27 ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ

1977-му году суждено было стать для меня тревожным и напряженным, но начался он довольно спокойно. Накануне Нового года произошло событие, обрадовавшее и меня, и многих других советских служащих в Нью-Йорке: Яков Малик вернулся в Министерство иностранных дел и на смену ему прибыл Олег Трояновский.

Громыко рассказал мне о надвигающихся переменах еще в октябре, перед своим отъездом из Нью-Йорка. В тот день мы с Линой были приглашены к чете Громыко на ужин, в их квартиру в Миссии. Мне хотелось с глазу на глаз обсудить с Громыко одно дело, а Лина с Лидией, убрав со стола, вышли в другую комнату — посовещаться насчет своих закупочных операций.

— Андрей Андреевич, — мне надо поговорить с вами по личному вопросу.

Он с улыбкой посмотрел на меня и кивнул головой. Я стал рассказывать, что работаю в ужасных условиях.

— Малик пытается все время давить на меня, секретарь партячейки без конца отрывает от срочных дел, а КГБ старается вовлечь в свои операции. По правде сказать, я уж и не знаю, что делать. Может, вы что-нибудь посоветуете?

— Да, я знаю, у Малика мерзкий характер. Поверьте, не вы один на него жалуетесь. — Он многозначительно кивнул. — Ничего, мы скоро его заменим Трояновским.

Имя Трояновского меня нисколько не удивило, но сам поворот событий был приятным сюрпризом.

— Что же касается всей этой партийной мелкоты, не обращайте на них внимания. — Громыко нахмурился, помолчал, затем вдруг спросил: — А что если вам поехать в какую-нибудь западную страну послом? На какой-нибудь значительный пост, а?

Я ответил уклончиво, заметив, что мне понадобится какое-то время, чтобы закончить работу в Нью-Йорке.

— Никакой срочности нет, — спокойно согласился он. — Поговорим об этом позже.

О КГБ Громыко ничего не сказал, и моя интуиция подсказывала мне, что он и сам их побаивается. Лина не раз передавала мне советы Лидии Громыко держаться подальше от сотрудников КГБ. Стоило Лине завести разговор о личных делах, как Лидия останавливала ее и, указывая пальцем на потолок, шептала:

— Поговорим об этом в другом месте.

Олегу Трояновскому было тогда 57 лет. Это был приветливый человек, умный дипломат, по натуре бонвиван. Работать с ним было одно удовольствие, особенно он выигрывал на фоне Малика. Сын первого советского посла в США, Трояновский вырос в Вашингтоне, учился в американской школе, превосходно владел английским и много лет был личным переводчиком Никиты Хрущева. Кроме того, в 1962-67 годах он работал советником по иностранным делам при обоих Председателях Совета Министров — Хрущеве и Косыгине. Это весьма значительный пост, но Трояновский постепенно утратил свое влияние — после падения Хрущева и вследствие того, что Брежнев фактически отстранил Косыгина от внешней политики. Трояновский был назначен послом в Японию, сменив на этом посту своего отца. В 1975 году в Японию сослали изгнанного члена Политбюро, бывшего министра сельского хозяйства Дмитрия Полянского, и Трояновский около года провел в Министерстве иностранных дел, пока наконец не получил должность постоянного представителя при ООН.

Вряд ли это было то, о чем он мечтал: сердце его принадлежало Вашингтону, городу, спокойной красотой которого он часто восхищался в разговорах со мной. Став послом в США, он бы повторил карьеру своего отца, по стопам которого следовал, и если когда-нибудь он добьется своего, то произойдет это не вследствие его сильного характера или независимости взглядов, но потому, что Трояновский прекрасно усвоил все преимущества конформизма в советской системе. Он действует тихой сапой, стараясь производить как можно меньше шума, оставаться максимально близко к генеральной линии Москвы, склоняться вместе с линией партии, знать, куда дует ветер и угадывать малейшие перемены в его направлении.

Сотрудники Миссии относились к нему скорее с симпатией, чем с уважением. Малик, даже после серьезной аварии в марте 1976 года, надолго выведшей его из строя, оставался требовательным, резким самодуром. Трояновский, невысокий человек с красными щеками и носом картошкой на круглом лице, предъявлял к подчиненным самые мизерные требования. Для каждого у него была наготове улыбка, в общении он был мил и вежлив, а расписание его рабочего дня давало ему возможность поиграть в теннис — занятие, которому он предавался с истинной страстью.

Но при всем его обаянии Трояновского отличала нерешительность, граничащая едва ли не со слабостью характера. Особенно ярко это проявлялось в отношениях с женой. Татьяна была моложе его, и ее влияние не ограничивалось чисто семейными делами. В Москве она не раз поражала других дипломатов тем, что регулярно появлялась в министерстве, активно участвовала во всех делах мужа, превращая его в объект для постоянных шуток. И в Нью-Йорке она оставалась главной в этом семействе, он же довольствовался ролью типичного мужа-подкаблучника.

Поскольку Трояновский не очень разбирался во многих аспектах работы ООН, он зачастую никак не мог принять решения по сложным или деликатным вопросам, и порой мне приходилось сидеть с ним часами, без конца обсуждая проблемы, с которыми более решительный человек справился бы быстро. Но зато он на меня совершенно не давил, у меня не было никаких оснований думать о том, чтобы расстаться со своей работой, за исключением желания обрести свободу в Америке, и меня больше не мучили дурные предчувствия.

Однако в конце весны 1977 года неожиданное ужесточение правил секретности, таинственное по своим причинам и представляющее потенциальную угрозу моей безопасности, разом покончило с моим благодушием. Хотя распоряжения на сей счет пришли из Москвы, они серьезно повлияли на мою жизнь в Нью-Йорке. Впервые я услышал об этом на регулярном совещании высших должностных лиц Миссии и Секретариата, когда Трояновский сообщил, что сейчас выступит резидент КГБ.

