Когда поколеблено старое, это значит, что пришла пора строить его логику.
«Мощный ум аристотелевского типа» – так отозвался один из исследователей творчества Лосева – действовал именно в направлении обобщений аристотелевского типа – но при этом не покидая интуиций платоновских мифов. Специально в отношении к нашей теме следует обратить внимание на развитие мысли: интуиции Флоренского поставили вопрос о сущности имени, и Флоренский описал эту сущность в характерных для него метафорически неопределенных выражениях. Булгаков обрисовал проблему с точки зрения языка, а Лосев, завершая построение «философии имени», начатое предшественниками, выработал систему категорий, опираясь при этом на традицию, от Платона идущую (в том числе и терминологически), т.е. не выходя за пределы философского реализма, не прекращая этих традиций. Претензии на прекращение традиций и законченность систем характерны для западных и современных философов. Позиция Лосева в разработке проблем имеславия тем замечательней, что печатных работ Флоренского и Булгакова Лосев не знал, когда писал свои книги на данную тему.
«Арьергардный боец» (по словам С.С. Хоружего), принявший бой в авангарде, Алексей Федорович Лосев (1893 – 1988) в наибольшей степени, чем два других, философ. Он совершенно уходит от богословских идей имеславия (даже в ранних работах), не прерывая с традициями русского философствования. Его мистицизм есть интуиция, его религиозность – вера, его гносеология – онтологична. Как раз Лосев своим творчеством опровергает мнение, высказанное С.С. Аверинцевым (1993: 19), что
«платонизм есть философия монашества и старчества»;
Лосев
«создает свою „диалектическую феноменологию“, методологическая база которой – Гегель и Гуссерль <…> диалектическая феноменология есть философский символизм, а концепция символа – один из традиционных и естественных локусов Всеединства» (Хоружий 1994: 63).
Приведенная формула отражает сущность лосевского метода, однако должна быть установлена последовательность, немаловажная для диалектического метода; это – единство триады: феноменология как способ (о)сознания, диалектика как метод познания, миф (символ) как знание мира.
Метафорически, с использованием определений самого Лосева, ту же мысль выразил Арсений Гулыга: дерзание духа – служение истине – диалектика мифа.
Лосев не приемлет ни феноменологии Гуссерля, ни диалектики Гегеля, создавая свой собственный метод – феноменологическую диалектику. Гуссерлевская феноменология недостаточна «своим воздержанием от фактов» ((Лосев 1995: 337); критика феноменологии Гуссерля см. (Лосев 1993: 768 – 774)) и описательностью явления (статичность наблюдения). Требуется поиск сущности в ее развитии, а
«Гуссерль не имеет никакого отношения к диалектике» (Лосев 1994: 235).
Для феноменологии важно «имеется», в диалектической феноменологии существенно «живет»: ритм жизни (Хоружий 1994: 218).
Тем не менее феноменология описания присуща и Лосеву. Когда читаешь его обширные изложения философских учений и эстетических трактатов, возникает впечатление, что все, описываемое им, есть простой пересказ Платона, Аристотеля и других мыслителей, а сам Лосев как бы в стороне, и не он в этом изложении ведет основную мысль, направленную на осуществление данной сущности.
Гегель-диалектик также не устраивает Лосева, поскольку у немецкого философа разработана диалектика понятий, тогда как Лосев работает над диалектикой концепта – не феномена, но сущности.
«Диалектика есть единственный метод, способный охватить живую действительность в целом. Больше того, диалектика есть просто ритм самой действительности» (Лосев 1990: 13).
Тем более Лосев не «философ-феноменолог» в чистом виде, как иногда полагают, поскольку в родовой своей принадлежности к русской философской мысли Лосев реалист, а не номиналист. Он вообще постоянно сражается с абстрактной метафизикой (тоже родовая особенность русской философии: неприятие опустошенного ratio), он утверждает, что
«только сущность реальна»,
но что познать эту сущность мы можем лишь через слово.
Таким образом, Лосев, скорее, неореалист в понимании, развиваемом в этой книге. Его философствование направлено не от слова к идее-смыслу (как у Флоренского, например) и не от слова к вещи-речи (как у Булгакова), а от разработанной Флоренским идеи имени и от описанной Булгаковым телесности языковых форм – к слову, требующему смысловых ре-конструкций:
«отрицание само по себе есть факт обратного полагания» (там же: 42).
И это тоже родовая черта русского философствования: устремленность к синтезу.
