ГЛАВА XVII. ЭТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ СЕРГЕЯ БУЛГАКОВА

Чеканка слов есть вместе с тем и чеканка мысли.

Сергей Булгаков


1. Философия

«Один из самых русских философов», по определению С.С. Хоружего, и, видимо, потому, как следует понимать, «его философский стиль вопиюще эклектичен» (Хоружий 1994: 99 и 98).

Линия философствования у Булгакова соловьевская (сохраняются многие его символы), но заметно и влияние Канта, за что Хоружий осуждает Булгакова («крутой замес кантианства» в том, что сохраняется весь понятийный аппарат Канта); «для Булгакова Кант несомненнее Маркса», – замечает и А. Гулыга (1995: 179), а Бердяев, напротив, уверен, что Булгаков притворяется кантианцем, из страха надевает на себя одеяние ненавистного ему кантианства, поскольку «он прежде всего имеет дело с трансцендентальными категориями» (Бердяев 1989: III, 596). Булгаков, несомненно, не кантианец, потому что не в чистом разуме ищет первоначала, но обращает свой взор на «чистое слово» – он не концептуалист, а реалист. Трудно обвинять Булгакова в том, что у него

«онтология переформулируется в категориях грамматики»,

как делает это С.С. Хоружий (1994: 74); если уж это «непереваренное кантианство», точнее было бы сказать, что гносеология Булгакова «переформулируется в категориях грамматики». И это будет точно. В конце концов сам Булгаков сказал об этом так:

«Если грамматика есть конкретная гносеология, то она настолько же есть и конкретная логика» (Булгаков 1953: 115).

Говорят также о влиянии на Булгакова философии Фихте, Шеллинга, Гегеля и других, – но и тут Булгаков «притворяется», или, говоря иначе, по общей сумме философских решений в позиции Булгакова за его спиной усматривают то одного, то другого предшественника. Троичность Единого и тройственная формула суждения, положенные в основу такого философствования, то и дело (мы увидим это) бросает Булгакова то в философию субъекта (а это «чистый» Фихте, замечает Хоружий), то в философию предиката (теперь это – Гегель), то в философию связки (возникает облик Спинозы). Вот почему Булгаков как бы «притворяется», вот почему его обвиняли в эклектизме, в гностицизме (и в антигностицизме), во всяких ересях и философских недомоганиях. Булгаков – диалектик на глубину, а не в развитие – и вот возникает упрек в догматичности, в статичности точки зрения, даже в иудейском фанатизме, как делал это его антипод Бердяев.

«Булгаков и Бердяев – это уже не вода и масло, а вода и огонь»,

– писала Зинаида Гиппиус, которая хорошо знала обоих. У Булгакова

«чувствуется несколько неуклюжая, неповоротливая, но большая умственная и нравственная сила. Он умеет хотеть того, чего хочет: это в наши дни редкое свойство. Но в душевном складе его есть черта опасная: отсутствие всякой внутренней трагедии, чрезмерное умственное благополучие. Вся его трагедия внешняя – несоответствие идеала с действительностью»,

тогда как у Бердяева

«бесконечное раздвоение ума и сердца» (Гиппиус 1999: I, 316).

Замечательна подмеченная черта удвоения-двойственности философов, внутренняя у Бердяева и внешняя у Булгакова. Но у Булгакова это особенность мысли, присущая каждому реалисту, а у Бердяева – особенность чувства, также свойственная реалисту. Такое распределение черт характера отмечается на каждом шагу; вот суждение философов о марксизме, которому оба отдали дань в молодости: марксизм является

«насквозь этическим мировоззрением» (Бердяев 1901: 68) –

«В марксизме нет ни одного грана этики» (Булгаков 1903: 292).

Так оценивает свое прежнее увлечение персоналист – и реалист, для которого этика стоит на первом месте.

Другими словами, вопрос стоит так: выкладки Булгакова – наука или религия?

2. Наука и вера

По мнению самого Булгакова, есть два способа изучения действительности:

«В одном случае внимание устремляется на общее, в другом на особенное» (там же: 124).

Общее по нашим определениям есть слово, особенное – идея. Изучение особенного создает науки, но по общему смыслу определения ясно, что наука может быть только теоретической (особенное есть теория, идеи). Напротив, устремление к общему есть философия, и по общему смыслу определения ясно, что настоящей философией может быть только реализм (например, платоновского типа). Последнее утверждение разделяли все национально русские философы.

«Различие между философией и наукой заключается не в их объекте, но в познавательном интересе, в способе подхождения к объекту, в их проблемах. Они различаются и в том, что они видят в своем объекте, и в том, что о нем спрашивают. Наука всегда специальна, такова ее природа. Научное изучение есть изолирующее, сознательно одностороннее подхождение к предмету»,

тогда как

«философия ищет уразумения жизненного смысла и значения явлений, в отдельности изучаемых наукой»,

«философская рефлексия всегда направлена на целое жизни, научное – на ее частности»,

и потому

«перед первою стоит вопрос: что? пред второю же: как?» (Булгаков 1990: 30).

Но мы не решили еще вопроса: не религиозна ли философия Булгакова? Не имеем ли мы дела с богословием?

Критикуя позитивистское деление этапов развития общества (его «парадигм»), данное Огюстом Контом, Булгаков объявляет его ложным: последовательность теология – метафизика – наука как различные типы мировоззрения ложна, поскольку

«все три одновременно являются двигателем духовных потребностей человека и сосуществуют» (Булгаков 1903: 113).

Сопротивление Булгакова диалектике развития миросозерцания понятно. Схема Конта гносеологически типологична и представлена именно как последовательность осмысления признаваемых за сущностные характеристики Логоса. Булгаков же воспринимает такую последовательность онтологически, он вообще воспринимает ее как данность на данный момент, и поэтому в конкретных описаниях (например, описаниях логоса, слова, символа и пр.) у него всё время изменяется точка зрения и смещается панорама видения объекта.

Булгаков во многих своих работах чисто апофатически утверждает свое отрицательное отношение к эмпиризму (сенсуализму Канта), номинализму («пустословие номинализма в научной терминологии») и особенно к позитивизму (схематизму), поскольку

«позитивизм – это бессознательная философия всех чуждых философии людей, философия здравого смысла, который вполне справедливо так недолюбливал Гегель. Основные положения позитивизма – отрицание прав метафизики и религиозной веры…» (там же: 164).

Вот теперь слово сказано. Булгаков согласен и на позитивистскую науку, но только в подобающем ей месте, как самой узкой части в спектре человеческого познания. Широкое поле «религиозной веры» сужается по направлению к «философии» и сходится в точке, где размещается «наука».

Печальная притча о блудном сыне, пересказанная Булгаковым в книге «Два града», показывает то падение, до которого доходит и наука, и философия в современных условиях:

«Импотентность современной философской мысли, ушедшей в формальную схоластическую работу, или же беспомощная умственная и нравственная неврастения <…> со скептическим адогматизмом, возведенным в догмат, с аморализмом, превращенным в систему морали, или, наконец, развеселый разухабистый скептицизм с бульварным романом вместо Евангелия <…> Вся современная культура, разросшаяся в пышное и могущественное дерево, начинает чахнуть и блекнуть от недостатка религиозно-мистического питания» (Булгаков 1911: I, 305).

Так Булгаков понимает взаимоотношение степеней знания и познания. Следовательно, нет четкой грани между философией и религиозной верой, это – вопрос степени отвлеченности, глубины постижения что, почему и зачем, а не научного как. Философия не противопоставлена науке – она соединяет науку с религией, совмещая веру и знание в общем познании вещей.

Булгакова справедливо именуют русским религиозным философом.

3. Истина Логоса

Соотношение науки, философии и веры проверяется Булгаковым на разных категориях, например, на категории «истина».

«Истина вовсе не есть та теоретическая истина, которой ищет философия. Истина в божественном своем бытии есть и „Путь и Живот“. Как жизнь, она есть неизреченная и неразложимая ее полнота. Истина, как высшая действительность, есть тем самым и Добро и Красота в неразрывном триединстве Жизни. Бог есть Истина» (Булгаков 1917: 76)

– Единая Истина.

«Единая Истина чужда дискурсивному знанию»,

а если она

«остается запредельна истории, то непосредственно в ней дана не цель, но движение, и история вытягивается в бесконечный ряд дискурсии в области знания и действия» (Булгаков 1990: 128).

Интересно перераспределение ролей Истины и Правды. В древнерусском (и русском народном) представлении именно Правда есть Божья правда, теперь оказывается, что «капиталом» правды является все-таки истина. Неразрывное триединство Жизни есть Благодать (соответствует философской категории «Благо»), которая и становится источником «движения» – движения в сторону «науки» как простого навыка.

Тем более истина недоступна научному знанию, науке, которая имеет дело не с сущностью, а с явлениями.

«Корни науки заложены в софийности твари, т.е. в том, что объективная, или транссубъективная, связь вещей есть связь логическая, доступная познанию и познается под формой закона причинности. Дискурсивное знание, переходящее от объекта к объекту, всегда обусловлено своими заданиями, оно не абсолютно и множественно по своей природе, однако и в нем познается действительная связь вещей, и эта связь служит объективным основанием научного познания, она только и может гарантировать, что в науке действительно познается, хотя и в призматическом преломлении („как зерцалом в гадании“) сущее, и что она имеет качество истинности, хотя и чужда Истине» (там же: 206).

Однако и

«философии реально доступна не истина, а лишь истинность, теоретическая причастность сверхтеоретической истине» (Булгаков 1917: 77).

И в науке тоже – важны не «факты», которые являются результатом логического расщепления объекта, приспособления к себе этого объекта, а степень «откровения» сущности навстречу наблюдателю.

«Вообще виды „откровения“, как и предметы его, могут быть различны: и природные, и божественные, и демонические (так наз. у отцов церковных „прелесть“») (там же: 63).

А

«все, что содержит „факты“, особенно же в кабалистической форме статистической таблицы, теперь принимается за науку. Между тем верховным правилом для науки является экономия мышления, а следовательно, и научных средств: ничего лишнего и бесполезного – таково требование логической эстетики» (Булгаков 1990: 226).