— Специальные службы империалистических государств интенсифицируют провокационные кампании против советских граждан и учреждений за рубежом. Необходимо дать надлежащий отпор этим враждебным махинациям. От советских людей, путешествующих или живущих в капиталистических странах, где к подрывной деятельности западной разведки добавляется деятельность враждебных эмигрантских организаций, требуется особая бдительность…

Юрий Дроздов мрачным голосом монотонно читал по бумажке свою речь. Судя по той кипе, что лежала перед ним на столе, резидент КГБ не справился еще и с половиной. Как бы не уснуть…

Многое из того, что он читал, сидевшие в комнате уже сотни раз слышали либо читали в передовицах "Правды” об усилении бдительности: остерегайтесь иностранцев, всех и всякого подозревайте в предательстве, каждый иностранец, с которым вы встречаетесь, хотя бы и случайно, может работать ради подрыва советской безопасности. Одно только непонятно — чего ради Дроздов вдруг принялся именно сейчас перечислять все эти истины? Но ларчик просто открывался: наконец-то Дроздов добрался до сути — и зачитал требование, чтобы все контакты с иностранцами одобрялись заранее, в том числе контакты всех советских граждан, работавших для секретариата ООН. Кроме того, жены сотрудников Миссии и ООН должны ходить по Нью-Йорку только с сопровождающими. И наконец — особый упор делался на уже имеющееся правило, по которому все разговоры с иностранцами должны быть подробно описаны в специальных книгах для таких записей, имеющихся в Миссии. Эта тягостная для всех обязанность чаще всего нарушалась.

Мне было понятно, что КГБ собирается не только усилить старые, часто не соблюдаемые правила, но и ввести новые, и вряд ли это закручивание гаек в сфере безопасности направлено против меня. Но совершенно ясно, что эта новая политика чрезвычайно связывает дипломатов и создает невыносимые условия для работы. Я лично буду отвечать за то, чтобы советские сотрудники секретариата выполняли кучу правил, которые им придется нарушать чуть ли не каждый день.

Когда при обсуждении выступления Дроздова дошла очередь до меня, я попытался убедить его допустить какие-то исключения из правил. Одно дело, сказал я, когда сотрудники Миссии получают разрешение от своего начальства, прежде чем встретиться с иностранными дипломатами в Нью-Йорке, но советские сотрудники ООН встречаются с ними ежедневно, и это входит в их рабочие обязанности. Что же, значит, каждый сотрудник секретариата перед каждой встречей со своим начальством должен получать письменное разрешение? И если да — то кто будет такие разрешения давать? Займись я делами такого рода, у меня просто не останется времени для моих служебных обязанностей.

К тому же, продолжал я, правило о письменных отчетах о всех разговорах с иностранцами осуществимо для сотрудников Миссии, но никак не для служащих ООН. Отчеты надо писать в Миссии, но там просто не хватит места для персонала секретариата. Многие из служащих теряют уйму драгоценного рабочего времени в поисках стола, чтобы написать регулярный отчет. А если им придется их писать каждый день, и при этом они не смогут заниматься этим в своих ооновских кабинетах, они будут терять еще больше рабочего времени.

Дроздов согласился с частью моих, доводов, но все же заявил, что новые правила распространяются на всех и служащим ООН придется с ними примириться. Он и Трояновский пообещали предоставить в Миссии место для персонала Секретариата. И действительно, места стало больше, но все же сотрудникам ООН нередко приходилось ждать, пока освободится письменный стол.

После собрания я задумался, что же стоит за этими обременительными процедурами по обеспечению секретности. Это явно выходило за пределы обычной советской бдительности. Я знал об одном случае в Нью-Йорке, в котором был замешан посол Белоруссии в ООН Геродот Чернущенко. Забыв о шофере, поджидавшем его, посол провел ночь у одной латиноамериканки, на приемах у которой он часто бывал. Когда ранним утром Чернущенко не появился, шофер встревожился и заявил в Миссию. Кагебешники разбудили жену посла, ввалившись в их квартиру, и дождались прихода Чернущенко. А через пару дней мрачный представитель Белоруссии под бдительным экскортом жены и сотрудников КГБ отправлялся домой с аэродрома Кеннеди. Я тоже был в тот день в аэропорту, провожал приятеля, летевшего тем же самолетом, так что видеть-то я Чернущенко видел, но поговорить нам не разрешили, и о причине его внезапного отъезда я узнал позже. История бедного посла вызвала во мне двойственное чувство: с одной стороны, меня разозлила его глупость, с другой — испугала решительность КГБ.

И все же мне было трудно поверить, что именно проступок Чернущенко вызвал драконовские меры со стороны Дроздова. Но если это действительно так, если это и было причиной повышения бдительности, то тогда к тем мерам, которые шеф КГБ обсуждал открыто, наверняка добавятся еще и какие-то скрытые мероприятия, которые будут иметь самое непосредственное отношение также и ко мне. Ведь, с точки зрения тайной полиции, проступок одного посла ставит под подозрение всех послов.

Мои предположения, казалось, подтвердились в ближайшие дни. В ходе новой кампании возник список, находившийся у охранников возле входа в Миссию, где отмечались все приходы и уходы старших чиновников. Находясь в Миссии, я чувствовал, что за мной ведется усиленное наблюдение. В ООН мне то и дело приходилось сталкиваться с агентами КГБ, но теперь я часто замечал их возле себя и в Миссии: они поднимались со мной в лифте, следили, с кем я говорю, куда иду.

Если бы тайная полиция дарила меня таким же вниманием в первые месяцы моего сотрудничества с ЦРУ, я бы этого не вынес. Теперь же любопытство взяло верх над страхом: мне было очень интересно, почему они так усилили контроль.

Меры по усилению бдительности ко мне лично отношения не имели, и я по-прежнему пользовался неограниченным доступом ко всем секретным документам и мог встречаться с кем угодно. Мы с Элленбергом пришли к выводу, что каковы бы ни были причины действий КГБ, — мне лично пока ничего не угрожает.