Всем сказанным определяется отрицательное отношение Лосева к западноевропейской рационалистической философии. Он против неопозитивизма (в том числе структурализма и семиотики), против агностицизма (который признает и явление, и сущность, но отрицает их соединимость в понятии и в жизни); он говорит о Бергсоне с его «будуарной интуицией», о Декарте и Спинозе («верхогляды и пустомели»), он осуждает Шеллинга, который «насквозь символичен», Фихте за интуитивизм и Канта (на которого, по русской традиции, особенно сердится) за дуализм, а уж эмпирики-номиналисты в его глазах просто непонятное недоразумение:
«Что за убожество это ушибленное английское философствование!» (Лосев 1995: 231);
ср. (там же: 186, 232, 346 и др.).
И всё это – правда.
«Феноменологический метод Лосева – метод логико-смыслового конструирования философского предмета»,
– полагает Хоружий (1994: 214). Феноменологическая диалектика предстает как суперметод, которого и ищет для своего конструирования Лосев. Но это, полагает Хоружий, ведет к эклектизму. Такая оценка нуждается в уточнениях.
Во-первых, не предмета, который всегда дан (это – явление, феномен), а объекта, который предметом задан (сущность); во-вторых, не «конструирования», а ре-конструкции. Онтологичность позиции Лосева не дает ему увлечься сочинительством конструирования предмета – в явленности этого предмета внутренней интуиции субъекта. Сам Лосев упреков в эклектизме не страшится, потому что свою реконструкцию называет «синтезом». Методику своего исследования он именует как «предметно-символическая феноменология» (Лосев 1993: 565, 568) в границах метода реалистской диалектики. Несколько сложно, зато точно. Утверждать, что «Философия имени» – самая гуссерлианская книга Лосева (Хоружий 1994: 216), несмотря даже на признание Лосева в этом грехе, – значит не делать различия между этой книгой и, например, книгой Густава Шпета «Явление и смысл», написанной в то же время и под тем же влиянием.
Но метод Лосева – центральная часть его философии: одновременно и метод, и методология;
«занимаюсь не историей, но отвлеченной системой и методологией» (там же: 460).
Уже в диалогах Платона Лосев находил все три метода, в принципе разделяемых и используемых в философии (Лосев 1993а: 475 – 478, 488, 551; 1994: 163 сл., 237 и др.).
Описательный метод ближе всего к феноменологическому: исследователь хочет понять действительность, а в этом понимании особенно важен эйдос (образ) в виде μορφη, с помощью которой феноменолог редуцирует явленные факты, восходя к идее, поскольку и само такое
«знание может осуществиться только при условии направленности его на вечные сущности» (Лосев 1993а: 416).
В таком представлении идея статична, сам метод «аритмологичен». В целом же
«феноменология есть осязание умом смысловой структуры слова, независимо от характера этой структуры и от характера слова и независимо от той смысловой и не-смысловой связи элементов, которая для него характерна. Она – не наука и не имеет научного метода» (Лосев 1990: 160).
Трансцендентальный метод функционален, он близок к эмпиризму фактов: исследователь хочет объяснить действительность, описывая сущность идеи. На этом этапе исследования воссоздается символ вещи: «Символ как трансцендентальный принцип» у Платона, здесь важно не знание, а co-знание, ибо само по себе «знание есть правильное мнение», не больше. Сущность этого метода (Лосев 1993а: 465, 477) заключается в нисхождении от рода в символах:
«Платонизм есть всегда иерархия, и притом идущая сверху вниз» (там же: 665).
Таким образом,
«трансцендентальная философия есть смысловая философия. Она дает смысловые синтезы <…> трансцендентальная философия исходит из абсолютного противостояния идеи и факта, знания и чувственности, сущности и явления. И – дает их смысловой синтез» (там же: 408).
Важна категория (платоновская) «смысл»:
«смысл определяет вещь» (Лосев 1994: 202).
Во всех диалогах, которые разбирает Лосев, Платон говорит об «общих понятиях» красота, знание, любовь, добродетель, благо, удовольствие и т.д. – поэтому в его представлении идея и прежде вещи (в таких случаях «вещи» и нет!), это – «мыслимость категорий» (Лосев 1993а: 418). В действительности же всё это символы-знаки, поскольку
«рассудок оформляет чувственность причинно, или, говоря вообще, категориально» (там же: 400).
Диалектический метод соединяет феноменологию сущности и эмпиризм факта в синтезе понятий – через понятие же. Здесь исследователь осмысляет действительность, и знание теперь не просто знание, и даже не co-знание, а момент по-знания, это
«знание есть истинное мнение со смыслом» (там же: 393).