Именно на путях рачительного сохранения Истины и является в действии Логос. Логос есть связь вещей во всей их цельности и полноте.

«Алогическое не растворимо логическим и непроницаемо для него, но оно вместе с тем само связано логическим. Логическое и алогическое сопряжены и соотносительны» (там же: 15)

– это связь через философию. Точно так же и Логос есть нерасчленимое единство мысли и слова, ибо

«Мысль первее нашего разума, „в начале бе Слово“»,

т.е. Логос.

«Человек есть существо мыслящее и говорящее, слово-мысль или мысль-слово находится в его обладании ранее всякого конкретного высказывания. Человек мыслит в словах и говорит мысль, его разум = λογος неразрывно связан со словом = logos; logos есть logos – в непередаваемой игре слов говорит нам самосознание.

Итак, что же есть этот λογος – слово-мысль?» (Булгаков 1953: 9).

«Логос есть связь вещей, необходимо имеющая транссубъективное или объективное значение, – вот аксиома, которая всё время предполагается мышлением, лежит в основе нашего логического самосознания» (Булгаков 1990: 22).

4. Субстанция

С.Н. Булгаков также обращается к треугольнику, символически представляющему развертку трех равноценных элементов:

«Субстанция есть как бы равносторонний треугольник, углы которого могут быть пройдены в любом порядке, но каждый из трех необходимо предполагает и оба другие» (Булгаков 1993: I, 326):

Рис. Δ: A – B – C

где

A – υποστασις, ипостась, лицо, в конечном счете субъект;

B – ειδος, «слово-идея» (там же: 365);

C – φυσις, т.е. вещь.

Υποστασις слово многозначное, обозначает и основу (семемы), и реальность существования, и сущность личности, и твердость существа: Булгаков говорит о субъекте философствования. В лингвистических терминах А есть подлежащее, В – сказуемое, С – связка.

«Подлежащее, ипостась, есть первое; сказуемое, ειδος, второе; связка, бытие, φυσις, третье» (там же: 326).

«Бытие мыслимо лишь как связка» (там же: 398);

ср. (там же: 473) – здесь важно «мыслимо».

«В этом смысле вся наша жизнь, а потому и всё наше мышление является непрерывно осуществляющимся предложением, есть предложение, состоящее из подлежащего, сказуемого и связки» (там же: 318).

Но это, конечно, не предложение, а суждение, не грамматика, а логика, ведь человек «мыслит суждением» (там же: 391).

Substantia есть сущность, существо и суть одновременно, т.е. является как латинский эквивалент υποστασιςʼа, но, может быть, Булгаков субстанцию понимает иначе, не как логического субъекта (или конкретную индивидуальность), который и определяет точку зрения на все стороны и «углы» семантического (как оказывается, и онтологического) треугольника, т.е. υποστασιςʼа, а как способное к внутреннему преобразованию сущностное свойство, в котором троичность ипостасей воплощает разнонаправленное движение мысли: если от A – субъективный идеализм, от B – объективный идеализм, от C – материализм («натурализм») и номинализм, т.е. разные типы савеллианской ереси («моноипостасность Божества» (там же: 485)) в философии Нового времени.

Во всяком случае, неточность терминологии затемняет мысль; неясно, о какой субстанции идет речь, материальной или мыслимой. Судя по лингвистическим соответствиям, это мыслительная субстанция, но тогда и «вещь» оказывается «предметом», отвлеченным в сознании; φυσις – природа, естество (а не существо), вообще всякой материи, вещество преобразованное – вещь. Бытие, связка, напротив, толкуется как материальная субстанция, что понятно, поскольку символически «подлежащее» и «сказуемое» могут быть соединены в материальном символе. Различая ипостась и субстанцию, не разводит ли Булгаков субстанцию на мыслительную (собственно субстанция) и материальную (ипостась)? Сказано:

«Ипостась, мыслительный образ, бытие (природа) – таково триединство субстанции, ее статика и динамика, а мысль в этом триединстве есть сказуемое и только сказуемое» (там же: 322). –

«Итак, субстанция есть метафизическое триединство, находящее выражение в предложении» (там же: 326).

Возвращение к спорам между номиналистами и реалистами налицо, хотя и дано в скрытом виде. Являясь крайним реалистом, Булгаков, несомненно, говорит о реальности мыслительной (мыслимой) субстанции:

«В этом смысле средневековый реализм (в сущности лишь повторяющий сущность платоновского учения об идеях) есть сама истина. Общие понятия имеют реальность как общие сказуемые (идеи) многих подлежащих, и человек, человечество есть общее сказуемое для всех человеческих ипостасей, или подлежащих» (там же: 443).

Вместе с тем Булгаков ставит знак равенства между словом и идеей (там же: 365), сопрягая их в «образе» эйдоса – сказуемого:

«сказуемое же всеобще, есть понятие» (там же: 406).

Это, похоже, номиналистическая точка зрения «со стороны вещи» под недреманым оком субъекта ипостаси. В треугольнике Булгакова совмещены (склеены) сразу два отношения: отношения семантического треугольника даны на линии B – C (это субстанциальное мыслительное отношение), в сдавленном виде здесь фиксируется «движение от образа к Первообразу» т.е. от вещи к идее (там же: 418), а отношение субъект-объектное – на линии A – B (это ипостасное материальное соотношение как воплощение идеи в слове). «Сдвиги триад», представленные в диадах на традиционном примере истолкования ипостасей Троицы дает сам Булгаков. Он говорит (там же: 437) «о угле»

Рис. L: B – A – C.

С этой точки зрения рассмотрена философия Нового времени и конфессиональные разночтения символа. Православный священник, разумеется, не приемлет filioque, но Дух в его символе неожиданным образом исходит одновременно и от Отца, и от Сына.

«Математическое» следование предполагает нейтрализацию оппозиции в третьем (как у католиков), а не родо-видовые отношения типа синекдохи, которые и определяют символический тип мышления всех русских философов.

Если же «снять» уже уплощенный в предыдущих суждениях семантический треугольник мыслительной категории и вписать его в новую схему Булгакова, то и на «реальном уровне» останется то же расположение элементов: A – субъект-слово, B – понятие-идея («понятие-символ»), C – бытие-вещь. В этом случае Булгаков типичный реалист, поскольку «сказуемое» и «связка» новой его проекции «субстанции» оказываются одним и тем же, представлены как части целого: связкачасть составного сказуемого. Таково это метонимическое соединение идеи с вещью, присущее реалисту, родовая черта каждого реалиста.

Невольный «номинализм» Булгакова не есть ли дань традициям западноевропейского научного знания, в конечном счете – Канту? Споры с Кантом даром не проходят, следование его схематизму остается («непереваренный Кант»). Возможно также, что действие в ноуменальной сфере влечет к номинализму, а переход в сферу феноменальную всё возвращает восвояси, к природному реализму. Правы ведь и номиналисты, и реалисты, «но по-разному» (Булгаков 1917: 230).

Но продолжим чтение Булгакова.

«Сказуемое состоит из идеи и связки. Последняя не есть только грамматическая часть предложения, но и мистический жест, исполненный глубочайшего онтологического значения.

Связка придает значимость сказуемому, осуществляет его значение как раскрытия природы подлежащего, из идеального переводит в реальное (вот этот переход. – В.К.)»,

связка всего лишь отношение (Булгаков 1993, I: 367 – 368), поскольку и

«бытие мыслимо лишь как связка» (там же: 398),

а

«бытие как связка, как отношение, ровно ничего и не содержит, что можно было бы отвлекать» (там же: 473).

В эксплицитном виде схема Булгакова предполагает все три возможности философствования в слове. Он, в сущности, одновременно говорит о философии связки (там же: 376), философии сказуемого (там же: 403), о философии имени он писал всю жизнь; что же касается философии эгоцентрических слов (по терминологии Ю.С. Степанова (1998)), ей Булгаков посвятил свою «Трагедию философии», показав, что подобная философия есть конец философии. И не ошибся.

5. Суждение

Собственно говоря, всё учение о слове-логосе – имени-идее Булгаков дал в «Философии имени». Исходя из имени как слова, ближайшим образом совместившего в себе все признаки идеального и реального, Булгаков изложил здесь философию предиката, в основе которой лежит философия субъекта, данная в форме тех самых «эгоцентрических слов». В изложении Булгакова это еще нерасчлененное множество точек зрения «мнений», которые определяются установкой на субъективное сознание, но используют средневековые представления о параллельности двух миров – небесного и земного, данных метафизически как сущность и явление.

Основой всего, онтологическим каркасом сущего является троичность («ибо человек – по образу и подобию Божьему», а Бог триипостасен). Именно потому в основе всякого знания лежит суждение, которое также троично, а «человек мыслит суждением», более того, он «в известном смысле сам есть суждение: Я есмь нечто, некое A».

В «Трагедии философии» (там же: I, 391), которая здесь цитируется, Булгаков говорит, что Я есть подлежащее-субъект, к которому всё остальное – сказуемые; целое раньше частей, поэтому, по мнению Булгакова, безличные предложения типа скучно, досадно, светает – также относятся к я (которое в суждении опущено).

«Суждение, оно же грамматическое предложение, онтологической основой сводится к типу: Я есмь нечто»,

причем Я – есть ядро – сущее, но не существующее, а сущее понимается как центр окружности – точка, немыслимая в другой точке:

Рис. O: Сущее (центр) ↔ Существование (окружность)

Центр сущего всего лишь направление, связь с точками на поверхности окружности, это – сила, энергия движения, тогда как точки на полусфере суть функции этой точки. Удивительно сходство этого рисунка с тем, как изложено в Ареопагитиках соотношение между разными этическими категориями, например, в сфере «вины»: грехвинавещь (Колесов 2002: 320).

Бердяев распознал в этом идею софийности, поскольку

«здесь ставится проблема о третьем начале, которое не есть творец и не есть тварь, а есть божественное в тварном мире»,

что соединяет божеское и тварное (Бердяев 1991а: 2, 18).

