикам, и полагали, что рано или поздно он уступит руководство другому приближенному Насера, влиятельному Али Сабри. Последнего Москва совершенно определенно прочила на место Насера, но уже к концу года Садат, по всем признакам, укрепил свое положение, и наши аналитики из отдела Ближнего Востока не могли скрыть беспокойства.
— Дело плохо, — говорил мне один из них в начале 1971 года, — Садат оказался порядочным прохвостом.
Москву сердило, что египтяне затягивали подписание долгожданного договора о дружбе, которым мы надеялись опутать эту страну.
В самом конце зимы мы пошли как-то пообедать с одним из ведущих сотрудников ближневосточного отдела в ресторан "Прага”, неподалеку от министерства. Сидя за столиком, мой собеседник высказался еще более энергично:
— Наше терпение готово лопнуть!
"Прага” — первоклассный ресторан, но работники министерства обычно старались уединяться для откровенных бесед где-нибудь в другом месте: все знали, что многие официанты "Праги” были по совместительству стукачами, содержавшимися КГБ. Однако на этот раз мой приятель был слишком взволнован и не мог сдержаться.
— У руководства начало складываться убеждение, — доверительно делился он со мной, — что с Садатом нам пора покончить. Сложность тут в том только, что у нас нет на примете по-настоящему сильной фигуры, которую бы можно было поставить на его место. Есть, правда, несколько вариантов…
Я сделал вид, что поражен услышанным.
— А что, они на самом деле что-то готовят? Как тебе удалось это разузнать?
— Да нет, мне-то многое тут еще неясно, — признался мой собеседник. — Но у меня есть некоторые связи в КГБ. Там уже дело дошло до того, что разработан в общих чертах план насчет Садата, — как его ликвидировать. Конечно, они будут действовать чужими руками. У них уже есть на примете люди, готовые на это пойти.
— Но это же черт знает что! — не смог я сдержаться.
— В общем решено что-то предпринять, — гнул он свое. — Другого выхода нет, но, ясное дело, все должно быть сработано очень чисто.
Я решил, что не стану делиться услышанным с Громыко. Может быть, мой коллега что-то не так понял. Кроме того, если даже план убийства Садата и существует, похоже, он еще не вполне доработан. Надо полагать, гебисты, поделившиеся информацией с моим приятелем, просто хотели похвастаться, что они в состоянии это организовать; но вряд ли им уже разрешено действовать. Идти к министру иностранных дел с протестом против политического решения, которое уже принято, — дело безнадежное; с другой стороны, если выяснится, что это всего-навсего безответственная болтовня, — мы оба — и я и он, — окажемся в глупом положении.
Так что я решил помалкивать, — хотя и другой мой приятель, работавший в аппарате ЦК, тоже говорил мне, что Садата "так или иначе” придется убрать. Вскоре у нас действительно не осталось выбора: Садат предпринял решительные действия против оппозиции внутри страны. В мае 1971 года он лишил Али Сабри поста вице-президента, а затем приказал арестовать его и еще шестерых министров, видимо готовясь предъявить им обвинение в государственной измене.
Несколько раз Громыко посылал меня за границу как своего представителя. Особенно тяжелое впечатление осталось у меня от дипломатического вояжа в Африку, состоявшегося в 1971 году. Мне было поручено разобраться в жалобах, поступающих от руководителей некоторых африканских стран и от тамошних советских представителей. Министр иностранных дел Нигерии был обижен советским отказом поставить вовремя крупную партию цемента. В Гвинее я тоже застал подобную обескураживающую картину, и мне пришлось задержаться в этой стране на несколько дней, чтобы провести переговоры по ряду щекотливых вопросов. Советские самолеты стояли тут без дела: некому было обслуживать их, не было запасных частей. Грандиозные строительные проекты, финансируемые за счет советских займов, оказались полузаброшенными из-за отсутствия обещанных стройматериалов. Большой складской двор в двух шагах от главной магистрали гвинейской столицы выглядел как кладбище керамических изделий: он был весь загроможден раковинами и унитазами, поставленными Советским Союзом для какого-то из спроектированных, но так и не достроенных зданий. Советские дипломаты, аккредитованные в Конакри, жаловались, что продовольствие, которым должно снабжаться посольство, поступает из СССР очень нерегулярно или не поступает вовсе. Им приходилось покупать продукты у завхоза югославского представительства.
Впечатления, вынесенные из этой поездки, заставили меня относиться с серьезным недоверием к принципам нашей политики в Африке. Постоянные экономические неурядицы и бюрократическая неразбериха, характерные для нашего государства, не соответствовали растущим амбициям нашей агрессивной дипломатии в африканских странах. Вместо того чтобы приобретать там друзей, мы во многих случаях утрачивали доверие этих стран.
Напротив, у Соединенных Штатов были все возможности противодействовать советской экспансии в "третьем мире”. Но внешней политике США были присущи инертность и нерешительность. Американцам свойственны какое-то упрощенное представление о чужих проблемах и недостаточное понимание трудностей, с которыми сталкивается "третий мир”. Похоже, им даже не приходит в голову, что многие из этих стран, вначале ориентировавшихся на Москву, вовсе не стремились следовать советскому образцу. Слабая экономика Советского Союза объективно удерживает его от ряда таких начинаний во внешней политике, которые вполне по плечу экономически более сильному Западу. Та экономическая приманка, какую Советы в состоянии предложить другим странам в попытках привлечь их на свою сторону, не настолько соблазнительна, чтобы дать надежный результат.