Летом 1977 года я даже рискнул провести летний отпуск в СССР. Не чувствуя непосредственной угрозы разоблачения, я так осмелел, что у меня не возникло никаких предчувствий, вроде тех, что мучили меня на Кубе или годом раньше в Союзе. КГБ никому не верит полностью, но похоже, я вызываю у них ровно столько же недоверия, сколько всякий другой.

Однако по дороге в Крым, к матери, а потом по пути в Кисловодск я обнаружил, что за мной ведется тайная слежка, и куда более тщательная, чем раньше. Сначала это меня просто раздражало, но под конец отпуска я не на шутку забеспокоился. Вернулись все страхи, все подозрения и волнения.

Впервые я столкнулся с переменами в атмосфере на другой день после приезда в Москву, придя в Министерство иностранных дел. По многолетней привычке я отправился в кабинет начальника отдела международных организий, где начинал свою дипломатическую карьеру и где машинистки и служащие всегда называли меня по имени, считая меня членом своей трудовой семьи. Но когда я попросил старшего секретаря принести мне досье за прошедшие месяцы с шифрованными телеграммами, чтобы я мог их прочесть, — как делал это во время всех своих побывок дома, она сказала извиняющимся тоном:

— Не могу. Введены новые правила. Если вас нет на разметке, — а' вас там нет, нужно получить специальное разрешение.

Эти строгости меня удивили: за все годы работы в министерстве я еще ни с чем подобным не сталкивался, прямо возвращение в сталинские времена. А самое интересное, что по времени эти правила совпадают с аналогичными начинаниями Дроздова в Нью-Йорке. Наверное, гайки закручиваются повсеместно. Но все равно я не мог понять, как это отразится лично на мне и что именно вызвало это маниакальное усиление секретности.

На первый вопрос я вскоре получил ответ: в моем статусе ничего не изменилось. Виктор Израелян, начальник отдела, тут же открыл свой сейф и вручил мне телеграммы, которые там держал. Разговор с другим служащим высшего ранга тоже убедил меня, что со мной все в порядке: у него не было времени общаться со мной на работе, но он пригласил меня к себе домой, на ужин и обычную многочасовую беседу, с перемыванием косточек всем нашим коллегам, обсуждением их неудач и перспектив. Мы с ним вместе работали в Нью-Йорке в 60-е годы и подружились, хотя его карьера имела лишь косвенное отношение к дипломатии. Он-то, наконец, и объяснил мне причину всех этих драконовских мер.

— У нас в министерстве было ЧП.

И он рассказал мне следующее: кагебешники начали сомневаться в лояльности некоего секретаря советского посольства в одной латиноамериканской стране. Проследив его контакты с ЦРУ, агенты, однако, не стали ничего предпринимать, а просто организовали его перевод в Москву. Здесь игра продолжалась. Молодой дипломат получил назначение в отдел планирования политики, где он пользовался широким доступом к шифрованным телеграммам. Несколько месяцев за ним тщательно следили и наконец поймали на передаче документов американскому агенту. При аресте он покончил с собой, проглотив капсулу с ядом, допросить его не успели.

Если бы мне рассказал эту историю кто-нибудь другой, я, может, и усомнился бы в ее подлинности, но передо мной сидел человек, у которого за долгие годы работы установились превосходные деловые отношения с КГБ, и в точности его рассказа сомневаться не приходилось. Я состроил озабоченную мину — впрочем, заботили меня не министерские дела, а мои личные.

— Теперь все мы окажемся под подозрением из-за одного предателя.

— Нет, этот случай не единственный, — ответил мой приятель. — В других странах тоже были инциденты, наших людей пытались завербовать. Я уж не говорю о проблемах с пьяницами и бабниками. — И он начал рассказывать уже известную мне историю посла Чернущенко.

— Вот уж никогда бы не подумал, что он так кончит. В Нью-Йорке он производил на меня впечатление ярого ортодокса и настоящего пуританина, — заметил я.

— Но ведь он пил, — ответил мой друг.

Я не возражал, хотя ни разу не видел Чернущенко пьяным. Он всегда пунктуально являлся на заседания Совета Безопасности и добросовестно выполнял свои относительно несложные обязанности. Не то что бывший резидент КГБ Борис Соломатин. Тот после бурных уикэндов в Глен-Коуве частенько вообще не являлся на официальные совещания, но все было шито-крыто: КГБ своих не выдает.

История молодого дипломата запала мне глубоко в душу. Мне казалось, я хорошо понимаю, что заставило его пойти на такой поступок, и мне было его очень жаль. В то же самое время я почувствовал облегчение, узнав, что именно вызвало усиление правил секретности в Миссии и министерстве. В основе всего лежало реальное событие, случившееся за много сотен километров от Нью-Йорка. Но мне было вовсе не сложно представить себе, как КГБ заманивает меня в такую же ловушку, какую он расставил для молодого дипломата, которого просто-напросто выманили из Южной Америки домой, выследили и наконец затравили. Он был доведен до такого отчаяния, что подготовился к самоубийству и выбрал смерть. Я не хотел такого конца. И поэтому я должен вновь возродить в себе ту сверхчувствительность, которую мне удалось в свое время приглушить, мне нужно постоянно помнить об опасности. Жить в страхе — не слишком приятно. Однако я понимал, что, отрешившись от страха, теряю наилучшее средство защиты от разоблачения.

К счастью, КГБ помог мне вновь выстроить мою защитную линию. В моем сознании начали всплывать необычные случаи, происшествия, которые, если рассматривать их по отдельности, ничего особенного собой не представляли. Насторожившие меня инциденты начались почти сразу же после моего разговора с приятелем по министерству. На следующий вечер я сел в экспресс на Курском вокзале: я отправлялся в Крым повидаться с матерью. Поезд отходил в полночь, и, войдя в купе, я обнаружил, что моя соседка — женщина. И мне, и ей крупно повезло, что мы получили билеты по броне в поезде курортного направления в самый разгар летнего сезона — очевидно, она тоже пользовалась определенными привилегиями.