Я в этом смысле есть одновременно и сущее, и субъект, и подлежащее, и ипостась:

«Я как субъект есть подлежащее для всякого сказуемого»,

и тело мое – тоже сказуемое к Я, поэтому Я никогда не может быть нулем. Это, в известном смысле, Абсолют, точка отсчета, ноумен, но настолько синкретичен в своей сущности, что требует расшифровки.

Однако ясно, что это – не понятие.

«Ибо понятие есть образ существования, его поятие, оно принадлежит поэтому всецело к области бытия».

Вместе с тем суждение есть порождение (в сказуемом) не-Я от Я, т.е. образ иного:

«сказуемое не приходит извне <…> но рождается в духе».

Так получается логический круг, свойственный аналитическому суждению. Сказуемое рождается из подлежащего как образ иного, данного в понятии. Сказуемое есть вглубление в подлежащее, которое неизменно в своей онтологичности. Но образ понятия есть символ, и Булгаков, естественно, говорит о мифе.

«Содержание мифа представляет собой суждение, утверждающее известную связь между подлежащим и сказуемым. На каком же языке высказывается это содержание? есть ли это язык понятий, подлежащих философской обработке не только в своем значении, но и в самом своем возникновении, или же это суть знаки иной природы и строения, находящиеся в таком примерно отношении к философским понятиям, как образы искусства? – о них можно философствовать дискурсивно, но в наличности своей они даны мышлению. Очевидно, такова природа и образов религиозного мифа, его символика. Содержание мифа выражается в символах. Что же такое религиозный символ?» (Булгаков 1917: 64).

Все три содержательные формы Булгаков перебрал в их последовательности и остановился на символе как знаке синкретического суждения (= мифа).

Теперь необходимо рассмотреть их подробнее – и характер суждения, и синкретичность его.

6. Сказуемое

Сказуемое выражает «феноменологическое бытие», «глагол рисует», а

«связка выражает мировую связь всего со всем» (Булгаков 1953: 65, 71).

Точка зрения, типичная для реалиста, который (в данном случае) соединяет идеальность ноумена, выраженного в подлежащем, с реальностью феномена (вещи), выраженного в сказуемом. Суждение потому раскрывает подлежащее, что подлежащее есть субстрат Логоса.

«Для сказуемого, – мира феноменального, ищется подлежащее – субстанция, – ουσια. Всякая философская система есть в этом смысле предложение, конечно, более или менее развитое, или система предложений» (там же: 105).

В «Философии имени» Булгаков уточняет свое понимание указанных категорий.

«Весь синтаксис простого предложения сводится к различию и расчленению двух функций – подлежащего и сказуемого» (там же: 87),

так что грамматика предстает как «конкретная гносеология» (там же: 94). В этом смысле и реализм Булгакова можно было бы назвать «грамматическим реализмом».

«Синтаксис …есть почти чистая логика»,

а

«логика есть внутренняя норма для мысли» (там же: 117 и 115).

«Связка (copula) как в своем чистом виде и непосредственном грамматическом выражении вспомогательного глагола есть, так и в замаскированном, играет первостепенную роль в онтологии языка, есть самая его основа, тот цементирующий клей, без которого языка или речи не было бы, а могли бы быть, самое большее, атомы речи, ее элементы, – отдельные слова, корни-идеи, без значимостей и соотношений <…> Связка вообще выражает энергию (ενεργεια), которою выявляется, обнаруживается субъект в том или ином, а в частности и в словесном определении» (там же: 70 и 61).

«Соединение представлений в сознании есть суждение»

– типично психологическая точка зрения, но понятная в устах Булгакова, для которого субъект Я одновременно есть и абсолют Логоса. Суждение, оно же и предложение, лежит в основе всякого познания, «в качестве готового и без дальнейшего анализа уже понятного» (там же: 92). В основе познания лежит предложение, но основой знания является слово,

«ибо слово обладает значимостью, оно есть не „понятие“, выше которого не знает Кант, но то, что выше, ибо реальней понятия, идея» (там же).

Новая «закрутка» терминологии не есть путаница; наоборот, это обогащение знания о суждении-предложении, поскольку теперь речь идет о другом: о явленности подлежащего в слове. Слово предстает одновременно и как совокупность содержательных своих форм (идея есть инвариант образа, понятия и символа), и как имя. Происходит процесс именования, для которого важны и связка, и предикат. Предикативность есть чистая «мысленность», а подлежащее – онтологический центр предложения-суждения (там же: 93 и 96) – именно потому, что подлежащее есть слово.

«Накопление сказуемых около данного подлежащего дает определение, фиксируемое термином, а под данное определением понятие подводятся имеющие также свои сказуемые или признаки имена…» (там же: 133).

Происходит постоянный процесс наполнения понятия содержанием, а образа – смыслом. И только когда это кончено – возникает символ: образное понятие.

Суждение → предложение → именование <…> постепенным вхождением в сферу языка Булгаков показывает отчуждение от вещного мира, вглубление в концепт, во вневременное и внечувственное, поскольку всякое слово, в конце концов, есть Слово (там же: 97).

Сказуемое в таком случае есть просто явленность того же имени, оно

«говорит обо всём, есть общее слово, мировой логос. Этот логос встает из глубин природы ипостаси, которая чрез него познает свою собственную природу и богатство»,

путем построения аналитического суждения (Булгаков говорит только о них).

Но сказуемое не равно одному предикату. Субъект и предикат –

«эта двоица не останавливается на двойственности, а ведет к троице. Сказуемое не исчерпывается одним предикатом, но восполняется, связуется с субъектом связкой, бытием»,

и принцип отношения оказывается весьма существенным в подобном понимании суждения. Без связки реальность

«бескрасочна и нема, бессознательна и бессмысленна. Онтологизм подлежащего и сказуемого (субъекта и предиката) становится феноменальным именно благодаря введению их в реальность связкой. Связка есть исполняет роль да будет!, которое оживляет всё суждение. Бытие алогично и вместе с тем насквозь пронизано логосом, который, однако, без него (без бытия в связке. – В.К.) бессилен» (там же: 71 – 72).

Да и сама

«реальность существует только в отношении между ипостасью (Я, субъектом. – В.К.) и ее природой (предикатом. – не-Я. – В.К.), в движении от одной к другой» (там же),

– чисто идеальном движении.

7. Синкретизм

Как и у Флоренского, слово у Булгакова синкретично.

В этой синкретичности всё как бы ввинчено одно в другое и предстает в единстве логики (объект), психологии (субъект) мышления и собственно языковых категорий как ее формы.

Вместе с тем, слово само по себе входит в своеобразный «синонимический ряд» с повышением степеней отвлеченности во всё большей синкретичности смысла: слово → имя → логос. Например, слово толкуется и как сращение идеи со звуком (лексема: «слово есть звуковой знак – форма звука» (Булгаков 1953: 12)) и как символ смысла; кроме того, слова существуют только потому, что есть Слово (там же: 74) и по этой причине слова суть идеи (в функции подлежащего), которые раскрываются в сказуемом («сказуемые суть чистые смыслы» – раскрытые идеи) (там же: 75). Таким образом слово одновременно и онтологическая, и гносеологическая категория.

Напротив, имя есть идея (в платоновском смысле), даже местоимения (эгоцентрические слова) являются как символы ноуменальности – «жест в слове» (там же: 53).

Логос же есть единство всего в нерасчлененном виде (образе), это – триипостасность идеальных имени – идеи – объекта. Таким образом, слово начинает ряд вхождения в концепт, логос его завершает. Слово, становясь подлежащим, уже имя, раскрывшись в сказуемом – уже логос.

«Слова суть идеи, сказуемые суть чистые смыслы» (там же: 75).

Во всех своих проявлениях каждая форма синкретична. Неодобрительное отношение самого Булгакова к понятию (и явлению) синкретизма (см. (Булгаков 1918: 165, 182)) не меняет положения. Синкретизм логоса онтологичен, и в этом смысле объективно дан. Но познание его – задано, задано им самим.

Движение мысли Булгакова таково.

«В познании, от элементарного до сложнейшего, содержится тройственный акт: глухие голоса бытия, звучание слова и соединение в акте познания этого толчка и этого слова – в именовании»,

т.е. в суждении – предложением:

«познание есть именование» (Булгаков 1953: 118 – 119, 126).

Онтологически понимаемый концепт («глухой голос бытия») и внешняя форма слова (его звучание), как кремень и кресало, соединяясь в усилии мысли, именуя сущность, дают по-знание в содержательных формах слова, которые и предстают в имени. В любом акте познания – а это действие, – в именовании.

«Мы присутствуем при великой и священной тайне творения человека по образу триипостасному: из недр бытия рождается слово, и это слово опознается не как придуманное, извне принесенное, но рожденное самой вещью, ее выражающее» (там же: 118) –

«слово действенно по природе» (там же: 142)

именно потому, что семантический синкретизм слова есть энергия его самораскрытия.

Слово приходит извне – от вещи – как ее имя. Слово – часть вещи и, может быть, ее сущность, имя онтологично как вещь, но вещь познается через свое имя. Неопределенна позиция Булгакова в отношении к семантическому треугольнику – общему масштабу всех наших сравнений (иначе разнообразные точки зрения и определения философов было бы трудно согласовать друг с другом). Признание равнозначности вещи и слова выдает в Булгакове концептуалиста, но в других своих ипостасях он же – чистый реалист. Он исходит из слова (опирается на слово как единственную данность) и соотносит вещь и ее идею (понятие и т.д.).

Еще один разворот мысли – и оказывается, что логос есть нераздельное и неслиянное единство формы и содержания, слова и идеи (там же: 140), т.е. и здесь, оказывается, Булгаков предстает номиналистом.

На самом же деле Булгаков диалектик, рассматривающий попарные соединения каждого элемента семантического треугольника, в результате чего и возникают нового качества категории синтеза: явленный в звучании смысл порождает слово, совмещение слова и вещи порождает имя, нерасчлененность имени и идеи создает логос – и тогда

«слово звучит как мировой логос, как софийное слово» (там же: 141).

В угоду методу Булгаков поступается предметом феноменальным, и оставляет себе только идею-концепт, конечную цель своего рассмотрения.