На этом уровне осмысления сущность предстает не как образ или символ действительности, но как сама действительность идеи в явленности ее в понятии; «символически софийный эйдос», «энергийный символ» в развертывании, позволяет
«найти сразу и динамику интеллигентного смысла, и структуру вещи» (там же: 377).
Именно
«диалектика должна пересмотреть решительно все основные понятия, которыми оперирует разум»
и дать их в системе (там же: 485). Предыдущие методы статичны, а вот диалектический метод
«показывает, как из динамики смысла рождаются всё новые и новые эйдосы (трансцендентальный момент), какова смысловая значимость каждого такого эйдоса (феноменологический момент), и наконец как эти эйдосы, порожденные из безликой стихии нерасчлененного становления (в образах. – В.К.), вновь связываются между собою в одну нерушимую систему разума (собственно диалектический момент)» (там же: 410)
(т.е. в понятийной сфере, полностью снятые с эмпирических явлений; ср. также формулу на с. 482 и на с. 621).
«Осмысленное (так или иначе) и оформленное требует, чтобы был смысл сам по себе и была форма сама по себе»
– вне друг друга, но с обязательным синтезом как целью диалектического движения (там же: 437). Синтез осуществляется в идее («идея – скульптурный символ») как миф, поскольку для диалектики
«идея и вещь есть абсолютное тождество» (там же: 630),
и тем самым диалектика есть реализм. Это – философия тождества, даже единства, потому что, по точному определению С.С. Аверинцева,
«мысль Лосева вне всяких внешних обстоятельств была одержима императивом жесткого, неумолимого единства»,
«императив абсолютной жесткости связей между смыслом и формой, между верой, культурой и социальным устроением»,
где смысл равнозначен мировоззрению, а форма – стилю (еще одна, очень важная тема философских исследований Лосева).
Все три метода Лосев находил у Платона, подчеркивая, что в его диалогах феноменология – не Гуссерля, трансцендентальность – не Канта, диалектика – не Гегеля. Сама по себе возможность соединения всех методов – не синтез, а синкретизм с точки зрения Логоса-слова, а не с точки зрения понятия (развивается начиная с Канта). В своих исследованиях Лосев устанавливает, по крайней мере, пять основных эйдосов, шесть логосов, семь способов реконструкции сущности и восемь антиномий художественной формы (Хоружий 1994: 229).
Во многих работах Лосева эксплицирована методика исследования текста. На примере символов тьмы и света (Лосев 1993: 185 сл.); ср. (там же: 290) Лосев дает анализ по оппозициям, показывая диалектику переходов эквиполентности как явленного (феномена) через «умную» привативность к градуальности мысли; намечается иерархия оппозиций, их роль в мышлении и в жизни. Нужно особо заметить, что Лосев в оппозициях работает по маркированному члену, который воспринимается как несущий признак качества (признак идеи), а привативность («умная привативность») основана на диалектике раздвоения и представлена в эквиполентности как антиномии, тогда как градуальность есть явленная диалектика трех.
«Согласно Лосеву, слово есть внешняя видимость эйдоса вещи, возникающая с диалектической необходимостью в процессе эволюции бытия, которое приходит к бытию для себя, т.е. самосознанию. Каждая сущность как определенное бытие, отличающееся от своего „инобытия“, от меона (от принципа неопределенности), и следовательно, содержащее в себе это инобытие, включает следующих три аспекта:
1) генологический аспект, или аспект единства, выходящий за пределы существования и сравнивающий всё существующее с несуществующим, меонические аспекты вещи;
2) эйдетический аспект, или аспект формы как проявление смысла или идеи в вещи;
3) генетический аспект, или алогическое становление»
– такое мировоззрение называется символизмом (Лосский 1991: 375). Возникает проблема соотношения слова и имени, поскольку категория имени есть категория выражения (Лосев 1993: 228).
«Слово и, в частности, имя есть необходимый результат мысли, и только в нем мысль достигает своего высшего напряжения и значения» (Лосев 1990: 24).
Поскольку
«вещь – множественна, изменчива, неустойчива»,
она должна быть ухвачена сознанием в основных своих признаках, и тогда
«знать имя вещи значит быть в состоянии в разуме приближаться к ней или удаляться от нее.
Знать имя вещи значит уметь пользоваться вещью в том или другом смысле. Знать имя вещи значит быть в состоянии общаться и других приводить в общенье с вещью, ибо имя и есть сама вещь в аспекте своей понятости для других, в аспекте своей общительности со всем прочим» (там же: 155).