Я вышел в коридор покурить, чтобы дать ей переодеться, и, глядя в темную ночь за окном, заметил человека, которого уже видел в зале ожидания на вокзале. Он не курил, а просто стоял в коридоре, как часовой. И наутро, когда я вышел, чтобы дать моей соседке одеться, он опять был тут как тут, а придя завтракать в вагон-ресторан, я первым делом увидел опять его.

Я не слишком задумывался над этими совпадениями, просто машинально регистрировал всякий раз его присутствие и не очень волновался по этому поводу. В его внешности и поведении не было ничего угрожающего, но интерес к моей персоне явно выходил за рамки обычного любопытства. Сойдя с поезда в Евпатории, окунувшись в бархатный воздух солнечного Крымского побережья, я совершенно забыл о нем. Мать встречала меня. Ей шел уже семьдесят шестой год. После смерти моего отца она снова вышла замуж и жила в Крыму. К моему большому огорчению, они с Линой невзлюбили друг друга и не желали общаться. Поэтому я приехал к ней один. Как бы то ни было, она моя мать, и я очень хотел ее видеть. Это была последняя ниточка, связывавшая меня с детством, и мне надо было вернуться в былое, молча попрощаться с ней, надеясь на ее прощение за то, что я оставляю свою страну, не сказавши ей.

Через несколько дней я уезжал в Москву и в момент отъезда получил урок вездесущего присутствия КГБ. Когда я протянул кондуктору билет, он попросил меня подождать, и к нам подбежал другой служащий, объясняя, что мне выделили билет в другом месте. Мне дали купе в другом спальном вагоне, который был относительно пуст. Это само по себе было странно. В разгар летнего сезона — пустые места в поезде, идущем из Крыма: какая-то загадка…

Я начал подозревать, что КГБ в последнюю минуту заменил мой зарезервированный билет и организовал пустые места в вагоне. За мной следили, так же, как и на пути в Крым. Снова, стоило мне выйти из купе, в коридоре стоял молчаливый соглядатай. Он же неизменно оказывался в вагоне-ресторане, где я завтракал и обедал. И хотя это был совсем другой человек, не тот, что сопровождал меня в Крым, они были похожи друг на друга тем холодным профессионализмом, с которым наблюдали за мной.

Я пришел к выводу, что для наблюдения за мной КГБ поместил меня в вагон, где были зарезервированы места для служебного пользования. Иностранных журналистов и дипломатов, путешествующих поездом, обычно размещали в этих кагебешных вагонах. Узнав о моем возвращении в Москву в последний момент, агенты КГБ засуетились, чтобы изменить мой заказ и поместить меня туда, где им проще всего было держать меня в поле зрения.

Это проявление всемогущества и вездесущности КГБ удивило меня не слишком, но вот то, что я стал объектом их внимания, — очень заботило меня. Андрей Громыко и все сотрудники Министерства иностранных дел относились ко мне, как обычно, но тайная полиция занимала, вероятно, другую позицию, и это наводило на дурные мысли.

Все время моего пребывания в Советском Союзе я был вынужден мириться со слежкой КГБ и приноравливаться к их совершенно очевидным сомнениям на мой счет. Правда, я не делал ничего, что могло бы подтвердить их подозрения. Через день после возвращения из Евпатории я снова был на Курском вокзале, на сей раз с Линой, мы отправлялись на юг, в горный курорт Кисловодск на Северном Кавказе. Я любил это место не за плохо пахнущую, якобы животворную минеральную воду, а за то, что там можно великолепно отдохнуть.

"Красные Камни” — санаторий, где нам предстояло провести 24 дня, представляет собой лучшую здравницу для людей, пользующихся самыми высокими привилегиями. Существующий под видом клиники и входящий в систему Четвертого отделения Министерства здравоохранения, — это один из лучших курортных отелей СССР. Для того чтобы попасть туда, необходимо высокое положение. В просторных квартирах в главном здании и роскошных дачах, расположенных ниже, гостили даже члены Политбюро. Горничная сказала нам, что в прекрасно оборудованной квартире, которую предоставили нам с Линой в 1977 году, регулярно бывает премьер Алексей Косыгин. Это обстоятельство объясняло наличие специально засекреченных телефонов в прихожей и спальне и прямую связь с московской "вертушкой”. С нашей террасы открывался вид неземной красоты. По утрам мы с Линой любовались восходом солнца, а в конце длинного летнего дня следили за тем, как тень от вершины горы медленно огибает толстые стволы сосен и растекается дальше.

Мы с Линой проводили в "Красных Камнях” каждый летний отпуск. Нас приводило сюда не желание подтвердить наше общественное положение, но удивительный покой этого места. Это остров, изолированный от внешнего мира каменными стенами и железными воротами, вооруженной охраной и собаками. Простой смертный не попадет сюда, и никто не войдет за ограду без специального пропуска или приглашения. Никто не может прокрасться под игровые площадки начальства, посмотреть, как мы проводим наш досуг.

Медицинская часть нашего отпуска ограничивалась нарзанными ваннами, которые мы принимали через день в подвале, длительными прогулками по лесистым горам и пешими экскурсиями в небольшой городок Кисловодск и его окрестности. В маленьком чистеньком городке с витрин магазинов мне улыбалось знакомое изображение — Иосиф Сталин. В Кисловодске его портреты прочно заняли привычные места задолго до того, как начали появляться на улицах Москвы, приклеенные на стекла такси. Всякий раз, когда я видел в витринах это изображение, меня охватывал какой-то мистический ужас при мысли о возможном возрождении сталинизма в новой форме. Так обыденно, так просто выглядели эти фотографии в витринах — и это после всего, что вынесла моя страна от руки одного из величайших убийц в истории человечества. Мне вспомнилась старая мудрость о том, что люди часто цепляются за камни, которые сокрушают их. И я думал о войне, о друзьях и родственниках, которые пострадали или попросту исчезли во время сталинского правления. Все эти мысли укрепляли меня в решении остаться на Западе.