Разумеется, много внимания философ уделяет своим предшественникам.

«Кант психологизирует познание тем, что в основу его полагает „представление“. Последнее есть психологически возникающий образ, как бы сокращенное и схематизированное воспроизведение данного в опыте <…> Первоэлементом познания является вовсе не представление и не ощущение, а идея, суждение, именование» (там же: 122).

Это высказывание можно понимать так, что первой содержательной формой «первоэлемента»-концепта является не образ, а сама, отвлеченно понимаемая, идея, а

«лики бытия были вызваны в первоматерии, „начале“, через слово» (там же: 124).

Показывая движение «мысли» в слове и через слово, Булгаков порицает Канта за ограниченность его ориентации на образ, Гегеля – за то же, но в отношении понятия, но сам подводит к тому, что

«всякая совершенная форма имеет символическую природу, силу и глубину» (там же: 142),

то есть сосредоточивается на символе как образном понятии. У Канта Дух вместо Логоса, у Гегеля Логос вместо Бога-Отца (оба решения отражают протестантское арианство), Булгаков же видит решение в утверждении единства Троицы-триады, в символе, который соединяет. Образное понятие, понимаемое как символ, уже не есть семантический синкретизм, это – результат конечного синтеза.

Вглубление в концепт через слово – имя – логос (соответственно посредством суждения, отношениями семантического треугольника и концептуального квадрата) приводит к традиционной для русского философствования идее мэона вне укона. Об этом мы уже читали у Флоренского и будем читать у Лосева. Говорит об этом и Булгаков.

«Существует только сущее, το ον (а как его состояние и μη ον), не сущего же, ουκ ον, вовсе нет <…> Меон есть беременность, укон (ουκ ον) – бесплодие» (Булгаков 1917: 182 – 183).

Меон как Нечто чреват концептом, укон как Ничто не существует как сущее.

«Божественное Ничто как Нечто, или μη ον, обозначает собой изначальное, неточное бытие в его неподвижной глубине, в его ноуменальном единстве, божественной первооснове. В отношении к этому Ничто всякое бытие: божеское ли, или мировое и человеческое, есть уже некое что: в Ничто возникает что, vom Nichts zu Ichts или zu Etwas»[6] (там же: 154).

Поэтому

«знание о Ничто, как основе мирового бытия, есть тончайшая интуиция твари о своей тварности» (там же: 181),

то, из чего исходит всякая мысль, восходя к сущности и понимая свою сопричастность этой сущности. Такая сущность неизреченна и замкнута в молчании. Однако

«неизреченность не есть синоним бессловесности, алогичности, антилогичности, скорее наоборот, она-то и есть непрерывная изрекаемость, рождающая словесные символы для своего воплощения. Без этого же порождения она есть невоплотившаяся мысль, нечто недоношенное, мысли не превышающее, но не досягающее. И как ничто не может укрыться от лучей солнца, так же ничто не может укрыться и от света разума. Всякое переживание одной стороной есть и мыслительное. Всё делается предметом мысли, и в этом смысле всё есть мысль, всё есть слово, имеет печать ипостаси Логоса» (там же: 72).

Только последовательно снимая все внешние признаки слова, имени, логоса посредством апофатического не, можно дойти до концептуального ядра первосмысла. Потому что

«все свойства, все слова, все качества, все мысли, заимствованные из этого мира, как бы мы их ни потенцировали и ни усиливали, абсолютно непригодны для характеристики того, что стоит за пределами этого мира. Безусловное отрицание всех определений, всякого да, вечное и абсолютное не ко всему, ко всему, что полагается Абсолютным как единственное его определение…» (там же: 99).

Мысль, нестерпимая, например, для персоналиста:

«Метод отрицательных квалификаций, в которых происходит совпадение различного смысла терминов, не убедителен» (Бердяев 1991а: 2, 186).

8. Смысл идеи

Исходной точкой развития смысла реалист полагает идею. Но смысл идеи есть сущность:

«То, что в философии зовется идеями, живущими своей собственной диалектической жизнью, в мистическом прозрении представляется как некоторые сущности, родовые и вместе индивидуальные, качества, имеющие не только отвлеченную значимость, но конкретное бытие».

Да и само

«учение Платона об идеях как основе познания может быть понято как учение о мифической структуре мысли, миф, касание трансцендентного, „умного бытия“, предшествует логически, дает основу для отвлеченного рационального познания» (Бердяев 1917: 230 и 79).

Идеи «как семена, как зародыши» философских систем

«не только знают себя, но и чувствуют. И эта душевная чувственность, ощутимость идеи, есть красота. Красота есть столь же абсолютное начало мира, как и Логос. Оно есть откровение Третьей ипостаси, Духа святого» (там же: 251).

Булгаков не ограничивается платонизмом в представлении идеи. Его утверждение, что

«идея ощущает себя в красоте»,

что

«идеи суть причины бытия»

подводит Булгакова к категории софийности. Действительно,

«мир есть нечто засемененное идеями, становящаяся София. Божественная София предвечно есть, как пребывающая основа творения, имеющая неисчерпаемую мощь и глубину» (там же: 222).

София одновременно есть и «идея Божья», и

«как любовь Любви и любовь к Любви, София обладает личностью и ликом, есть субъект, лицо или, скажем богословским термином, ипостась; конечно, она отличается от ипостасей св. Троицы, есть особая, иного порядка, четвертая ипостась. Она не участвует в жизни внутрибожественной, не есть Бог, и потому не превращает триипостасности в четвероипостасность, троицы в четверицу. Но она является началом новой, тварной многоипостасности» (там же: 212).

В этом высказывании содержатся утверждения, которые доставили Булгакову много неприятностей со стороны церкви. Но ничего еретического здесь нет. Верно заметила Т.М. Горичева, что

«София – это один из способов заполнить разрыв между ноуменальным и феноменальным мирами. Невыносимы для русского сознания ритуализация и абсолютизация относительного, нетерпима серьезность, с которой эта пошлость парит. Поэтому „закономерность“, причинность и мораль просто скучны» (Горичева 1991: 16).

София для Булгакова – то же, что и философия в системе знания или слово в системе познания, – отношение связи между конкретным и отвлеченным, тварным и божественным, отношение, данное как связь и единство того и другого: оживленная сущность.

«София по отношению к множественности мира есть организм идей, в котором содержатся идейные семена всех вещей. В ней корень их бытия, а без них и вне их не существует ничего» (Булгаков 1917: 221).

София – вечная актуальность идей, преображенный разум («ум» неоплатоников) – и ничего более. Однако разум, этически и эстетически окрашенный, не рассудок вовсе,

«ведь рассудок (ratio), лишь констатирующий схемы вещей, их описывающий и в своей деятельности наиболее приближающийся к зеркальной пассивности, бесплоден. Он не родит научных идей, он только пользуется уже родившимися, регистрирует, проверяет, он – бухгалтер мысли, но не ее творец.

В действительности же творческие мысли, новые замыслы и в науке получаются не из бухгалтерской деятельности рассудка, они родятся, восходят в сознание из недр досознательного тожества, Софии» (Булгаков 1990: 164).

Вот почему

«София открывается в мир как красота, которая есть ощутимая софийность мира»,

а

«красота предмета есть его софийная идея» (Булгаков 1917, 227 – 228).

В этих условиях кантовские категории времени и пространства не «досознательны», как София, а априорны, они опутывают мир красоты, свободу Софии, разъединяя ее, организм превращая в механизм – и всё оборачивается омертвелым объектом, чуждым субъекту. И теперь

«первоначальная непосредственность, интуитивность созерцания, тожество знания и сознания, субъект-объектность бытия в Софии утрачивается и заменяется раздельностью субъекта и объекта с неизбежной дискурсивностью и отвлеченностью (теоретичностью) знания. Зарождается „чистый разум“, ratio как совокупность форм, в которых субъект соотносится объекту. Ratio, научный или теоретический разум, возникает на развалинах софийности, отражающей на себе Логос. Теперь этот Логос скрывается в онтологию, остается лишь внутренней и скрытой связью вещей, которую ищет в ночной тьме с своим фонарем ratio» (Булгаков 1990: 124).

Что же касается идей, то

«идеи-имена, которые составляют онтологическую основу общих понятий, суть первообразы существ в Софии, вне которых ничто не становится причастно бытия. София как всеединство <…> содержит в себе всё в высшем слиянии и единстве» (Булгаков 1917: 230).

И по этой именно причине

«мир в своей положительной основе есть не Хаос, но София» (Булгаков 1990: 145).

Символ Софии одновременно и сущность и не сущность, не ипостась, но общее качество всех ипостасей, и потому постигаема не как истина, а как красота. Красота присуща женщине – и готов афоризм Бердяева:

«Булгаковская софийность есть выражение женственно-пассивной религиозности, покорно принимающей данный миропорядок. Высшая точка этой софийной религиозности есть мление и умиление» (Бердяев 1989: III, 595).

«Женское» в Софии приемлет «мужское» (идеи-семя), и в результате рождается «идея-имя». Символическое описание момента выхода из концепта в образ слишком метафорично, его можно истолковать по-разному, сам же Булгаков только множит образы, не выходя на уровень понятия, «притворяется» поэтом. Но можно ли понятием, жалким подобием концепта, передать эту мысль (эту идею)? Вообще, символическими обозначениями (София, Всеединство, Троица и пр.) русские философы называли, в духе времени и согласно традиции, другое, то, что и должно получить свое действительное имя (например, концепт). Интуиции русских мыслителей верны и глубоки, но слова, которыми они излагали эти интуиции, не годятся. Ноуменальное трудно передать феноменальным, а символ все-таки «вещь».

