ГЛАВА XX. СКОЛЬЖЕНИЕ К КОНЦЕПТУАЛИЗМУ

Философ всегда (в буквальном смысле слова) еретик, т.е. свободно избирающий.

Николай Бердяев


1. Расстановка сил

В предреволюционные годы в России сложилось известное противостояние русской философии активно внедряемому с Запада неокантианству. Молодые русские философы направлялись на выучку в Германию и возвращались оттуда готовыми «немецкими профессорами». Они стали издавать свой научный журнал «Логос», в первом же номере которого в редакционной статье объявлялось, что

«смутную, но несомненно подлинную потребность в синтезе и системе, столь живо ощущаемую ныне всеми, нам надо заботливо направить по могучему и широкому руслу мировой культуры»,

так как

«основные принципы русской философии никогда не выковывались на медленном огне теоретической работы мысли, а извлекались в большинстве случаев уже вполне готовыми из темных недр внутренних переживаний» (Логос 1910: I, 5 и 2).

Один из таких философов, Федор Степун (1884 – 1965), развивая эти мысли, потребовал «только того», чтобы русские философы

«перестали философствовать одним „нутром“, чтобы они поняли, что нутряной style russe, отмененный Станиславским на сцене, должен исчезнуть и в философии, так как философствовать без знания современной техники мышления – нельзя» (Степун 1990: 260).

В качестве примера приводится философствование Бердяева:

«Бердяев увлекал меня силой своей интуитивно-профетической мысли, но и возмущал той несправедливостью и той неточностью, с которыми он говорил о моих тогдашних кумирах и учителях, о Канте, Гегеле, Риккерте и Гуссерле»;

он меня

«оскорблял своею сознательною антинаучностью» (там же: 281).

Холодный немецкий рассудок оценивает теплоту русской мысли…

В настоящей главе мы рассмотрим позицию нескольких русских философов, которые сближаются общим устремлением в сторону концептуализма, понятого как сила, примиряющая реализм и номинализм.

Объективные условия развития русской философии подвели к осознанию, выявлению и формулировке всех трех содержательных форм слова в их взаимной связи с пока еще только подразумеваемым концептом, уже был описан «семантический треугольник» (1892) и сделаны первые выводы о связях между реализмом, номинализмом и концептуализмом. Вдобавок, выяснилось, что не существует резких границ между ними, а их взаимное действие идет на пользу самой философии.

2. Георгий Петрович Федотов (1886 – 1951)

Г.П. Федотов скорее историк (и публицист), чем философ; в «историях русской философии» о нем не пишут. Тем не менее есть смысл остановиться на этой личности, хотя бы потому, что он первый поставил вопрос об относительности всех точек зрения на универсалии. Сделал он это в своей книге «Абеляр» (1924), которая вышла в Петрограде накануне эмиграции в 1925 г. ее автора.

Отдавая должное европейской науке XII века, Федотов отметил, что

«амплитуда колебаний той эпохи, созданная напряженностью внутренних противоречий, не меньше, а вернее больше нашего времени, но, в отличие от него, еще не утрачено органическое единство, создающее свой монументальный стиль» (Федотов 1924: 5)

– в области мысли прежде всего.

Далее Федотов внимательно прослеживает все оттенки общественной жизни той эпохи, согласуя их с развитием типов мышления.

«Подобно анализу языка в грамматике, с которой она была тесно связана, диалектика до XI века не обнаруживала творческого движения. Она передавала традиции формальной аристотелевской логики» (там же: 121),

но в конце XI века

«мы наблюдаем бурное волнение. Создаются школы, кипит страстная борьба, из комментариев вырастают новые системы. Мы присутствуем при рождении новой мысли (нашей мысли)».

Усилиями нескольких поколений образовался

«провал – в онтологию, т.е. в мир подлинно сущего. От форм мышления путь вел в мир реальностей, подобно тому как гносеология, т.е. учение о познании, нашего времени, еще недавно грозившая поглотить всю философию, теперь открывает двери для новых онтологических построений <…> Средневековье столкнулось с этим вопросом в проблеме „родов“ и „видов“, того, что называли тогда универсалиями, и что, не особенно точно, мы переводим на наш язык словами общие понятия (слово понятие тогда еще не было ходячим термином, а именно одним из предметов спора)» (там же: 122).

«В несколько измененной форме вопрос <…> гласил: универсалии (= роды и виды) суть вещи (res) или слова (voces)? Отсюда две философские школы: реалистов и номиналистов (вместо „вокалистов“, так как vox в течение XII века заменено было словами nomen и sermo). Реалисты признают реальность общего, понятий (которых „не было“. – В.К.), идей и идеального мира вообще (в XIX веке их называли идеалистами). Номиналисты, определяемые прежде всего отрицательно (идеи не реальны) признают единственную реальность конкретных вещей. Это эмпирики, сенсуалисты („реалисты“ XIX века)» (там же: 123).