Считалось, что мы находимся в санатории по медицинским показаниям, но большинство из нас были вполне здоровыми людьми. За путевку мы заплатили всего треть и без того уже низкой стандартной стоимости — 220 рублей за 24 дня. У нас с Линой было свое расписание. Мы попросили врачей не будить нас во время утренних восьмичасовых обходов, спали по меньшей мере до девяти, иногда завтракали в нашем номере, принимали бодрящую ванну или делали массаж, или плавали в закрытом бассейне, а потом долго гуляли до второго завтрака. Отлично оборудованный спортивный зал, теннисные корты, волейбольные площадки — все это было не для нас, поскольку мы предпочитали подниматься в горы по сквозным горным тропкам к верхнему плато, лежащему на высоте 150 метров над уровнем главного здания, и оттуда любовались роскошными видами Кавказа.

Большинство других обитателей санатория столь же мало обращали внимания на медицинский персонал и его старания. Дневные политинформации, обязательные для врачей, посещали немногие. Зато на киносеансах, концертах и танцах народу было полно. Не обходили стороной и бар, открытый по утрам и перед ужином. В нем было сколько угодно водки, виски западного производства, вина. В столовой, находящейся за соседней дверью, спиртные напитки не подавались. Но уж чего проще — вылить из стакана нарзан, который мы должны были пить, наполнить его прозрачной водкой и с торжественным лицемерием отнести к столику. Официантки и медики закрывали на это глаза.

Кисловодск всегда оказывал благотворное воздействие на наши с Линой отношения. Мы становились друзьями, даже заново влюблялись друг в друга. Нам нравилось проводить время вместе, но тем не менее мы не хотели оказаться в полной изоляции. Хотя можно было есть в номере, мы предпочитали ходить в общую столовую. У нас был любимый столик в нише, там мы обычно чувствовали себя достаточно уединенно. Из окна открывался прекрасный вид на сад и горы. Однако, хотя и сад, и горы были на месте, чувство уединенности рассеялось, когда, явившись на наш первый завтрак, мы обнаружили двух мужчин, сидевших в непосредственном соседстве с нами.

Один представился как Николаи Петров, сотрудник научного института Министерства здравоохранения. Он был невысок, очень живой и разговорчивый. Второй, Алексей Прокудин, высокий и молчаливый. Они были неразлучны и, совершенно очевидно, намеревались составить нам компанию. После того как несколько раз они оказывались рядом с нами в кино или выбирались на прогулку именно тогда же, когда и мы, я вынужден был признать, что Лина права. Она инстинктивно чувствовала, что Петров — сотрудник КГБ, а Прокудин — судя по его выправке и отрывистой речи — из ГРУ.

Я рассказывал Лине о кампании по усилению бдительности в Министерстве и историю молодого дипломата, так что интерес агентов тайной полиции к нашим персонам не слишком волновал ее. Чтобы отделаться от наших "ангелов-хранителей”, мы прибегали к разнообразным уловкам — меняли часы наших трапез; проскальзывали в столовую за несколько минут до закрытия; запасшись едой, уходили на целый день в горы. И все же Петров и Прокудин ухитрялись отыскать нас и присоединиться к нам. Я заметил, что некоторые сотрудники санатория тоже следили за кое-какими отдыхающими, но, по-моему, такой откровенной и пристальной слежки, как за нами, ни за кем больше не было.

В компании агентов я вел себя так же, как с советскими коллегами в Нью-Йорке: разговаривал только на самые безопасные темы и вставлял лишь ортодоксальные, либо ничего не значащие реплики. Но с другими обитателями санатория мне держать язык за зубами было ни к чему: обычно без всякой инициативы с моей стороны эти высокопоставленные функционеры после пары рюмок высказывали вполне крамольные точки зрения. Русские любят поговорить. К тому же — при всей красоте курорта — отдыхать там было скучно. На прогулках в лесу, за выпивкой до и после вечерних киносеансов или концертов мы все быстро перезнакомились.

Летом 1977 года я выслушивал от партийных бюрократов и министров набившие мне оскомину жалобы на недостатки в планировании, в управлении экономикой, сельским хозяйством и их заверения, что они делают все возможное, чтобы поправить дело, и, разумеется, со временем добьются успеха. Но речь шла о паллиативах, а не о подлинных реформах или существенных изменениях. Никто не критиковал саму систему, лишь немногие смотрели на вещи реально.

— Конечно, можно кое-что подлатать, заставить одно звено какое-то время работать лучше, — говорил один из моих собутыльников, — но от этого ничего не изменится. Не сработает какая-нибудь другая часть механизма и поставки, на которые мы рассчитывали, чтобы заставить наш сектор нормально работать, не дойдут. Хоть бы уже уйти на пенсию и забыть все эти дела.

Этот человек был, конечно, из самых совестливых и отличался искренностью, редкой в таких кругах. Большинство других, разжиревшие на своих привилегированных хлебах, были ко всему безразличны. Даже если они знали, как плохо живет средний советский гражданин, они были уверены, что народный гнев не лишит их привилегий. Их жены делали закупки в магазинах, доступных только элите. Их дети ходили в школы, где критерием для приема являлись не способности ребенка, а положение родителей. Они путешествовали с комфортом, зная, что для них всегда отыщутся места в поездах и самолетах. Персональные машины отвозили их на работу и с работы: на курортах, куда они приезжали, в городах, которые они посещали по службе, их встречали машины с шоферами. Они или их друзья привозили с Запада роскошные вещи. Опытные врачи, имея для них лучшие импортные лекарства и медицинское оборудование, следили за их здоровьем. Льстивые подчиненные в один голос твердили им об их компетентности, о том, как нужны они государству.