А

«имя есть первоначально сказуемое, получается в результате скрытого суждения. Потому, согласно нашему пониманию, не может быть слов, которые бы по самой природе своей или изначальному смыслу были именами существительными, в отличие от глаголов и прилагательных. Напротив, сказуемость предшествует номинативности: змеиность, а не змея, которая есть то, что является носителем змеиности; человечность, а не человек; деревянность, а не дерево и т.д. Словом, не идея-слово рождается или выделяется своим носителем, а наоборот, идея облекает собой, осуществляет, имеет для себя частный случай в том или другом факте бытия. Идеи суть словесные образы бытия, имена – их осуществление»,

а в этом случае

«теряет свое значение обычное различение имен собственных и нарицательных. Всякое имя есть конкретное употребление общей идеи, и сказуемое, скрытое в имени, по природе своей есть идея, имеющая всеобщую значимость (или же вообще ничего не значит, лишено смысла). И здесь не различаются нисколько имена собственные и нарицательные: Сергей есть такая же общая идея, как и человек» (Булгаков 1953: 60 – 61).

Схождения с учением Потебни о роли глагольности-предикативности в развитии идей и символов слишком очевидны, чтобы говорить о них подробно. Но совмещение нарицательных имен с собственными характерно. Это – попытка свести всю проблему имени к имеславию, широкое к узкому. У Флоренского такого не было. Кроме того, высказывание полностью отметает подозрения Булгакова в номинализме.

Если можно было бы понять Софию Булгакова как единящую идею и концептуальную сущность, мы нашли бы ответ на вопрос, фаталически неразрешимый. Как семантический треугольник явления сопряжен с концептуальным квадратом сущности? Через идею-концепт посредством Софии, был бы ответ Булгакова. София одномоментно и вечно (онтологично) есть и «идея» «треугольника», и концепт «квадрата», т.е. и сущность – и не-сущность, и идея – и не-идея. София есть мечта Булгакова представить идею и вещь в их единстве как нечто живое. Одновременно и реальное и действительное, и тварное и божественное. Как и положено мечтать реалисту.

9. Сознание: слово-образ

«Как же происходит это воплощение смысла, завертывание его в звуковую оболочку, рождение символа, как возникает слово»,

– спрашивает Булгаков (там же: 26), и сам же отвечает: поскольку

«индивидуальное значение слова связано с корнем»,

то

«и вопрос о происхождении слова ближайшим образом зависит от вопроса о корневых элементах слов».

Каждое

«самостоятельное слово имеет свое корневое ядро, и это ядро есть, вместе, и смысловое: существует первооснова слова, в которой сращение слова и смысла-идеи имеет непосредственное изначальное бытие. В дальнейшей жизни уже родившегося слова или воплотившегося слова могут происходить разные события и процессы, все умножения, изменения и усложнения смысла; сюда относятся: тропы как метафоры, метонимии, синекдохи, то, что называется „внутренней формой слова“ и т.д.» (там же: 27).

«Эта внутренняя форма слова с течением времени обычно позабывается и тем самым утеривается первоначальный оттенок смысла, та интуиция, которая вложена в данное слово <…> Различное употребление слов представляет собой как бы систему смысловых уравнений, дает возможность заглянуть в лабораторию мысли, где куется ее орудие, где она сочится как капля, растет как трава» (там же: 64).

Но язык ведь «всегда рисует», поскольку «слово онтологично», а все «слова суть самосвидетельства вещей». Слову присущ «онтологический магизм», и всегда важно знать действительный смысл слова, адекватный идее. В отношении к слову неуместно спрашивать, представление или понятие, абстрактное или конкретное выражает слово, например: вода, свет, тьма, книга и пр. Неуместно, поскольку при предъявлении слова первым делом возникает «словесный образ» – основной признак слова, т.е. все-таки представление, которое вскрывает смысл приближением к знакомым образам действительности. В словесном образе идея начинает свой путь в слове.

«Так: свет, в свете, о свете, светлый, светлогоосветить и под., – все эти варианты, или, точнее, оформления одного смысла-слова-идеи свет» (там же: 14 – 15).

Интересно, что в своих университетских лекциях Потебня также давал аналогичный пример, строя предложение из однокоренных слов с корнем «свет». По-видимому, это первое, что приходит на ум, когда думаешь о внутренней форме слова, наиболее связанной с реальными ее воплощениями, зрительными и символическими.

Тем самым слово сужает объем, усиливая свое содержание, сосредоточивая внимание на одном, самом важном признаке смысла. Слово становится именем.

Имя у Булгакова существует (существительное), оно конкретно представлено и как словоформа (корень – носитель внутренней формы), и как слово (не один лишь корень). Слова-идеи

«суть словесные образы бытия, имена – их осуществление» (там же: 61).

«Здесь надо вспомнить то, что говорилось о трехчастном составе имени: семеме, морфеме и фонеме. Конечно, имя есть известная семема, конкрет, но оно облекается в фонему, и вне ее существует, с ней неразрывно, однако и фонема может изменяться без изменения для имени. Подобным же образом и морфема».

Но дело всё в том, что имя есть целое, и

«трудность понять имя заключается в том, что оно является, с одной стороны, довольно независимым от своей фонемы, которая может и изменяться, а с другой, оно связано с ней теснее, чем всякое слово. Именно слово имеет собственный смысл и значение, которое может быть описано, между тем имя не имеет такого значения и не допускает субституций» (там же: 177).

Так оказывается, что смысл слова – явление текучее, проходящее через слово, а само слово формируется в суждении-предложения, путем исчисления предикатов при имени.

«Имя существительное есть нечто трансцендентно-имманентное, благодаря чему и возможна относительно него предикативность, как его откровение о себе, имманентное его раскрытие» (там же: 179).

«Имманентное раскрытие слова» продолжается в понятии.

10. Познание: слово-понятие

«Знает один, познают многие»,

– замечает Булгаков, но поскольку и

«знание есть творчество, а творчество непосредственно, творческие замыслы и идеи родятся в сознании» (Булгаков 1990: 33),

то и сознание порождает знание в по-знании.

Основное содержание слова в познании – понятие.

«Мышление оперирует суждениями и понятиями, представляющими собою как бы сгустки мысли <…> Эти-то логические символы и символы символов, понятия и категории и суть те колонны, на которые опираются висячие и ажурные мосты научной и философской мысли» (там же: 24).

Однако возможности понятий ограничены, они остаются всего лишь «схемами жизненной действительности».

«С нашей точки зрения, понятия годятся только для того, чтобы с возможной точностью описать, рассказать содержание той мистической интуиции, в которой непосредственно открывается каждому, в меру его духа, софийность мира» (Булгаков 1917: 223).

«Логическое слово разума соответствует внешнему, механическому единству мира»,

разум в своих понятиях

«относителен, а не абсолютен, ибо мышление не есть Логос, а только логика, логика же преодолевается на высших ступенях проникновения в софийность мира. Логика обманывает и сама обманывается абсолютной формой своего универсализма и, конечно, в этой формальной универсальности своей косвенно она отражает софийность мира, однако только косвенно» (там же: 226).

Логическое искусство, творчество из понятий – особенность научного познания (Булгаков 1990: 132), именно

«в науке выражается пробуждение мирового самосознания, причем с мира спадает постепенно его мертвенное окоченение» (там же: 146).

Недостаток научного познания заключается в нацеленности науки на объект – субъект исчезает из внимания:

«Это и есть чистая научность, научное отношение к миру. Поэтому научность есть только поза жизни, ее момент» (там же: 153);

даже

«научная картина мира, мир как объект и, следовательно, как механизм есть только моментальная фотография» (там же: 160).

Раз явившись взамен красочному образу, понятие омертвляется в слове. Понятие становится догматом, а

«догмат есть сигнализация понятиями того, что не есть понятие, ибо находится выше логического мышления в его отвлеченности; в то же время он есть формула, выраженная в понятиях, логическая транскрипция того, что дано в религиозном опыте» (Булгаков 1917: 74).

Догмат есть попытка выразить миф и символ посредством понятия.

Понятие, как и образ, причастно идее, но опосредованно, через образ.

«Причастность понятий идеям, – их частичная и отраженная софийность, сопряженная с внесофийностью и антисофийностью, игра света и теней, обосновывает и возможность заблуждений, борьбы между истинностью и ложностью понятий» (там же: 233).

«Понятия разума суть слова» (Булгаков 1953: 108);

именно тут и возможна ошибка, разделяющая реалистов и номиналистов в их отношении к общим понятиям. Булгаков часто возвращается к этому вопросу, рассуждая примерно так:

«Человек существует лишь как вид или род. Следует ли мыслить это номиналистически или же реалистически, есть ли „человек“ лишь понятие, полученное логическим отвлечением от отдельных людей, лишь общее их имя, относящееся к их сходным признакам, или же человек как сущность существует прежде индивидов, есть их онтологический, а потому и логический, общая основа бытия этих индивидов, которые суть только динамические центры самообнаружения этой основы? Что существует раньше: человеческое естество или индивидуальный человек, всецелый первозданный Адам или адамиты? Нам кажется, что только признанием единого человечества, праотца (в метафизическом смысле) Адама дается возможность понять характерное соединение индивидуального и общечеловеческого в личности» (Булгаков 1990: 106)

– типичное для реалиста рассуждение. И одновременно прямое указание на важность содержания понятия, а не его объема в представлении содержательной формы слова понятия, идущего от образа.

«Человечность как потенциал, как глубина возможностей, интенсивная, а не экстенсивная, соединяет людей в неизмеримо большей степени, нежели их разъединяет индивидуация» (курсивом даны ключевые слова определения. – В.К.) (там же: 107).

Вхождение культуры в зону понятия и остановка в этой смысловой зоне уничтожает возможность развития понятия в символ. Это опасно,

«этим создается всё увеличивающееся механизирование жизни, преобладание абстрактности и уменьшение конкретности в человеческих отношениях».

(Булгаков показывает это на развитии понятий «интереса», «выгоды», «расчета», вытесняющих традиционный для русской культуры символ любовь) (там же: 209).

11. Знание: слово-символ

«Знает один, познают многие. Этот один, этот трансцендентальный субъект знания, есть уже не человеческий индивид, но целокупное человечество, Душа мира, Божественная София, Плерома, – под разными именами и под разными личинами выступает он в истории мысли» (там же: 98).

Знает – София; это – важная для Булгакова мифологема.

В многообразии манифестаций слово часто предстает у Булгакова как Логос, как материализованный Логос. Дело не только в аллюзии к смыслам греч. λογος. Метонимические перемещения смысла из сферы в сферу – вещь обычная для символического мышления, а именно символическое мышление и присутствует в данном случае.