Теперь внимание: «Абеляр вовсе не концептуалист», как признают его философы по традиции, тем более – он не первооткрыватель концептуализма. Это суждение основано на текстах, Абеляру не принадлежащих. Сам Абеляр со временем отказался от употребления слова vox в пользу другого слова – sermones («по-русски, к сожалению, различие не передаваемо»). Подобно номиналисту Росцеллину, Абеляр различал vox как звучание слова и sermo как «слово в его значении, установленным человеческим разумом». В этом состоит заслуга Абеляра, поставившего проблему двуобращенности словесного знака. Nomen как имя по смыслу тождественно с sermo, именно Абеляр ввел слово nomen, тем самым «пресекая возможность уклона к грубому сенсуализму» (там же: 127). Слова с общими значениями выражают сходства вещей, таким образом, Абеляр – номиналист. Но в чем состоит сходство вещей? В слове вещь обозначена, но не есть вещь (не есть res), а также это и не ничто (nihil) – и тогда Абеляр находит слово status – состояние (качество) вещи, которое делает ее похожей на другие вещи. Иногда он прямо выражается res generis – «реальность рода», а это «подводит его вплотную к реализму». Тем самым Абеляр разбил неопределенное «имя» на sermo (близко к предметному значению – объему понятия) и на status (близко к словесному значению – содержанию понятия).

На этом дело не закончилось. Большая научная заслуга Абеляра в том, что он предпринял «процесс построения понятий» на основе сопряжения прежде слитных в сознании объема и содержания – а это уже точно приближение к концептуализму, так что Абеляр – «посредник между номинализмом и реализмом – еще одна точка зрения» на философа (там же: 128).

Так в исходной точке расхождений между разными точками зрения на универсалии один из блестящих умов средневековья показал равновероятность всех трех, и

«тем самым судьба средневековой культуры была предопределена. Несомненно, решение вопроса об универсалиях, переходя в метафизическую область, определяет всё содержание культуры» (там же: 130).

Тем более, что

«сакрализируя знание, Абеляр рационализирует веру. Самое определение веры, данное им <…> отличает веру от знания лишь по объекту, а не по природе субъективного отношения. Вера это existimatio – признание истинности вещей неочевидных, т.е. не доступных телесным чувствам <…> Вера – это принятая по доверию система знания. Разумеется, такая вера может только предшествовать знанию как его несовершенная форма. Сначала верить, потом понять» (там же: 135).

В этом открытии культурного значения работы Абеляра Федотов утверждает суть западной традиции мышления, ratio и рационализма, основанных на рассудке. В отличие от этого русская традиция опиралась на разумные основы мышления, положив в основание мудрость,

«а разум не может не быть связан с Логосом» (Федотов 1988: 88).

Косвенно такое расхождение предполагает, что в Европе «бурное волнение во второй половине XI века» обязано было расхождению церквей и окончательному размежеванию двух великих христианских культур.

Несчастливая подробность истории – монгольское иго – на три века приостановила развитие русской версии философии, но сохранила ее зерна в питательной почве Руси. Любопытно сопряжение исторических реалий с современностью. Это явное указание на то, что и помысленные метафизические объекты подвержены воздействию принципа относительности. Ниже мы увидим, что такого же мнения придерживались и московские неокантианцы.

В собственном философствовании Федотов столь же «всеяден», как и его средневековый герой. По своим убеждениям он реалист.

«Научное познание немыслимо без интуиции, без творческого созерцания» (Федотов 1982а: 220),

«но, конечно, историк остережется слепо следовать традиции <…> Кое в чем он прислушивается и к голосу противников, взор которых обострен ненавистью. Ненависти многое открывается, только не то, самое главное, что составляет природу вещиее essentia» (Федотов 1988: 73).

Однако возможен и другой взгляд.

«Вглядимся в хаос новых форм, чтобы усмотреть их идею. Сейчас не время еще найти ей настоящее имя. Ища в арсенале старых слов, приходится описывать ее, как примат воли, динамизм, активизм, энергизм…» (там же: 200)

– это уже позиция номиналиста, подыскивающего новой идее адекватное ей имя.

Понятие как овеществленная идея требует концептуалистского подхода.

«Говоря о русской интеллигенции, мы имеем дело с единственным, неповторимым явлением истории. Неповторима не только „русская“ но и вообще „интеллигенция“. Как известно, это слово, т.е. понятие, обозначенное им, существует лишь в нашем языке. Разумеется, если не говорить об intelligentia философов, которая для Данте, например, значила приблизительно то же, что „бесплотных умов естество“. – В наши дни европейские языки заимствуют у нас это слово в русском его понимании, но неудачно: у них нет вещи, которая могла бы быть названа этим именем» (там же: 72).

Соединение слова с вещью для обозначения идеи – основная забота концептуалиста. При этом

«несогласные в определении понятия („интеллигенция“. – В.К.), канонические авторы согласны в его объеме. Из объема мы и должны исходить. Для исторического понятия объем не произволен, а дан. Признаки определения должны его исчерпать, не насилуя, как платье, снятое по мерке. Попытаемся установить этот объем, ощупью, примеряя и исключая то, что не является русской интеллигенцией» (там же: 74).

Концептуалист возвращается в лоно реализма, он должен установить «признаки определения» понятия на основе известного его объема.