Все мы жили в теплом, уютном и парализующем движение узком кругу. Большинство из тех, кто попал в этот круг, не высовывал носа наружу. Самым страшным для них было бы слететь с их поста, а единственное, что могло бы угрожать их положению, это какие-то действия с их стороны — протесты, либо излишние старания по введению реформ, или борьба с коррупцией, словом, все, что стало бы заметным и чего власти не могли бы игнорировать. Подобные самоубийственные стремления были свойственны лишь немногим.

Маленький эпизод, повторяющийся изо дня в день, иллюстрирует бесчувственность высокопоставленных членов правительства, их полное равнодушие к окружающим. Когда мы с Линой гуляли в горах по пешеходным дорожкам, нас часто оглушал вой автомобильной сирены — мы шарахались в сторону — и кавалькада машин, обдавая нас пылью, проносилась мимо. Однажды я услышал, как рассерженный пешеход спросил у своего спутника:

— Кто это?

— А вы что, не знаете? Юрий Андропов. Он живет на даче в "Красных Камнях”.

Шеф КГБ, член Политбюро, один из самых влиятельных людей в СССР, Юрий Андропов страдал сердечным заболеванием и его возили на плато, чтобы он мог наслаждаться горным воздухом. Но вместо кружной дороги, обязательной для других машин, его шофер ехал прямиком, превращая пешеходную тропинку в шоссе. То, что это причиняло неудобства простым смертным, не имело значения.

Поведение самого Андропова не носило, однако, столь шумного характера. В отличие от других видных чиновников, часто посещавших санаторий, он и его жена жили в уединении на усиленно охраняемой даче. Андропов был нелюдим, не ходил в столовую, ни с кем не общался, делая исключение лишь для тех, кто получал специальное приглашение от него лично.

Наблюдая за тем, как андроповский конвой прокладывает себе путь среди кустов диких роз, я лишний раз задумался над тем, как несоотносимы личные качества советских правителей с их "коллективным” поведением. Андропов, хотел он того или нет, достиг чудовищной изоляции. Он и его коллеги по Политбюро утратили связь с реальностью общества, которым правили. Оказавшись не в состоянии понимать его, они были не в силах на него и воздействовать. Все, что они могли, это внушать страх вместо симпатии, добиваться послушания вместо энтузиазма. Привыкнув к своей обособленной жизни, они ни за что не рискнут изменить свой курс.

Я приехал в "Красные Камни” отдохнуть и развеяться, но уезжал оттуда мрачным и нервным. Постоянное внимание Петрова и Прокудина не столько пугало, сколько раздражало меня, а их назойливые вопросы о моем отношении к Западу и моих взглядах на советскую систему доказывали, что они пытаются не просто проверить меня, но загнать в ловушку.

Перед возвращением в Нью-Йорк мы на пару дней задержались в Москве, так что у меня была возможность убедиться в правильности наших с Линой предположений насчет наших любознательных компаньонов по санаторию. За обедом со старым другом, занимавшим высокий пост в Министерстве здравоохранения, я как бы невзначай упомянул имя Николая Петрова и название московского медицинского центра, где он якобы работал на заметной должности. Мой друг никогда не слышал этого имени. Я быстро перевел разговор на другую тему, но мои подозрения превратились в уверенность.

Оставалась всего лишь одна неясность — в какой степени КГБ мне не доверяет. Очень может быть, что все дипломаты моего уровня оказались под полицейским микроскопом, а возможно, что я выделен из многих. В любом случае у меня был лишь один выход — предполагать самое худшее и стараться вести себя, как всегда, пока опасность не исчезнет или не заставит меня начать действовать.

Между тем время шло, и перейти к действиям становилось все труднее. Анну пришлось оставить в Москве, так как она училась в старших классах. Я всегда мог устроить ей приезд в США на летние или зимние каникулы, но уже то, что она была в Москве, в сочетании с нежеланием Лины рассматривать возможность жизни вне советской элиты было мощным тормозом, который заставлял меня выжидать и тянуть время, ограничивая даже шансы выбрать правильный момент для разрыва с режимом.

С шефом КГБ в Нью-Йорке — Александром Подщеколдиным — у меня было несколько недоразумений по разным поводам. После одного инцидента в начале 1978 года меня остановил в коридоре ООН один советский сотрудник.

— Аркадий, меня удивляет, как разъярился Подщеколдин. Я знаю, что ты хороший работник, но у тебя могут быть из-за него неприятности.

Оказывается, Подщеколдин ему говорил, что Шевченко, мол, здесь уже достаточно пробыл и пора ему возвращаться домой. Из разговоров с женами сотрудников Миссии Лина тоже узнала о существовании аналогичных суждений. По ее словам, многие не раз слышали, как Подщеколдин заявлял: "Аркадий здесь большая шишка. Не мешало бы ему быть поактивнее в нашей общественной жизни и побольше участвовать в партийной работе”.

Поначалу я не обращал особого внимания на его шпильки, но разговор с коллегой по ООН меня встревожил. Столкновение с Подщеколдиным было мне ни к чему, и, пожалуй, самое лучшее — это не провоцировать его и держаться подальше. Когда в середине февраля должно было состояться очередное заседание партийного комитета, я сказался больным. Это была моя ошибка.

Однажды субботним утром я позволил себе выспаться. Я был измучен напряжением двойной жизни и беспокойством за дочь. Лина была в Москве, ее вызвала мать: у Анны неприятности в школе, учителя на нее жалуются, бабушка справиться с ней не могла, и Лина полетела в Москву разобраться, в чем там дело.

Накануне ночью я никак не мог заснуть. Я накрыл телефон подушкой и принял Линино снотворное. Наутро, еще не проснувшись полностью, я услышал шум у входной двери и понял, что кто-то настойчиво стучит в дверь, но вставать мне не хотелось. Я укрылся с головой одеялом и снова заснул.