Слово как логос предстает в утверждении, что слову важны не смысл (он равен вещи) и не значение (равно понятию о вещи), но его сущность, το οντος ον (Булгаков 1953: 7). Одновременно с тем

«слово есть звуковой знак»,

да и

«значение, смысл есть необходимое содержание слова»,

ибо

«всякое слово обозначает идею» (там же: 12).

Противоречия здесь нет, и не только потому, что слово-слово и слово-логос различаются. Дело в том, что, согласно этому учению, «слова суть символы», а тем самым слово соединяет различные явления в общей для них связи (единство основания при сопоставлениях в оппозиции).

Именно здесь рождается противопоставление реализма и номинализма. Булгаков понимает это следующим образом:

«Два основных направления естественно обозначились в истории философии, принимая в ней разные формулировки: номинализму и реализму средневековой философии в новейшей соответствует позитивизм, эмпиризм или идеализм (конечно, „трансцендентальный“) в их противоположности реализму, мистическому или спиритуалистическому. Для первого воззрения бытие исчерпывается непосредственной данностью состояний сознания, которая в своем выражении и логической обработке облекается в символику общих понятий и суждений (курсив мой. – В.К.). Для другого воззрения действительность несравненно глубже опытной данности <…> Если первое воззрение, номинализм, неизбежно разрешает мир в субъективный иллюзионизм замкнутого, имманентного опыта (притом искусственно ограниченного и отпрепарированного), то второе воззрение постулирует и стремится постигать в доступной нам теперь форме мир вещей, сущего (το οντος ον)» (Булгаков 1911: I, 279 – 280).

Например, в понимании нации это происходит таким образом: для позитивиста, или идеалистического номинализма и иллюзионизма нация – совокупность фактов и есть абстракция (собирательно общее понятие) как лес есть совокупность деревьев (философия просветительства, Чернышевский, Милюков и т.д.); для реалистов же нация не только совокупность феноменологических своих проявлений, но прежде всего

«некое субстанциальное начало, творчески производящее свои обнаружения, однако всецело не вмещающееся ни в один из них и потому не сливающееся с ними».

Ничто не препятствует за таким «субстанциальным началом» на гносеологическом уровне признать концепт.

Отсюда различные подходы к пониманию слова.

«Логика и гносеология разъясняют именно смысл слова, усматривая в нем общее понятие или представление (т.е. понятие или образ. – В.К.), скрытое суждение и проч. Поэтому можно как будто предполагать, что законы логики и гносеологии предшествуют слову, суть для него prius. Однако, если мы внимательно всмотримся в такие рассуждения, то убедимся, что обсуждается в таких случаях не само слово, но то или иное его употребление (до сих пор частая ошибка номиналистических рассуждений о слове: значение как употребление. – В.К.), т.е. то, что является уже продуктом слова, мыслию; речь идет о построениях, а не о первоэлементах, которые даже не замечаются в отдельности, хотя и существуют» (Булгаков 1953: 23).

В отличие от логических позитивистов Булгаков понимает функцию в старом добром смысле: как функцию от смысла.

Еще одно утверждение Булгакова важно в данном контексте. Символ как развернутая идея воспринимается в цельности, он объемен,

«дискурсивное же мышление (понятиями. – В.К.) находит всё во всём, лишь переходя от одного к другому, отправляясь от частного к частному же и лишь в самом этом переходе находя общее» (Булгаков 1990: 27).

Лишь в совокупном движении идеи (концепта) номиналист способен узреть (углядеть, увидеть и пр.) инвариант сущности, логическая операция с понятием – слишком узкая точка зрения.

«Итак, мы дошли до точки: слова суть символы. Природа слова символична, и философия слова тем самым вводится в состав символического мировоззрения. Символизм есть больше, чем философское учение, он есть целое жизнеощущение, опыт» (там же: 26).

Именно символы служат для того, чтобы пробуждать в человеческом сознании идею, а слова-идеи суть самосвидетельства вещей, мировое всё, голоса мира, звучание вселенной, ее идеация <…> Поток сравнений и метафор продолжается, трудно изъяснить понятием смысл символа.

«Слово есть вспышка смысла, идеи, которых много, которые имеют текучее, перемещающееся бытие, выражают, а не образуют, символизируют, а не творят космос» (там же: 42).

«Слова-идеи суть силы, некоторые идеальные потенции, создающие себе тело, обладающие силою воплощения»,

и нам

«остается просто, смиренно и благочестиво признать, что не мы говорим слова, но слова, внутренне звуча в нас, сами себя говорят…» (там же: 23)

– сказано за несколько десятилетий до того, как эти слова повторил Хайдеггер (Булгаков указывает первоисточник формулы: Гердер (Булгаков 1953: 30)).

Несколько походя брошенных определений показывают, насколько точно понимал Булгаков чисто лингвистические проблемы слова. Например, он полагал, что

«значение слова само по себе никогда не бывает предметно, оно есть чистый смысл, gilt, а не ist, имеет значимость, а не бытие» (там же: 59);

так описывается значение слова (десигнат, содержание понятия) в отличие от предметного его значения (денотата, объема понятия). Постоянное утверждение первенства десигната-интенсионала-значения показательно для точки зрения философа. Булгаков говорит об общей тенденции идеи-смысла к перевоплощению в содержательных формах слова (нигде, конечно, не употребляя приведенных здесь терминов: его описания отвлеченно-символичны).

«Если слово есть символ смысла, сращение идеи со звуком, и если это сращение или воплощение смысла есть необходимое здесь условие, то как же понять множественность наречий. Очевидно, приходится постулировать некоторое мета-слово, его ноумен, который выявляется в звуковой оболочке. Эти оболочки в своей совокупности образуют язык, и, конечно, язык не есть механическое соединение слов, но их организм, так что и в каждом отдельном слове проявляется весь язык» (там же: 38).

Цитата говорит сама за себя. Булгаков затрудняется в определении национального своеобразия слова-символа. Один и тот же смысл может предстать в различной словесной «оболочке». Язык предстает как организм оболочек, построенных по тому же «матрешечному принципу»: одно входит в другое, и так далее. Булгаков опять «притворяется». Его «символистская» теория языка прямым образом подталкивает его к признанию национальной специфичности каждого языка в познании мира, поскольку символ культуры, воспроизводящий логос идеи, в каждом языке свой (в отличие от понятия). Бердяев сразу же заметил эту особенность учения Булгакова, обвинив его (несправедливо) в национализме.

Слово воспроизводится в суждении-предложении, но рождаются слова в корне.

«Связь и оформление предполагаются природой слова в такой же мере, как и смысл, – это невозможно отрицать, но столь же невозможно отрицать и ядра слова, корня, с которым связано значение слова, идея, смысл. Формальные элементы всеобщи и однообразны, корневые – индивидуальны и своеобразны. И смысл связан с корнем» (там же: 16).

Именно в корне происходит рождение символа, и при любых бедах

«корни слов все-таки остаются и питаются подземной влагой» идеи (там же: 145).

Происхождение слова объяснить нельзя, полагает Булгаков, и его агностицизм в этом вопросе напоминает агностицизм Канта в отношении к «вещи в себе».

«Антиномия имени существительного в том, что то, что именуется, неименуемо, трансцендентно слову-идее, выражающей модус космического бытия. То, что находится под именем, – под-лежащее, или υπο-κειμενον, есть трансцендентный ноумен, ουσια, кантовская „вещь в себе“. То, чем именуется она, есть сказуемое, κατεγορουμενον, феномен по отношению к этому ноумену, его εργον, всецело принадлежащее миру бытия и форм, имманентное. Итак, имя существительное есть нечто трансцендентно-имманентное, ноуменально-феноменальное» (там же).

Дело в том, что именно

«в человеке сокрыты имена всех вещей»,

«и чем меньше человек называет вещь и чем больше она сама себя называет, тем глубже, существеннее, проникновеннее именование» (там же: 69).

По этой причине

«благодаря имени существительному устанавливается изначальный реализм мышления, который вместе с тем есть и идеализм, ибо в существительном связкой устанавливается агглютинация res и idea»

вещи и идеи, соединенных словом.

Очень хорошо идею Булгакова изложил Н.О. Лосский. Приведем его описание.

«Согласно Булгакову, звуковая масса есть σωμα [тело] слова, как учили стоики: оно – материя, идеализируемая формой, имеющая смысл или идею. Словесная идея может иметь различные воплощения: звук, жест, письменные знаки. Однако, как симфонии Бетховена написаны для оркестра, так и словесная идея преимущественно находит свое воплощение в звуках человеческого голоса. Связь между идеей и ее воплощением не является внешней ассоциацией» (Лосский 1991: 288).

Последнее важно. Идея и слово образуют идеально-реальное – слово = идею.

«При появлении слова в космической реальности, – говорит Булгаков, – имел место двойной процесс, проходивший в двух противоположных направлениях: идея освобождалась от сложной целостности существования и одновременно творила для себя в микрокосме человеческой индивидуальности в соответствии с голосовыми возможностями человека новое тело – слово. Сам космос говорит через микрокосм человека в словах – живых символах, деятельных иероглифах вещей, ибо реальная душа словесного звука – это сама вещь. Так, например, душа слова солнце – это сам небосвод. Множественность языков не исключает единства „внутреннего слова“, так же как те же самые китайские иероглифы в различных провинциях Китая произносятся по-разному. Вавилонское смешение языков напоминает разложение белого луча света на многочисленные спектральные цвета. Такое разложение, однако, не затрагивает „внутреннего слова“. Об этом свидетельствует возможность перевода с одного языка на другой. Значительную ценность представляет теория Булгакова о том, что множественность языков есть следствие распада человечества в связи с ростом субъективизма и психологизма, т.е. пагубное сосредоточение внимания на субъективных, индивидуальных особенностях речи» (там же).