«Правильно определить вещь – значит почти разгадать ее природу. В этом схоластики были правы. Трудность – и немалая – в том, чтобы найти правильные определения» (там же: 73).

«Если отрицать, то надо отрицать оба начала – интернационализм и национализм одинаково, утверждая одновременно народность и вселенскость. Пусть уже русские слова останутся за христианскими понятиями, а иностранные несут одиозное клеймо: marca diaboli» (Федотов 1982а: 196).

Общий референт у русских и заимствованных терминов требует развести их внутренний смысл – чтобы избежать нежелательного плеоназма. Требование отрицать «одинаково» выдает в Федотове сторонника эквиполентности (равнозначности) понятий. В целом, здесь затронут важный культурный вопрос, особенно актуальный сегодня: убийца, взяточник и хапуга, при «отметинах дьявола» киллер, коррупционер и менеджер.

Русское понятие насыщено образными коннотациями, а

«образ не заменяет понятия» (Федотов 1988: 172).

Недостаток прозы историка Ключевского Федотов видит в том, что «обратной стороной блестящего художественного таланта» его является «расплывчатость исторических понятий». Важен и символ, например,

«монархия живет исключительно силой иррационального символа»,

как и демократия:

«этот символ, эта мистика в демократии есть имя народа» (Федотов 1982а: 154).

Точно так же

«в наше время умышленно не желают понимать значения слова свобода и требуют его строгого определения. Строгое определение свободы встречает больше философские трудности, а отсюда заключают с поспешным торжеством о пустоте и бессодержательности самой идеи. Как будто легко определить любовь или родину, или даже нацию. И будто бы нужно сперва найти определение нации или отечества, чтобы умереть за них» (Федотов 1988: 53).

Свобода, любовь и родина получили статус (status Абеляра) символа. Идеал и идейность одинаково «коренятся в идее», но идеал есть символ, а

«идейность есть особый вид рационализма, этически окрашенный» (Федотов 1988: 77).

«Пустое место, зиявшее в русской душе именно здесь, в „словесной“, разумной ее части, должно быть заполнено чем-то. В десятилетие и даже в столетие не выращивается национальный разум. Значит, разум тоже будет импортироваться вместе с немецкими пушками и глобусами. Иначе быть не может. Но это страшно. Это означает глубокую деформацию народной души, вроде пересадки чужого мозга…» (там же: 88).

Речь здесь идет о «национальном разуме» – о ментальности в «словесной» ее части, т.е. о концепте.

«Культурный стиль эпохи – это ее язык» (там же: 124).

Так

«что же останется от России? Язык? – но столь переродившийся, что каждое слово будет мучительно резать ухо…» (Федотов 1982а: 86).

«Разными значимостями и воззрениями мы расплачиваемся за Пушкина и Толстого» (Федотов 1988: 83).

«Но ведь „умозрение“ открывается в слове. В этом его природа – природа Логоса» (там же: 86).

Исторические исследования Федотова, философски обогащенные, претворились в его патриотической публицистике.

Время требует к жертве…

3. Борис Петрович Вышеславцев (1866 – 1924)

Б.П. Вышеславцев «внедряет в Москву кантовский идеализм» (Герцык 1973: 99). В диссертации «Этика Фихте» (1914) он высказал несколько идей общего характера, из которых прежде, может быть, и исходили, но явным образом не формулировали.

Б.П. Вышеславцев разграничил интуитивное и рациональное как области (соответственно) познания и знания, как различие между абсолютным (которое во всём и вне всего) и дискурсивным. Интуитивно постигаемое иррационально именно потому, что прежде не существовало в сознании, тогда как рациональные расчленения (анализ) суть способы рационализации (доказательства и обоснования) интуитивно постижимого. Говоря о познании (а это отношение идеяслово) и знании (отношение слововещь), Вышеславцев тем самым рассматривает оба вектора, идущие от слова, следовательно, стоит на позиции философского реализма, хотя о самом слове не говорит. Зависит это и от предмета обсуждения (этика), и от реферируемого автора (концептуалист Фихте с его идеей абсолютного знания), и от цели исследования. Цель исследования в данном случае – определение идеи в отношении к вещи, т.е. основная цель всякого реалиста.

Абсолютное не субстанциально, это не вещь, а движение (отношение), и

«Фихте первый сказал, что абсолютное есть не вещь, а жизнь, действие, свобода; за ним последовали Шеллинг и Гегель» (Вышеславцев 1914: 87).

Но и идея не есть понятие или общее понятие. Идея предстает как бесконечная задача, как система, как цель (а не модель, не парадигма и пр.).

«Такой идеализм есть глубочайшее преодоление догматизма: „идеи“ суть истины, которые заданы, тогда как догматы суть истины, которые даны» (там же: 133).

Движение к свободе – «категорический императив» Фихте – задает пределы и границы этики как учения о Добре в актуальной бесконечности существования.

Исследование предполагает корреляции основных понятий; они даны по Бергсону (там же: 86):

· внутреннее субъективное – внешнее объективное,

· длительное – неподвижное

и пр. – как opposita, необходимые для рационализации (обоснования) понятий. Оппозиции и корреляции не онтологичны, поэтому и Бергсон относится к ним «с недоверием», и сам Вышеславцев понимает их как чисто операциональные. Тем не менее смесь понятий, по его мнению, можно превратить в систему понятий, как это и представлено

«в немецком идеализме: там творческая эволюция вырастает в систему подвижных, диалектически связанных понятий» (там же: 87).