«Имя – стихия разумного общения живых существ в свете смысла и умной гармонии, откровение таинственных ликов и светлое познание живых энергий бытия» (там же: 138),
«само имя есть не больше как познанная природа, или жизнь, данная в разуме» (там же: 186).
Например, у Платона имя есть понятый смысл, и
«я не понимаю, как можно говорить и мыслить о бытии помимо слова, имени и помимо мысли. То, что необходимо конструируется в мысли-слове как неизбежный результат его саморазвития, то и есть само бытие» (там же: 182).
Имя соединяет сущность вещи с самой вещью, поскольку
«сущность явлена в имени как энергема имени, как смысловая изваянность выражения» (там же: 50),
т.е. как образ сущности.
«В слове и вообще нет ничего в сущности, кроме фиксируемой в нем предметной сущности. Предметная сущность слова является единственной скрепой и основой всех бесконечных судеб и вариаций в значении слова. Предметная сущность и есть подлинное осмысливание всей стихии слова» (там же: 41).
Другими словами, понятными лингвисту, «слово» есть категория (не единица, а категория), соответствующая денотату (предметному значению, экстенсионалу), тогда как «имя» более конкретно выражает десигнат (собственно значение, интенсионал).
Слово и имя аналитически разведены в том же самом, свойственном диалектике реализма, разведении сущности надвое, что и истина – правда, ум и разум, действительность и реальность, и т.д. Вот почему в другой, столь же ранней своей работе («Вещь и имя»), Лосев определенно говорил, что
«имя есть, очевидно, лишь одна из модификаций идеи» (Лосев 1993: 849),
но одновременно
«имя-вещь есть сама вещь» (там же: 810),
поскольку сущность вещи проявляется именно в качествах этой вещи (там же: 851), а это, как мы знаем, и есть десигнат. Более того,
«имя вещи есть смысловое семя вещи <…> ʽсмысловой зародышʼ вещи» (там же: 832)
предстает как «возможность зарождения в потенции». Всё это уже точнее выражает мысль о концепте, так как имя в ранних работах Лосев толкует с позиций разделяемого им имеславия.
Действительно,
«имя, в самом общем смысле этого слова, есть явление вещи, проявление вещи <…> и самораскрытие вещи» (там же: 848).
Именно
«вещь содержит в себе в качестве одного из неотъемлемых своих свойств свое имя – вот тот пустяк, о признании, о честном признании которого мы только и заботимся…» (там же).
Этот «пустяк» совсем не пустячный; соотношение вещи и имени связано со смыслом, и вот основное определение Лосева:
«Вещь имеет смысл. Смысл оформляется в определенное понятие. Понятие оформляется в выражение. Выражение делается словом.
Только тут мы подходим впервые к подлинно словесной природе имени и покидаем отвлеченные смысловые его моменты» (там же: 831).
Вот
«когда смысл превращается в смысловой заряд, в выразительный взрыв, в понимательный фермент, в преисполненный жизненных сил зародыш, тогда образуется слово. Слово – энергия мысли и осмысляющая сила. Слово – активный напор понимания, динамика выразительного охвата. Слово – не статично, не спокойно, не устойчиво. Оно всегда в движении, в энергии, в порождении, в мыслительной активности» (там же: 831 – 832).
Столь же метафорически Лосев описывает двуобращенность слова как языкового знака – на идею (вертикаль) и на вещь (горизонталь):
«Знание мыслит само себя извнутри. На стадии ощущения слово было знанием себя без мысли об этом знании. На стадии мышления слово есть знание себя и знание факта этого знания, т.е. самосознание» (Лосев 1990: 60).
Одно и то же слово одновременно выражает и явление, и явление сущности (т.е. феномен), ибо
«или явление есть явление сущности, т.е. явление всегда предполагает неявляемую сущность, или нет никакого явления вообще» (там же: 519 – 520).
В исследовании можно идти от явления, например, от этимона слова, но можно исходить и из самой сущности, которая у Лосева именуется эйдосом-идеей. В первом случае
«этимон есть абстракция, взятая из живого слова, и он общ всем формам данного слова именно как абстракция» (там же: 32).
Это – инвариант всех co-значений слова, но именно значений, а не предметных значений.
«Тут имя, как и каждое слово, выражаясь популярно, содержит в себе более или менее яркий образ (например „тоска“ – от слова „тискать“, „тиски“; „печаль“ – от „печь“ и т.д.) и определенное значение, объединяя их в одно неделимое целое. Это и значит, что слово есть символ, или, что то же, понимание…» (Лосев 1993: 879 – 880).