Речь подавила язык, снимая вместе с тем и коренные свойства смысла, упрощая идею, низводя ее до уровня значения. В использовании слова как носители концептов стираются, но именно концептуальное зерно сохраняет их в ранге слов языка:

«Слова были бы невозможны и непонятны даже в теперешнем жалком и ублюдочном состоянии, если бы они не имели на себе отсвета сверху» (Булгаков 1953: 127).

Но самое важное утверждение Булгакова связано с символом.

Символическое мышление есть самое творческое. Символ есть зрелость концепта, прошедшего момент понятия.

«Символизм, по известному определению В[ячеслава] Иванова, идет a realibus ad realiora, от ον к οντος ον, поэтому ему чужд психологизм. В отличие от прагматически-условного характера научных понятий, содержание символа объективно и полновесно, в противоположность понятиям-„скорлупам“, не имеющим своего содержания, или словам, внутренне чуждым слова. Нельзя художественно солгать, и нельзя мифотворчески покривить душой: не человек создает миф, но миф высказывается через человека» (Булгаков 1917: 65).

Знание, полученное в познании, ограничено не потому, что оно ошибочно, недостаточно или плохо. Оно и полезно, и хорошо, и красиво – всякое научное знание. Однако у него недостаток, который Булгакову кажется существенным. Это всего лишь знание, тогда как глубина символа открывает человеку ведение.

«Гнозис [есть] опьянение, экстатическое знание и рационализму его не подобает называть. Для Булгакова мысль, знание есть послушание, а не творчество, и он отвергает экстазы знания как соблазн» (Бердяев 1991а: II, 186).

Не знать, а ведать призывает философ своим учением об Имени.

12. Язык

«Вся новейшая философия, кроме Лейбница, прошла мимо языка, можно сказать, не заметив проблемы слова. Ни Кант, ни Фихте, ни Гегель не заметили языка и потому неоднократно являлись жертвой этого неведения» (Булгаков 1953: 8);

особенно Булгаков сожалеет об этом в отношении к Канту. Понятно, почему: исходя из категорий языка, Кант установил свои априорные категории рассудка, но «его небрежение относительно языка» мешало понять, что язык

«есть конкретная гносеология и конкретная логика» (там же: 89),

что

«нельзя освободиться от влияния языка и от влияния грамматики» (там же: 90),

что

«логика и гносеология возможны только потому, что есть грамматика» (там же: 108).

Цитаты можно продолжать – вся «Философия имени» насыщена подобными высказываниями; ныне, кажется, никто и не сомневается в справедливости этих слов.

Из многих вопросов, затронутых Булгаковым специально языковых, особых замечаний заслуживают следующие.

Во-первых, конечно, идея самодвижения логоса в слове:

«Это и есть самая поразительная черта в истории и жизни всякого языка: в нем существует некоторая первичная данность, которой соответствует вся творчески, художественно осуществляемая заданность» (там же: 31);

что же касается обилия языков,

«множественность же есть состояние языка, его модальность и притом болезненность»,

греховность (результат вавилонского столпотворения) (там же: 35). Все языки

«воплощают одну и ту же гносеологическую схему, дают место одним и тем же требованиям логики»

с точки зрения понятия.

Во-вторых, понимание языка как единства вещи и идеи, точнее – вещного смысла или смысловой вещи:

«Язык своими средствами осуществляет потребности мысли» (там же: 90)

– с одной стороны, а с другой,

«в сущности язык всегда был и есть один – язык самих вещей, их собственная идеация» (там же: 24).

В-третьих, и сам язык («внутренний язык») предстает в учении Булгакова как инвариант речи (речений); например, в отношении к стилю (см. п. 14). «Матрешечное» представление идеальных объектов помогает Булгакову показать, что на каждом уровне иерархии есть сущность, а что – явление как феномен, и тем самым подойти к абсолютной сущности, которая не является уже феноменом ни для чего. Это «род родов» (οντος ον).

Наконец, в проблеме символа рассматривается и «национальность языка», национальная его специфика.

«Самое могучее орудие культуры, в котором отпечатлевается душа национальности, есть язык (недаром по-славянски язык прямо и обозначает народ). В языке мы имеем неисчерпаемую сокровищницу возможностей культуры, а вместе с тем и отражение и создание души народной» (Булгаков 1911: I, 296).

12. Категория

Булгаков не может не вспомнить и категорий:

«Мысль самозаконна в своем развитии, в своей диалектике, в своих заданиях и проблемах, она скрепляется системой категорий, между собой необходимо связанных» (Булгаков 1990: 24).

Категории выступают здесь оформляющей движение мысли силой, которая сама по себе также идеальна. Она выражена в слове, но не реальна сама по себе. Например,

«Кант хотел подсмотреть рождение мысли, чтобы из акушера стать ее законодателем, но он не заметил, что опоздал: мысль уже давно родилась и дышит воздухом здешнего мира – в предложении, в грамматике. Это соотношение между разными соперничающими между собою областями может быть выражено в такой схеме.

Лексикология – идеология (корнесловие, морфология, семасиология) и

Грамматика – этимология (конкретное мышление, гносеология, синтаксис, и психология поведения), логика, психология» (Булгаков 1953: 105).

Категории Канта все выявлены из форм языка: категория пространства отражена в предложно-падежных формах слова, времени – в глагольных временах и видах, и т.п., и

«нужно лишь умело дешифровать эти показания конкретной гносеологии – грамматики» (там же: 93 – 94).

Соотношение частей, однако, не ясно. «Корнесловие» – словообразование, но морфология – грамматическая часть, а этимология относится к лексикологии (если «этимология» здесь не устаревшее именование морфологии, а «морфологии» в первом случае как морфемики).

«Идеология» в форме лексикологии есть самодвижение идеи через слово, явленность сущности в имени-подлежащем.

«Этимология» в форме грамматики есть развитие идеи путем накопления предикатов-сказуемых в суждении-предложении. В таком случае все кантовские категории предстают как качественные признаки сказуемого, т.е. не исконные качества идеи («вещи в себе»), но качественные ее признаки в явленном виде.

Линии «лексикологии» и «синтаксиса» параллельны, что и создает впечатление отсутствия связи между сущностью и явлением (так полагает, например, Ю.С. Степанов (1985: 11)). Однако Булгаков просто не говорит об этой связи как очевидной, «притворяется» кантианцем. Его реализм не допускает разрыва между сущностью и явлением, для него явление и есть сущность – и тут он предстает как бы концептуалистом, для которого идея всегда «в вещи» (in re). Но концептуализм Булгакова особый. Его концепт – это идея, которая реализуется в суждении. Вещь познаваема опосредованно, но ведь всё познается опосредованно, через понятие, в отношении к чему-то иному, являясь в мысли отчужденным от вещи. Всё – относительно идеи; всё – форма идеи.

Можно спорить с Булгаковым и относительно его понимания категории: они предстают как априорные (по Канту), хотя и зашифрованные в языке, из которого мы их и познаем. Получается, что наша интуиция и есть априорное знание, являющееся через формы языка. Ничего не изменилось, а только отодвинулось в глубину, в сущность, которую и следует познать.

Теперь об идее.

«Говоря об идеях, Булгаков, подобно Флоренскому, подчеркивает различие между идеями и понятиями» (Лосский 1991: 267).

Понятие вещно, равно вещи, есть вещь в идеальном смысле.

Идея же – это «вещь в себе», хотя и не «для себя». Она открыта навстречу познающему разуму.

«Выражаясь известным платоновским термином, общим понятиям свойственна сопричастность идеям, но при этом им вполне не адекватно ни одно наше понятие, ни научное, ни философское» (Булгаков 1917: 232).

Понятие – явленность идеи (концепта), но явленность односторонняя, хотя и гармоничная в отношении объема и содержания, которые согласованы в полном соответствии с вещью. Но идея идеальна, в ней только «качественность смысла», то, что соотносится лишь с содержанием понятия, тогда как его объем отягощен грузом вещественности, мирским и тварным продуктом той же идеи-смысла.

Если же понятие – содержательная форма слова, то происходит раздвоение слова на идею и понятие.

Согласно суждениям самого Булгакова, данным в «Философии имени» относительно слова (не имени!),

«двоение слова – факт культуры, основанный на двойственности самого слова»:

лексическая и грамматическая его части, основное значение и грамматическое, слово устное и слово записанное, и пр. Если воспользоваться оппозициями Булгакова вещь: мысль (идея) и слово сказанное: слово записанное, вложив их в развертку принимаемых им же пространства и времени, получится следующее соответствие («схема»):


ДП + пространство – пространство
+ время вещь слово сказанное
– время слово записанное мысль (идея)

«Слово сказанное» соответствует образу, «слово записанное» – символу, «вещь» – понятию, тогда как «мысль» занимает пространство / время концепта. Так семантический треугольник (в гл. I) и этот концептуальный квадрат совмещаются без ущерба для сущности, поскольку разные имена концепта оказываются только его предикатами в суждении о нем. Если представленное совмещение триады и тетрады верно, реализм прав, ибо двоящееся слово становится онтологической опорой или (неореализм) целью исследования. Но (одновременно) если это так, то опять проглядывает концептуализм Булгакова, поскольку исходной точкой движения смысла остается идея-концепт. Реализм, согласуясь с тем же движением (энтелехией движения), более нравствен, тогда как концептуализм антропоцентричен, а это – «богоборческий шаг».

14. Форма

Все рассуждения Булгакова пронизаны аристотелевским пониманием формы как явленной сущности своего уровня залегания в идее.

«Сущность формы его отношение частей, определенный ритм, схема» (Булгаков 1953: 12).

Это и Аристотель, и Кант, но с уклоном в неореализм: всё сказанное относится к слову как форме идеи.

Действительно,

«всякая речь имеет форму и форма бывает только конкретна <…> одновременно с содержанием создается и форма» (там же: 137, 139)

– форма и создает содержание, поскольку осуществляющаяся идея-смысл и есть конечная форма.

«Идея как смысл слова есть чистая качественность смысла, не терпящая, не допускающая никакого вторичного определения, выражение через другое, из контекста. Ее можно воспринять абсолютным слухом…» (там же: 14).