Задача всякого исследования состоит в том, чтобы превратить

«неопределенное единство (единство в беспредельном) – в единство определенное, расчлененное, в систему» (там же: 264),

т.е. связать многообразие фактов в строгие последовательности отношений.

Познание определяется связью явления с сущностью, и тут важна интуиция.

«Все наши рациональные определения, все категории, вся сеть понятий имеют смысл лишь как уловление истинно-сущего („охота за истиной“, как выражается Николай Кузанский). Зачем же напоминание о том, что они наши понятия и категории? А потому, что истина не поймана, что существует иррациональное, требующее иных сетей, иной системы понятий.

Системы, оставшиеся позади, суть субъективные представления, как субъективным будет представление о том, что солнце вращается вокруг земли, как субъективной останется система Птоломея, в сравнении с которой система Коперника объективнее»,

но еще вряд ли «поймана» в ее целостности (там же: 254). В этой связи говорится о философской системе Лосского, которая проникнута «стремлением к онтологизму» (там же: 247).

Напротив, знание

«интересуется только тем, что лежит за пределами субъективного»,

ибо

«знание есть непрерывный transcensus <…> есть <…> „искание пред собою“, если оно хочет быть предметным, объективным. Оно всегда устремлено на сущее как оно есть (uti est, как говорит Николай Кузанский), а не на то, как оно нам представляется, является; и, однако, оно не может сбросить с себя эту „представляемость“ „являемость“. В этом состоит значение критического напоминания о субъекте: оно есть напоминание о релятивности нашего знания, но релятивное имеет значение лишь в отношении к Абсолютному; если мы устраним абсолютный объект, абсолютно сущее как идею знания, то само субъективное, само явление и представление станет истинно сущим, вещью в себе» (там же: 254).

Даже явление есть «вещь в себе», если не соотносится с идеей как с основанием сравнения, немаркированным членом оппозиции, в котором общие конститутивные признаки при отсутствии частных дифференциальных.

«Знание дифференцирует субъективное и объективное, выделяет истинно сущее из кажущегося и являющегося. Субъективное в знании отстраняется, знание есть транссубъективность, μη ον субъекта; но это μη ον не есть ουκ ον, отстранение не есть уничтожение, как движение на юг не есть уничтожение севера. Субъективное не есть истинно сущее, но всё же оно существует, оно есть бытие sui generis и какое-то место, хотя бы место второго ранга, всё же должно быть ему отведено в онтологии, в универсальной системе всего существующего. Всё субъективное несущественно для логики, но это не значит, что всё несущественное не существует; оно существует и должно в конце концов найти свое объяснение. Полное завершенное знание должно не только понять, почему мир таков действительно, но и почему он кажется не таким; почему, например, кажется, что солнце вращается вокруг земли, почему световые волны ощущаются как различные цвета и т.д.» (там же: 255 – 256).

Столкновение идеи и вещи, в крайности Абсолютного и индивидуального, создает диалектику познания, переходящего в положительное знание. Здесь кроется «разгадка знаменитой проблемы субъекта и объекта», она состоит в принципе единства противоположностей. Но определить это соответствие можно, лишь пройдя весь путь противопоставлений, который рисуется следующим образом:

· Бытие – есть истина, предмет логики в онтологии;

· Лицо – есть добро, предмет этики в телеологии;

· Дух – есть красота, предмет эстетики в космологии.

«Нужно пройти все ступени этих противопоставлений, чтобы осуществить идентитет субъекта и объекта»,

что и

«представляет собою бесконечную задачу, или идею; точнее – три бесконечные задачи, три идеи: истины, добра и красоты. Бесконечная задача идентитета должна быть поставлена так, чтобы не быть невозможной, неразрешимой или бессмысленной» (там же: 262).

Вышеславцев не говорит о символе и образе, но неявно они присутствуют в троичном разбиении концептов «блага» (добро и красота в отличие от истины). В терминологически правильном значении он использует только слово понятие, предполагая за ним концепт, имея в виду концепт. «Анализ первопринципов» есть «превращение смеси понятий в систему понятий» (там же: 289), каждый первопринцип-концепт явлен обязательно в «системе понятий»; например, в концепте «свобода», по Фихте,

«предчувствуется целая система понятий: свобода выбора, свобода воли, свобода действий в материальном мире, свобода от аффектов, свобода политическая, идеал свободы, царство свободы <…> все эти понятия связаны друг с другом, они требуют друг друга, переходят друг в друга, но, может быть, и противоречат друг другу. Задача философской этики определить их взаимоотношение» (там же: 289).

Однако для Фихте это соотношение – смесь понятий, тогда как Вышеславцев строит «систему понятий» на основе слова (словесных формул). Неявным образом присутствует и «слово», изъясняющее связь идеи и вещи в символическом их единстве.