Можно сколько угодно клеймить "измену” Египта и некоторых других стран как образец циничного и оппортунистского поведения, но по существу приходится признать, что позиция этих стран, вначале получавших помощь от Советов — главным образом, оружием, — а затем обратившихся к Западу за экономической помощью, продиктована непреложной логикой жизни. Великое преимущество Запада состоит в том, что в мирное время долгосрочная экономическая помощь всегда будет приносить большие дивиденды, нежели военная помощь. Суммарный валовой продукт свободного мира намного превосходит объем производства в социалистических странах, и экономическое оружие представляет собой именно то эффективное средство, которое должно быть использовано для подрыва советского влияния в "третьем мире”.
В 1971 году меня направили также на консультативное совещание с министрами иностранных дел Болгарии, Венгрии и Румынии, созванное для согласования объединенных действий социалистических стран по заключению договора о ликвидации запасов химического и биологического оружия. Советский Союз неизменно выставлял себя главным инициатором уничтожения этих чудовищных средств ведения войны. В действительности он постоянно расширял и совершенствовал собственную программу производства современного химического и биологического оружия.
Отрасль военной промышленности, ответственная за все это гнусное хозяйство, находилась в ведении одного из крупнейших управлений в составе Министерства обороны. Военные были категорически против какого бы то ни было международного контроля или инспекции. Я не раз спрашивал многих причастных к этой отрасли деятелей, почему они относятся так непримиримо к идее контроля. Они в один голос отвечали: всякий контроль исключается, потому что он выявил бы действительные масштабы производства химического и биологического оружия в СССР и советскую готовность при необходимости пустить его в ход. Несомненно, Советский Союз куда лучше подготовлен к войне с использованием этих средств, чем Соединенные Штаты.
В то время как военные решительно выступали против каких бы то ни было соглашений, касающихся химического или биологического оружия, политическое руководство, и в частности Громыко, из пропагандистских соображений считали необходимым откликнуться на предложение Великобритании о заключении отдельной конвенции, запрещающей для начала биологическое оружие. Впрочем, и военное ведомство отозвалось на эту идею так: ладно, пусть будет конвенция; при отсутствии международного контроля кто сможет дознаться, что мы ее не соблюдаем? Военные отказывались даже обсуждать вопрос о сокращении накопленных запасов биологического оружия и настаивали на его дальнейшем совершенствовании. Политбюро с этим согласилось. В 1972 году была подписана беззубая конвенция по биологическому оружию, но поскольку она не предусматривала международного контроля, советская программа совершенствования этого оружия продолжала успешно развиваться.
Должность советника Громыко дала мне лично то преимущество, что я теперь входил в советскую номенклатуру, то есть числился в перечне лиц, занимавших особо важные посты во всех частях советской системы — в партии, правительственной администрации и различных ведомствах. Назначение на эти посты производится непосредственно высшим партийным руководством — Политбюро или секретариатом ЦК, или, во всяком случае, утверждается этими инстанциями. Номенклатура представляет собой кастовую систему, соблюдаемую исключительно в пределах советской элиты. Последняя разбита на ряд уровней; от принадлежности к тому или иному уровню зависит объем причитающихся привилегий. Члены Политбюро пользуются неограниченными привилегиями. Но уже со следующей ступеньки начинает действовать табель о рангах. ЦК устанавливает и уточняет место каждого, получающего право быть отнесенным к номенклатуре, куда входят партийные аппаратчики, министры и прочие персоны, назначаемые на более или менее важные посты. Рабочие, крестьяне, инженеры, юристы, врачи, завмаги, секретари и т. п. остаются за пределами этой системы со всеми ее преимуществами.
Не в пример простым смертным, советская элита пользуется исключительными и разнообразными прерогативами. К ним относятся: высокие заработки, хорошие квартиры, дачи, персональные машины с личным шофером, специальные железнодорожные вагоны и купе, специальное обслуживание в аэропортах, на курортах, в больницах и т. д., недоступное всем прочим, специальные школы для детей, доступ в "закрытые” магазины, где продукты и промтовары имеются в изобилии и отпускаются по сниженным ценам.
Эти люди живут словно в разреженной среде, соблюдая дистанцию между собой и народом; при желании войти в контакт с "простыми людьми” им приходится как бы спускаться с высот, на которых они обитают. Высший слой номенклатуры фактически отделен от большинства населения психологическим барьером, непроницаемым, точно китайская стена. Номенклатура образует поистине государство в государстве. Фактически любая информация об этом слое советского общества составляет сегодня государственную тайну. Ни собственный народ, ни остальной мир вообще не должны ничего знать о нем.
Между тем общее число принадлежащих к номенклатуре не так уж мало. Она насчитывает тысячи и тысячи работников всех рангов, распределенных по всей территории Советского Союза и составляющих опору существующего режима, его управленческой и общественной структуры. Именно этот аппарат никому не позволит преобразовывать сложившийся в СССР строй или менять советскую внешнюю или внутреннюю политику настолько, чтобы это могло отразиться на привилегиях номенклатуры. Немалая ирония судьбы заключается в том, что эта закоснелая элита управляет государством, подталкивающим другие страны к революционным переменам, которые должны лишить власть имущих всех привилегий в пользу пролетариата.
Мне приходилось много слышать о нашей номенклатуре еще до того, как моя семья и я сам оказались в числе этих избранных. Сделавшись частицей этого слоя, мы вначале не могли надивиться той роскоши и тем особым привилегиям, которыми отныне могли располагать. Однако вскоре все это изобилие и почтительное восхищение нижестоящих мы стали воспринимать как должное и, более того, как причитающееся нам чуть ли не по праву рождения.