Выйдя некоторое время спустя прогуляться, я спросил у швейцара, не приходил ли кто ко мне утром. Он ответил, что в доме был мой шофер с двумя людьми, но он не знает, куда они направлялись, и они вышли очень скоро. Я поднялся в квартиру и позвонил Никитину.

— Посол Трояновский очень беспокоился, что с вами, — сказал он. — Он послал меня выяснить, где вы и что делаете.

— А кто был с вами?

— Доктор и Юрий Щербаков. — Щербаков был сотрудником КГБ, офицером по безопасности в Миссии.

Я спросил:

— А в чем дело? Почему они так беспокоились? Зачем нужен был офицер безопасности?

— Не знаю. Это не я придумал. Он просто пошел вместе с нами, — ответил Никитин.

Всю субботу и воскресенье я раздумывал над случившимся. Я не мог пропустить этот случай. В понедельник утром я пришел в Миссию к Трояновскому.

— Какого черта вы прислали за мной сотрудника КГБ?

— Мы волновались, Аркадий Николаевич, — ответил он. — Право, не расстраивайтесь, все в порядке. — Он улыбался, как будто мы с ним вместе только что удачно подшутили над кем-то.

Но для меня визит сотрудника КГБ вовсе не был шуткой, он пробудил все мои былые страхи. Наверное, когда в тот же вечер я позвонил Элленбергу с просьбой о встрече, он подумал, что у меня есть для него новая информация. То, что он находился теперь буквально под боком, было очень удобно: я мог проводить с ним больше времени, глубже входить в детали. Элленберг был очень доволен, что я смог подробно разъяснить ему советскую позицию в подготовке к специальной сессии ООН по разоружению, которая должна была состояться в мае. Я сообщил ему также о том, какую оценку дал Анатолий Добрынин картеровской администрации после первого года ее работы.

Ежегодный отчет Добрынина о работе посольства в Вашингтоне насчитывал более двухсот страниц, и в нем, кроме нужных вещей, было полно всякой ерунды. Например, тут были обязательные протоколы партийных и профсоюзных собраний, проведенных в 1977 году, перечислялись темы, проработанные на партийных лекциях, рассказывалось, какие пропагандистские приемы использовались в материалах, распространяемых для американской общественности и правительственных чиновников.

Однако Элленберга больше всего интересовали комментарии посла относительно политической и экономической ситуации в Соединенных Штатах, его оценки американских военных программ и позиций, его предсказания относительно развития американо-советских отношений. Добрынин писал, что президент Картер по сути своей непредсказуем, он без конца принимает самые противоречивые решения по вопросам, важным для Москвы, и все еще нельзя с уверенностью определить какую-либо постоянную его позицию. Советы надеялись, что интерес Картера к правам человека в СССР — всего лишь часть предвыборной риторики, но оказалось, что эта проблема стала центральным элементом внешней политики США. Это тревожное развитие событий означало, что Москва не может рассчитывать на снятие ограничений, по которым уступки в торговле связывались с эмиграцией советских евреев.

Я внимательно прочитал отчет Добрынина и сделал пометки. Для меня это чтение было весьма полезно: оно дало мне возможность оценить ход мыслей посла, — многие телеграммы Добрынина из Вашингтона не попадали в Миссию ООН. Интересны были его замечания о коммунистической партии США. Руководитель партии Гэс Холл в то время думал об изменении тактики. До сих пор действия Холла способствовали лишь уменьшению коммунистического влияния в США. Добрынин поддерживал предложение Холла преодолеть политическую изоляцию партии, расширить ее контакты с "демокритическими и прогрессивными силами” в Америке с расчетом на создание в дальнейшем чего-то вроде народного фронта.

На мой взгляд, это предложение не стоило принимать всерьез. Хотя у меня не было прямого контакта с американскими коммунистами, я знал, что их деятельность настолько бездарна, что Москве приходилось прибегать к различным хитростям, чтобы субсидировать партию. Например, Советская миссия подписалась на изрядное количество экземпляров партийной газеты "Дейли Уорлд”, но все экземпляры немедленно по прибытии в Миссию неизменно оказывались в корзинках: даже советские дипломаты считали газету нечитабельной.[24]

Просмотрев добрынинский отчет, я рассказал Элленбергу о его главных положениях и пообещал позже представить более полное сообщение. Но при встрече с ним после субботнего инцидента мне нечего было добавить. Меня волновало не только поведение Дроздова и Подщеколдина, я беспокоился и насчет Лины. Я собирался рассказать ей о моем намерении порвать с советским правительством и попытаться уговорить ее остаться со мной, но я все еще не был уверен, как она отреагирует на это. Я хотел, чтобы Анна приехала в Нью-Йорк на летние каникулы, тогда я мог бы попробовать убедить ее присоединиться ко мне и помочь уговорить мать.

Я понимал, что труднее всего будет убедить Лину, что я преуспею на Западе. Самое главное, конечно, что я и сам в этом не был уверен. Может быть, я не смогу обеспечить Лине те условия, к которым она привыкла. Все, чего я достиг в Союзе, будет навсегда потеряно, и если я добьюсь успеха в США, то на совершенно иной основе. Я боялся, что она не захочет рисковать обеспеченной жизнью ради неопределенного будущего.

Когда я рассказал о случившемся в субботу Элленбергу и Карлу Мак-Миллану, агенту ФБР, вошедшему в команду, которая работала со мной в середине 1977 года, они тут же меня поняли.

— Происходит что-то странное, — сказал я. — Судя по поведению Подщеколдина, КГБ явно что-то затевает. Меня это тревожит, и вас это тоже должно обеспокоить.

Они сами ничего тревожного в поведении сотрудников КГБ не заметили, но это могло ровным счетом ничего не значить. Они согласились, что положение ненормальное, может быть, даже опасное, хотя и не ясно, нужно ли предпринимать срочные меры. Понимая, что я выведен из равновесия, Эллен-берг начал понемногу сдавать позиции. Он рассчитывал, что я еще на пару месяцев останусь на работе. В мае, всего через два месяца, на специальную сессию по разоружению должен приехать Громыко. Не продержусь ли я до тех пор?