Но система на словесном уровне есть система парадигматическая, система на уровне идеи синтагматична, она может развертываться в последовательности усиления качества, например: томлениетоскавлечениеосознаниеволя – [свобода].

«Свобода есть не только воздействие на мир объектов, но непременно сознательное воздействие, она не только делает нечто, но и знает, что делает; без сознательного выбора, без воли, порождающей из себя действие – нет свободы» (там же: 301).

«Свобода как осознанная независимость»

– лозунг Фихте и основание его этики.

Таким же образом рассматриваются другие концепты: богатство, личность, совесть и пр. Например, «личность» как концепт предполагает множество индивидуумов (индивидуум – неделимое, предел деления), что

«предполагает раздробленность, разделенность духа на множество духов, подобно тому, как и атом выражает раздробленность материи на множество последних элементов <…> Индивидуум существует, конечно, в системе индивидуумов, как и атом – в системе атомов, но это простой анализ понятия, Нет я без ты» (там же: 377).

Кроме синтагматической, имеется и парадигматическая система, которая формируется соотношением онтологического бытия – телеологического лица – космологического духа; в данном случае, очевидно, соответствует описанному Флоренским соотношению личиналицолик.

Позиция Фихте, а следовательно и Вышеславцева, определяется концептами духовного плана, которые по существу суть символы, а не понятия, хотя и толкуются как общие понятия. Богатство как досуг, свобода как воля, совесть как добрая воля, личность как лик, цель как идеал, природа как причинность и пр. – одно вместо другого и есть диалектическое напряжение символических форм в силовом поле концепта; символы, данные как концепты, изъясняются понятием. Это переход от Канта к Гегелю – у Фихте, и чистой воды гегельянство у Вышеславцева.

В «Этике преображенного эроса» Вышеславцев уточняет свою гносеологическую позицию. Он говорит о том, что

«значение начинается с дифференциации субъективного и объективного» (Вышеславцев 1994: 251),

т.е. с их расхождения; что существует три типа противоположностей и противоречий (там же: 234 – 236) на пути преодоления такой трехступенчатости (лук и лира как символы этого (там же: 244 сл.)); что вообще

«тройственная схема неизбежна – она определяется сущностью человека и его иерархическим положением в бытии; человек видит то, что онтологически и аксиологически ниже его, видит бытие физико-химическое, органическое и психическое; видит бытие ему соравное, идеально духовное бытие других я, бытие ценностей и принципов; и, наконец, чувствует, переживает и своеобразно мыслит (диалектически) нечто возвышающееся над ним» (там же: 129).

Тем и определяется тройственность ритмов преображения смыслов: гармония полярностиритм становлениянаправление к ценностям (там же: 237 – 238). Поразительно, насколько точно, хотя и не в тех терминах, описывается энтелехия концепта; интуитивно понимая смысл движения, Вышеславцев знает, о чем говорит. Толкуя о Законе и Благодати, о ценности и святости, о правде и истине (весьма характерные оппозиции!), Вышеславцев касается проблемы во-ображения, которое понимает в этимологическом смысле слова, поскольку и

«последняя основа всех вещей есть таинственная глубина и глубокая тайна» (там же: 132).

«Воображение – сила, рождающая образы вещей»,

это есть

«созерцание прообраза» (там же: 59, 61);

«во-образить значит воплотить» – «и только тогда мы имеем правду образа и мифа и символа»,

отражающих «высшую ценность, которая есть святость», идеальное бытие, ибо

«то, что воплощается, преображает действительность и становится реальностью, даже эмпирической» (там же: 59).

Таким образом,

«Логос принимает чувственный образ»

в слове, и

«никогда образ не есть только средство, а всегда вместе с тем и цель» (там же: 64).

В отличие от образа, символ по роли своей финален, поскольку символ пытается

«схватить цель, указать линию будущего развития» (там же: 65),

и

«новый осмысляющий символ рождается из трансцендентного» (там же: 231) (из концепта).

С сочувствием цитируя Иоанна Дамаскина:

«Всякий образ есть откровение и показание скрытого»,

Вышеславцев утверждает, что

«поток образов, приводимых в движение любовью, может истекать только от реального существа – от космоса, от Бога, от человека» (там же: 71).

Идею образа он рассматривает в связи с исихазмом, образ неизобразимого представляя как Абсолют.

«Важно только понять, что воображение обгоняет мысль и познание в изображении неизобразимого. Еще возможен образ, символ, миф, – там, где понятие отказывает» (там же: 74).

«Сфера творческого гения есть сфера открытия и откровения» (там же: 84),

т.е. обнажения концепта в образе, поскольку

«образ как средство выражения желанного и искомого»

предваряет всякое оформление идеи в понятие (там же: 107).

Именно таким путем и можно постичь Абсолютное, поскольку

«предположение Абсолютного неустранимо. Оно очевидно, хотя непознаваемо и недоказуемо <…> Только в Абсолютном идея и реальность, essentia и existentia совпадают» (там же: 134, 137).

Гегельянство Вышеславцева проявляется и в особом внимании к диалектике движения, и в понимании формы «по Аристотелю». По Аристотелю,

«низшая категория бытия служит материей для высшей, которая является ее формой» (там же: 111).