Логос есть идея, совмещенная со словом как своей формой, но кроме того логос –

«λογος есть не только слово, мысль, но и связь вещей» (там же: 45),

т.е. весь семантический треугольник в явленном виде (что верно). Слово есть внешняя форма, а концепт – форма внутренняя (этимон есть явление сущности – внутренней формы), тогда как движение концепта-идеи в слове порождает содержательные формы. Вот почему

«λογος имеет двойную природу, в нем нераздельно и неслиянно слиты слово и мысль, тело и смысл. И то, что может быть высказано о мысли и речи, это же самое должно быть сказано и о слове-смысле. Нельзя говорить о генезисе смысла и слова в отдельности, или об их позднейшем склеивании или наложении друг на друга. В этом смысле вообще нет и быть не может генезиса слова, слово не может возникнуть в процессе» (там же: 19),

поскольку слово дано как внешняя форма, но смысл его задан в качественности содержательных его форм. Логос как нераздельная слиянность формы и содержания, слова и идеи (там же: 140) создает подобие вещи, есть явленность концепта вещи.

Тут мы замечаем еще одну особенность средневекового реализма: выделяется иерархичность следования явлений, основанная на определенных антиномиях сущности. «Онтологическая основа» такого расхождения между троичностью явления и двоичностью сущности всё та же: символ Троицы. Булгаков часто возвращается к этой несводимости в манифестации сущности и явления, например, в следующем пассаже:

«Идея о конкретном синтезе алогического и логического в сверхлогическом единстве жизни глубоко заложена в христианском учении о триипостасности Божией и о сотворении мира словом из земли „невидимой и пустой“» (Булгаков 1990: 26).

Важно вот что: не нейтрализация (как требует того католическое filioque), а синтез нужен для преодоления сущностных антиномий бытия. Нейтрализация приводит к устранению существенного в противопоставлении путем уравнивания с несущественным (понижение качеств), тогда как синтез, т.е. обогащение существенным в соединении существенного и несущественного приводит к повышению качеств, общего окачествления мира. Это видно уже на принципе отрицания, который показывает Булгаков. Отрицания имеют разные оттенки по смыслу: греческие μη, ου(κ), α- «как бы зачеркивают» положительное значение, одновременно на него указывая (Булгаков 1953: 101), но исходя из положительного элемента оппозиции.

На категориях языка Булгаков этот принцип, принцип «органического» синтеза, показывает постоянно.

Так, для него категория среднего рода – не род:

«Это категория тех случаев, когда род оказывается неприложим» (там же: 51).

Предстает сущностная эквиполентность род мужской : род женский, который мы уже рассмотрели на толковании Булгаковым идеи и логоса. О «нулевых» членах грамматических оппозиций Булгаков говорит в том смысле, что категория настоящего времени есть «отсутствие мысли о времени», а форма именительного падежа имени есть «отсутствие падежа», связка есть вообще не содержит идеи времени, и пр. (там же: 95 – 96). То же о категории числа (двузначность множественного числа) и т.п. Однако в общей системе соответствий все они получают свое значение (настоящее время – значение времени, именительный падеж – значение падежа, и т.д.).

Дело в том, что «родом» средний род делает идеальная оппозиция сущностей Мужской : Женский, но только на уровне явления и только как немаркированный член явленной оппозиции. Точно так же «временем» настоящее время делает идеальная оппозиция сущностей Прошедшее : Будущее (эквиполентность события и модальности), и т.п. Это – установка градуальности (иерархии), в которой обязательно есть элемент с полной утратой данного дифференциального признака, но уже в явлении, потому что в сущности такой признак обязателен (он создает антиномию эквиполентной полярности).

Вместе с тем явленность сущности и возможна лишь на фоне немаркированного элемента, который, отменяя релевантность признака («качественности»), сохраняет подобие сущности, тем самым «вытягивая» сущность на поверхность явления. Это – своего рода апофатическое строение градуальности. Отсутствие немаркированного члена оппозиции сохраняет за эквиполентностью сущностей статус антиномии, т.е. «вещи в себе», и только через языковые категории «категории разума», действительно, оказывается возможным эксплицировать.

Допущение Булгакова можно подтвердить на истории многих категорий языка. Например, категория лица эксплицировалась явлением 3-го лица в антиномии 1-го и 2-го лиц (онего при я и ты), категория вида – явлением степеней длительности (типа хаживал), категория залога – явлением возвратности (оформленной постфиксом ся, си) и т.д. О категории множественного числа в философском смысле писал уже Потебня. Современные формы множественного числа включают в себя и значения утраченных форм двойственного числа, и различные степени собирательности, также утраченной как самостоятельная категория, ср. собирательную множественность типа волоса, листья при исчисляемой множественности соответственно волосы, листы и пр. Попытки современных исследователей свести все такие градации явленных категорий к бинарным привативным оппозициям типа

· «совершенный вид : несовершенный вид»,

· «действительный залог : недействительный залог»,

· «единственное число : неединственное число»

и под. есть всего лишь неутоленная жажда «найти закономерность в системе», т.е. вернуться к инварианту, к антиномии сущности, но, конечно, как разрешаемой (в сознании) нейтрализацией по немаркированному члену оппозиции.

Познание категорий идет параллельно развитию категорий, потому что само по себе познание происходит в категориях языка. Булгаков прав, причинно-следственной подобная связь быть не может.

Явленность сущности на фоне ее подобия в явлении Булгаков показывает также на истории стилей русского языка.

Тройственность стилей как формы речи важна в литературном языке, она определяет и направляет развитие языка:

«Всякая человеческая речь имеет форму, есть форма, и потому принципиально допускает в себе применение эстетической оценки» (там же: 137):

высокая поэзия: слово есть цель

· «ремесленная» (профессиональная) речь: упорядоченный термин;

· простая, «беглая» речь: употребление (средство общения).

Теория трех стилей, а вместе с нею и сознательная разработка норм литературного языка начинается только после того, как в систему (антиномию сущностей) русский язык: церковнославянский язык – был включен третий элемент, «как бы» язык – разговорная речь городов (простая речь), – и своим явлением открыла путь для проявления сущностей. Помогла «расколоть» «вещь в себе», которая до сих пор остается тайной для многих историков русского языка, полагающих, что в средневековой России было два стиля (два языка, диглоссийная ситуация и т.д.). Средневековая Русь не знала этой проблемы, поскольку ее мыслителям было недоступно проникновение в сущность онтологической антиномии, за отсутствием явленных ее содержательных форм.

Дело в том, что

«видовое понятие не противоположно родовому; между ними есть различие, но не противоположность» (Булгаков 1903: 39).

Это верно во всех случаях. Род есть форма вида, его инвариант. Движение мысли от видов к роду (подведение под род) есть суждение в понятиях; движение мысли от рода к видам есть описание в образах. Только совмещая оба движения мысли, мы можем получить образное понятие, то есть символ. Символ – конечная цель развития концепта-идеи. Но символ возникает лишь на том этапе развития идеи-концепта в слове, когда противоположность понятия и образа – двух кантовских форм разума – снимается указанием на третье; третьим и выступает немаркированный член градуальности, то самое «как будто», которое «притворяется» формой осуществленной сущности. Нуль, получивший свое значение через смысл антиномии.

15. Этический реализм

Осталось объяснить, почему реализм Булгакова – этический реализм.

Этический он не только потому, что Булгаков постоянно в-зывает к категорическому императиву Канта и при-зывает современников вести достойную человека жизнь. Этический реализм Булгакова основан на общефилософской его концепции, связанной с идеальностью идеи; его идеализм есть идеализм идеала, который он усматривает в идеальности Троицы, неслиянной и нераздельной.

«Триипостасность присутствует в человеческом духе не только как его основа, но и внутренняя форма бытия, смутное искание и жажда. Разъединенные между собой, „отвлеченные“ начала истины, добра и красоты, как и соответствующие им стороны творческого сознания: познание, искусство, подвиг воли, – обречены на трагическую неутоленность. Каждое из этих устремлений страждет разъединения и в нем находит границу, норму же имеет в преодолевающем „отвлеченность“ задании целого, жизни в триединстве истины, добра и красоты» (Булгаков 1917: 281).

Антиномичность сущностей, являясь в мир, построяет иерархию градуальности, конечным элементом которой, оформленным элементом предшествующим, становится полностью лишенный данной качественности член оппозиции. В антиномии ДоброЗло явленность градуальности (описываемой по-разному, но сокращенно данной как) БлагоДоброЗло – «зло» полностью лишено качественности Блага и потому существует только в отношении к Добру. Увеличение суммы Добра в мире уничтожает Зло точно так же, например, как накопление прошедшего времени или степеней логоса при энтропии будущего времени и качеств идеи приведет к аннигиляции настоящего времени (> вечность) и всего промежуточного в этом мире (> идея-концепт в чистом виде).

Реализм превращает действительность в реальность. И тут возникает надежда, что не всё так плохо, как кажется.

Что же касается самого Булгакова, общее движение его рассуждений – накопления предикатов – ведет к этической и эстетической цели: субстратом мысли является не априорная категория рассудка, а объективно данное слово, ибо мысль проявляется не в системе чистых отношений, а конкретно в индивидуальном опыте суждения («оно же и предложение»), в то время как предикативность есть смысловое уточнение и обогащение (гносеология) онтологического центра суждения, его подлежащего, поскольку важно не полученное в результате знание, а активное познание («священная тайна познания по образу триипостасности»), несомненно, связанное не с понятием («выше которого не знает Кант»), но с тем, «что выше, ибо реальней понятия, – идеей», а общая сумма таких идей составляет «смыслы слова как λογοςʼа» («софийное слово»), явленное в содержательной форме символа (поскольку «всякая совершенная форма имеет символическую природу, силу и глубину»), так что и

«слово обладает значимостью»,

а не одним лишь лексическим значением, и грамматическая система флективных языков есть «конкретная гносеология», именно в ее границах и существуют согласованные представления о категориях (пространство, время и пр.), поскольку

«в действительности мысль и речь (что есть одно и то же) содержит в себе временность и вообще чувственность»,

таким образом, познание есть именование, а потому

«знание не только полезно, но и красиво».

А всё прекрасное есть добро.

Загрузка...