Наконец, он поклялся, что я смогу перейти к ним в начале лета 1978 года.

— У вашей дочери кончится учебный год, вы сможете вызвать ее в Нью-Йорк, а у нас как раз все будет готово, — сказал он. — Вы и сами знаете, как трудно будет вызволить ее из Москвы, если вы начнете действовать сейчас.

Конечно, именно этого я и хотел. Я решил, что самое лучшее, если я расскажу о моих планах на будущее сразу и жене, и дочери. Но в один прекрасный день все мои планы были нарушены неожиданным и зловещим вызовом в Москву.

В начале 1978 года я был занят работой по подготовке специальной сессии Генеральной Ассамблеи по проблемам разоружения, назначенной на май-июнь 1978 года. Подготовительный комитет работал над различными документами, и мой отдел помогал комитету. Вальдхайм возложил лично на меня ответственность за помощь ему Секретариата. Западные и не-присоединившиеся страны жаловались, что я провожу советские идеи и тем самым искажаю их позицию.

Посреди всех этих событий моя карьера шпиона внезапно закончилась. В пятницу 31 марта 1978 года в конце рабочего дня мне позвонил Олег Трояновский. Голос его звучал, как всегда, хотя говорил он загадками, — но и это было обычно: мы всегда были довольно сдержанны по телефону из опасений, что разговор может подслушиваться.

Он спросил, не могу ли я вечером зайти в Миссию. Не подозревая ничего странного, я пообещал прийти через час-другой и вернулся к груде документов на моем столе. Когда я пришел в Миссию, посол куда-то торопился. Он только успел сказать, что наверху меня ждет телеграмма из Москвы. В это время раздался телефонный звонок, и я услышал громкий и нетерпеливый голос его жены Татьяны, явно выведенной из себя.

— Что ты там торчишь? Машина ждет. Прикрывай свою лавочку, — она добавила непечатное словцо, — и скачи на полусогнутых.

Трояновский пообещал, что скоро будет, и вставая из-за стола, виновато улыбнулся:

— Извините, мне надо идти. Поговорим о телеграмме завтра. Вы не собираетесь в Глен-Коув?

Я сказал, что мы увидимся на Лонг-Айленде, и поднялся на седьмой этаж, в шифровальную. То, что я прочитал, потрясло меня.

Меня вызывали в Москву. Предлог был довольно неубедительный — "для консультаций в связи с приближающейся специальной сессией Генеральной Ассамблеи ООН по разоружению”. Дальше шла расплывчатая и поэтому зловещая фраза: "а также для обсуждения некоторых других вопросов”. Я был чуть ли не на все сто уверен, что никаких консультаций в связи с сессией быть не может: от делегатов, прибывших из Москвы для участия в работе подготовительного комитета, я знал, что основная советская позиция уже определена. Я даже уже передал все подробности ЦРУ. С какой стати проводить консультации по вопросам, которые практически уже решены. И почему их надо устраивать именно сейчас, когда работа подготовительного комитета не вызывает никаких вопросов, которые были бы неожиданными для Москвы?

Наконец, что это за "некоторые другие вопросы”, которые они хотят со мной обсуждать? Мой контракт в ООН возобновлен в феврале. Мы с Громыко обсуждали мои планы на сессии Генеральной Ассамблеи в сентябре 1976 года, и он был очень доволен, когда я пообещал остаться в Нью-Йорке, чтобы помочь Трояновскому войти в дела. Зная Громыко, я был почти уверен, что он не придумал для меня нового назначения. Но даже если это и так, он вполне может обсудить это со мной на сессии по разоружению в мае. Почему же такая спешка? В тех редких случаях, когда послов отзывали домой, причины всегда оговаривались точно и ясно. В телеграмме этого не было.

Вероятно, в Москве сочли — и не без оснований, — что вызвать меня для одних только консультаций недостаточно убедительно, поэтому кто-то решил прибавить эту необычную фразу: "для обсуждения некоторых других вопросов”. Это была ошибка, я моментально насторожился. Не понимаю, как мог произойти такой ляпсус, но мне крупно повезло, что он произошел.

Помимо всего прочего, момент был выбран крайне неудачно. Вальдхайм был в Европе, а в его отсутствие все его заместители получали право окончательного решения во всех сферах своей работы. Логически рассуждая, мое присутствие в Нью-Йорке, руководство работой подготовительного комитета было для Советов куда важнее, чем мой приезд в Москву для каких-то неопределенных консультаций.

Но если меня раскрыли, эта телеграмма может стать моим смертным приговором. В ней говорилось, что мне "рекомендуется, когда это будет удобно”, лететь в СССР. Я понимал, что мне никогда не "будет удобно”. Я не собирался проверять, что там меня ждет, такой риск был бы просто непозволителен. Вместо этого мне нужно как-то потянуть время, устроить мои собственные консультации — с американцами, убедиться, что мой инстинкт меня не обманывает, что за этим вызовом что-то кроется.

К счастью, у меня в запасе было несколько дней. Трояновский сказал, что хочет обсудить со мной телеграмму, но мне удалось оттянуть этот разговор. Когда я приехал в Глен-Коув, он был на теннисном корте. Весь оставшийся день я следил за тем, чтобы нигде с ним не столкнуться, а в воскресенье я встал поздно, сказал Лине, что у меня куча работы, и уехал в ООН, пока мой коллега истово трудился на теннисной площадке.

В ООН в этот воскресный день было пусто. Я зашел в чей-то незапертый кабинет, набрал знакомый номер:

— Это Энди. У меня срочное дело. Я должен увидеться с ним как можно скорее.

Я положил трубку с ощущением, что надо мной вот-вот грянет гром.

Загрузка...