Материя сохраняется всегда, но – «в новой форме»;

«материя противится форме, идее, искажает и омрачает ее» (там же: 104).

«Антитезис содержит в себе тезис, как форма содержит материю» (там же: 103).

Эти и другие высказывания на ту же тему характерны для понимания московскими гегельянцами категории «форма». Идея есть форма вещи.

4. Александр Александрович Мейер (1874 – 1939)

А.А. Мейер также сторонник русского реализма, но в отличие от двух предшествующих не эмигрировал и потому попал на Соловки (в 1929 г.).

Известные московские философы осторожны в своих высказываниях и тем затрудняют историка, когда он пытается определить основную линию московского философствования. К тому же в большинстве своем такие философы – люди русские или близки по воззрениям к славянофилам, что также затушевывает их взгляды на теорию познания: их гносеология онтологична. Иное дело малоизвестные мыслители, современники их, особенно не русской, так сказать, ориентации. Действуя в атмосфере питерских философских кружков, они довольно четко излагают их усредненные представления. Таков в ряду других и Мейер.

Слово для Мейера – основной символ со многими функциями.

«Слово не произносится: произносится звук. Слово же рождается. И рождается оно в одно и то же время как звук и как мысль <…> Дело не в связи между какими-то двумя явлениями – словом и мышлением – а в их полном единстве» (Мейер 1992: VI, 213).

Полное единство понятия (мысли) и слова утверждает номиналист, и тяготение к номинализму заметно у Мейера:

«Слово рождается как звучащая мысль или как мыслимый звук – что одно и то же <…> Форма слова – не звучание (звук относится к содержанию слова, как и мысль)» (там же).

Например,

«форма Аристотеля гораздо больше прав имеет на то, чтобы быть признанной „содержанием“ какой-либо вещи, чем его материя. А еще правильнее было бы сказать, если употреблять аристотелевские понятия, что слово уже по самому существу своему есть та форма, без которой материя оставалась бы чистой возможностью, небытием. Нет никакой материи у самого слова, потому что именно словом объемлется и формуется всякая материя» (там же: 214).

Хотя под материей Мейер явно понимает «вещь», с точки зрения которой и рассматривает соотношение мысльслово (номинализм), он утверждает в конце концов, что вещь невозможна без воплощенной в слове идеи, а это уже – реализм.

Но слово – акт, смысл говорения связан со смыслом действия, действия полезного (целесообразность изменения окружающих условий) или бескорыстного (бесцельного); именно действия второго типа «всего правильнее, мне кажется, обозначить именем символических» (там же: 215). Таким образом, слово есть «отклик реальности», оно «дано только для беседы»,

«слово всегда по самому существу своему имеет только переносное значение. Так называемое „собственное“ значение слова появляется у него уже только при техническом его использовании. Язык человеческий по самой природе своей и по своему естественному назначению метафоричен» (там же: 219).

Здесь сразу несколько утверждений. Позиция «от вещи» предполагает именно познавательный акт, данный в действии, т.е., в узком смысле, – в коммуникативном акте («в сотрудничестве с другими людьми»). О когнитивной функции языка речи нет, поскольку соединение мысли со словом происходит («рождается») в речи. Номинативное значение слова есть «техническое» его значение, которое как терминологическое отражает понятие о вещи. Более того, понятийное значение как содержательную форму слова Мейер называет «техническим использованием слов», «технической полезностью слов», лишь в той мере, в какой они выражают «логическое понятие, обобщающее частности» (там же: 219). «Огненное сияние мысли-слова» состоит не в понятийном, а в символическом «использовании» того, что дано от природы (φυσει). Образцом использования таких слов являются слова индусские или еврейские:

«в еврейском сознании слова текут, как влага, подвижные, быстрые» (там же: 225).

Слова уже готовы как символы явленных идей, потому что в основе всякого слова символ, необходимый для общения (там же: 222).

Отклоняя идентифицирующее (понятийное) значение как несущественное, Мейер останавливается на символе и образе. Для него это не содержательные формы слова, а иерархически соотнесенные уровни слова. Собственное значение (предметное, по существу: денотат) у понятия соотносится с метафорическим значением образа (собственно значение: десигнат) и только совместно создает основной для автора тип значения – символ как соединение денотата и десигната (экстенсионала и интенсионала): образное понятие – символ – и есть осуществленность концепта в понимании Мейера.

«Символ есть прямой непосредственный отклик жизни, не менее реальный и не менее (а более) автономный и самоценный, чем всякое иное действие» (там же: 215).

Символ столь же древен, как и род человеческий, а онтологическое основание всякого символа – это соединение в человеке духовного и телесного,

«и понимание их вложено в сердце человека самой природой» (там же);

сочувственно цитируется Ямвлих:

«…в своих символах мы подражаем самой природе».

«Подражание знакам-символам, которыми говорит с нами жизнь, позволяет нам войти в реальность, потому что оно вводит в общее, а общее и есть реальное» (там же: 216).

Это мир универсалий,

«которые, как известно, sunt realia, не отвлеченности, а вполне конкретные сущности, идеи» (там же: 219 – 220).

«То, что символизируется словом лев, приобщается к львиности, если можно так выразиться» (там же: 227);

львиность как идея-универсалия, которая предшествует слову лев. Здесь уже правоверно реалистический взгляд на соотношение между идеей и вещью, между реальностью и действительностью, как понимали его русские реалисты.

Символ основан на образе. Образы как данное, как объект, и уже сами восприятия заключают в себе действия уподобления – и при том не частности, а общему. Образы восприятия (феномены в нашем сознании) в реальности существуют лишь в связи

«с общими идеями, т.е. с реальными сущностями. Вне этой связи их нет. Подлинное знание реальности – επιστημα древних философов – дается действенным воспроизведением в себе образа, открывающегося в природе ομολον οιν γινοεκεται» (там же: 217).

Образ восприятия есть образ не вещи в восприятии, а идеи (т.е. концепта в одной из его содержательных форм). Воспроизведения образа требует воля человека. Постоянное смешение терминов (образ, символ и пр.) наталкивает на мысль, что Мейер говорит на самом деле о мифе – как символе в ритуальном действии. Это понятно в случае с представителем древней культуры символа. Д.С. Лихачев подтверждает, что миф находился в центре внимания А.А. Мейера (Лихачев 1995: 228).

Образ для Мейера – метафора («это божественное в человеке»), слово вообще и «живет в движении, в динамике образов» (там же: 220).

Позицию Мейера уловить трудно, она исчезающе мимикрична («слова текут, как влага, подвижные, быстрые»). Осуждение номинализма и одобрение наивного реализма еще не указывают на позицию реалиста. Суждение:

«слово-мысль есть орудие, или, вернее, путь истинного познания»

– при формуле

«ибо без мысли нет вещи» (там же)

и утверждении

«в самих вещах <…> присутствует мысль <…> как то, что мыслится» (там же: 221)

– показывает несбалансированность соотношения между словом – идеей – вещью в семантическом треугольнике, о котором, без сомнения, Мейер постоянно говорит; в этом особенность его суждений о слове и символе.

Верны и слова его:

«…мы безнадежно будем путаться в противоречиях номинализма, предрассудки которого до сих пор, к сожалению, не изжиты сознанием европейцев» (там же),

к числу которых он себя не относит.

Для Мейера слово-мысль (номинализм) инструментальная, а мысль-вещь (реализм) гносеологическая точка зрения. В таком случае Мейер концептуалист, поскольку оба вектора его суждений исходят из «мысли» (идеи) и направлены одинаково и к слову, и к вещи. По той же причине для него иррелевантно понятие (из которого он исходит как из данного), но выразительно важен символ, который для него задан.

В концептуальном квадрате Мейер не работает вовсе, а движение мысли от понятия к символу показывает близость его точки зрения к концепции Гегеля. «Подлинное знание реальности» (сущности через посредство действительности символа, равного слову), к которому призывает мыслитель, также характерно для концептуализма; указание на эпистему подтверждает, что это так; ср. также (Исупов 1992).

5. Борис Валентинович Яковенко (1884 – 1949)

Как представитель московского неокантианства Яковенко интересен некоторыми положениями, эксплицировавшими результаты кантианской линии философствования. Традиции, по мнению Яковенко, для философа представляют особую ценность, поскольку вся философия есть переосмысление прежней философии, данной в текстах.

«Подлинный философский традиционализм тесно связан с грядущим; он прямо-таки требует его и, стало быть, предрекает будущее» (Яковенко 1911: 1, 58).

Кантианство противоположно русскому реализму основной установкой на теорию познания:

«Гносеологический анализ служит преддверием к онтологии» (там же: 83),

а гносеологизм есть «анализ познавательного акта». Это позиция номинализма – познание в сознании, но – вне психологизма («сознательность есть миф, сознание же – наука»). Более того, сознание отождествляется с познанием (как актом сознания), и не случайно «сознание» соответствует абсолютному знанию Фихте, абсолютной идее Гегеля, чистому познанию Когена (Яковенко 2000: 82). «Дуалистический гносеологизм» самого Канта не абстрактен, а формален, поскольку исходил из разделения формы и материи и в основу положил именно форму (в аристотелевском смысле). Античный Логос в этом отношении есть «идеальная формальность» (οντος ο λογος Платона). Логос вещный (Платона и Плотина) превращается в Логос логический (у Канта и Гегеля), а это и есть движение от вещи к идее в ее чистом виде. Понятие Гегеля всего лишь один из моментов, тогда как идея есть основной мотив всех моментов движения (там же: 86) – очень важное и верное утверждение, разделяющее терминологическое значение слова понятие от символического (как одной из содержательных форм концепта). Понятие диалектически вырастает из идеи «единого в себе довлеющего Логоса» (там же); идея и есть самосущий Логос, который признается Яковенко основным объектом философии.

«Идея в своем целом есть всё Сущее <…> весь Логос» (там же: 85).

Сущее – онтологический абсолют, живое единство субъективности и объективности – «Всемножественное Всесущее Все». Свою философскую позицию Яковенко именует «трансцендентальным плюрализмом», который позволяет осуществить всеобъемлющее познание Сущего.

Он определил ее

«в следующих главных ее положениях: всё и каждое сущее является содержанием познания (имманентный гносеологизм против трансцендентного космизма); для того чтобы всё и каждое сущее познать в его истинной сущности, необходимо при помощи критического анализа очистить, освободить данное содержание от схематизма и предрассудков практической жизни, чувственного восприятия, научно-гипотетического значения, реалигиозной веры и т.д. (критицизм против всякого возможного догматизма); главными, подлежащими анализу предрассудками являются: по содержанию – натурализм <…> по форме – дуализм (феноменологический плюрализм против натуралистического дуализма); в таком разумном созерцании абсолютно многообразное всё присутствует таким, каково оно есть на самом деле (философский абсолютизм против всех форм релятивизма и агностицизма)» (там же: 852 – 853).

Это позиция гуссерлианца с тяготением в сторону русского онтологизма. Немецкая гносеология венчается с русской онтологией, а

«вся так называемая феноменология должна быть отвергнута, ибо она является мнимой наукой» (там же: 49),

а

«факт является в высшей степени исполненным предпосылками» (там же: 48).

Логос выступает как проявление Сущего. «Логос как единство абсолютного и относительного» Яковенко рассматривает исторически, начиная с древних греков; именно

«в гносеологизме Логос находит и более адекватное, и более систематическое выражение» (там же: 81),

потому что различие

«формы и содержания есть гносеологическое повторение дуализма субъекта и объекта» (там же: 89).

Это онтологическое оправдание расхождения, столь важного для философии и очень существенного в некоторых грамматических категориях индоевропейских языков. Из этих рассуждений следовало бы, что идея содержательных форм концепта есть отраженная форма субъект-объектных отношений, данных в сфере мыслимого; немаркированность концепта может пониматься и как выражение субъекта, и как проявление объекта. Отчуждение концепта в его содержательных формах равноценно отражению объекта в сознании субъекта – что и есть познание, познание концепта самого себя в отчужденных и превращенных его формах.

По мнению Яковенко, русская философская мысль мечется между эмпирическим позитивизмом и «религиозным оригинальничаньем» (реализмом), необходима взвешенно философская позиция, которая и предстает в виде неокантианского концептуализма. Перечисляя все современные ему формы неокантианства (трансцендентализм Когена, нормативизм Риккерта, имманентизм Шуппе, эмпириокритицизм Авенариуса и пр.), Яковенко подчеркивает, что «все ищут сущее» (Яковенко 1912: 3, 29, 31), но само Сущее показывается различными своими сторонами по предъявлению философской позиции.

Философия сначала прошла этап отграничения (например, от религии, от богословия, от искусства и пр.) и теперь переживает этап освобождения (от конкретных наук: от психологии и пр.). По этой причине он призывает отказаться «от безнадежной проблемы Логоса» в пользу идеи Абсолютного, что и является задачей трансцендентализма (Яковенко 1911: 2, 91).

«Философия есть знание Абсолютного»,

как и подлинное единство

«есть единство множественного» (там же: 58).

Под «множественным», очевидно, понимается многообразие точек зрения на Абсолютное; согласно Канту, абсолютное есть вещь в себе, но его последователи видят в абсолютном уже не вещь, а идею (разум, рассудок, мысль, понятие и пр. – терминологический разнобой несуществен); для Гегеля же абсолютное есть сама сущность. То же Абсолютное для Риккерта – трансцендентная ценность, для Когена – внутренний принцип (двигатель относительного) и т.п. Замещение идеи словом (термином), в котором якобы и содержится истинное знание, целиком номиналистическая традиция, и она не спасает кантианства.

Несомненная заслуга Канта и его последователей позже состоит в том, что они четко отграничили идею от Бога (секуляризировали проблему абсолюта) и освободили Логос от идеи, но, проведя отграничение и освобождение, они одновременно совершили отступление от реализма, подменяя Логос Абсолютным и абсолютно не зная, как его связать со словом и вещью. Переформулировав проблему, неокантианцы привнесли в нее элемент субъективизма (субъективный идеализм). Логос-идея является в содержательных своих формах и потому познаваем(а), Абсолютное остается непреклонной «вещью-в-себе», потому что дано как трансцендентный концепт, сам-в-себе пребывающий. Другими словами, это снова возвращение к идее Бога, персонализирующего и Логос, и Идею.

Но если взглянуть на эту поучительную трансформацию, не окажется ли в очередной раз, что всё втуне и всё суета? Разве умственное напряжение концептуалистов, совершающих номиналистические прыжки, не возвращают нас всё к той же триаде-Троице? Снятие БогИдеяЛогос оказывается осуществленной триипостасностью всё того же Единства (Бог-Отец – Бог-Сын – Бог-Дух святой), которая возвращается восвояси как Абсолютное в своем Единстве, но с философским именем вместо старого: Бог.

Горестная судьба номиналиста: сущность искать, нарекая ее именами, и – просмотреть суть. Имена уже существуют, поскольку идея и вещь соотносятся в сущем. Становиться в позу Бога, нарекающего в создании, пустая трата сил.

Загрузка...