Второй путь глубже, он охватывает все возможные типы значений в слове, в своей совокупности составляя смысл – явленность сущности-Логоса.
«Проанализировать слово до конца значит вскрыть всю систему категорий, которой работает человеческий ум, во всей их тесной срощенности и раздельном функционировании. Вот почему всякое знание и всякая наука есть не что иное, как знание и наука не только в словах, но и о словах. Выше слова нет на земле вещи более осмысленной. Дойти до слова и значит дойти до смысла» (Лосев 1990: 135).
Поскольку же
«человеческое слово не есть только умное слово. Оно пересыпано блестками ноэзиса и размыто чувственным мэоном» (там же: 141),
то феноменологическая диалектика может ухватить оба конца разбежавшихся от имени-слова явлений: явления сущности и явления вещи.
«А между тем тайна слова заключается именно в общении с предметом и в общении с другими людьми. Слово есть выхождение из узких рамок замкнутой индивидуальности. Оно – мост между „субъектом“ и „объектом“» (там же: 38).
«Несмотря на всё многообразие изменений, слово заранее точно предопределяет границы всех своих возможных изменений» (там же: 34).
«Именем и именами пронизана вся культура сверху донизу, всё человеческое бытие, вся человеческая жизнь <…> Из недоведомых бездн сущности-в-себе, из выше-мысленной основы всего сущего рождается смысл, рождается слово, истекает имя, во всём своем тождестве с этим самым самим и во всём своем неизбывном различии…» (Лосев 1993: 880).
В работе «Античный космос и современная наука» (1923, опубликована в 1927) Лосев соединяет все свои категории в их взаимном действии, раскрывая механизм диалектических переходов от одного начала к другому (смысл → слово → имя…). В своем учении об имени Лосев не приемлет ни сенсуализма (для которого имя есть только знак, чувственно воспринимаемый), ни номинализма (для которого имя есть сущность); он воспринимает имя одновременно
«как выражение сущности, как понятая сущность, как сущность в сознании» (там же: 170),
т.е. (переводя это следование в лингвистический ряд) имя одновременно содержит – в движении – соответственно образ, понятие и символ. То, что для лингвиста слово, то для философа – имя. Лосев дает соотношение, которое можно представить схематически:
| осмысление смысла 3 | 2 оформление смысла |
| тело смысла 4 | 1 корень смысла |
и другие метафоры в том же роде, включая «семя» и «зародыш» смысла в квадрате 1 – квадрате концепта.
В предложенном распределении
1 – Единое, т.е. мэон, нечто, равное концепту;
2 – воображение концепта, т.е. образ;
3 – понятие («понятый смысл»).
Имя вещи есть осознание всего ряда 1 – 3 в его Единстве. Но в 4 начинается уже «диалектика имени», имени, которое прошло все уровни триады Троицы.
«Живое и трепещущее тело тетрактиды содержится монадою [т.е. 1], растекается диадою [т.е. 2] и оформляется, осмысляется триадою [т.е. 3]» (там же: 151).
При этом Единое принципиально неименуемо, второе начало есть слово:
«форма самосознания предмета, обретающего себя в абсолютном смысловом оформлении»,
третье начало
«есть вне-временное становление слова <…> Это и есть то, что я называю энергией сущности предмета, энергией вещи»
в становлении (там же: 155 – 156) (т.е., говоря иначе, понятие как явленность концепта). Однако
«имя не имеет своего четвертого начала»,
«имя остается в самой же тетрактиде, не образуя тела всей тетрактиды» (там же: 156).
Имя «останавливает мгновения», но тела своего – не имеет. Четвертое начало есть символ вне имени. Самая, на наш взгляд, определенная (и красивая) формулировка закона развития концепта, преображения концепта в содержательных формах, принадлежит Лосеву:
«Переход в иное для первоначала есть условие самого его бытия в качестве первоначала» (там же: 154).
Возникает «схема реальности», которая помысливается лишь на границе с четвертым началом как феномен «тела», и символ есть единственная содержательная форма, поддающаяся чувственному восприятию другим, тут идея и вещь как бы слиты, и сущность вещи феноменально помысливается напрямую.
Для Лосева 1, 2, 3 «реальны», в лингвистической реконструкции (Колесов 2002) феноменальны только 2, 3, 4; границы триад не совпадают, поскольку по-разному понимаются категории слова (и его содержательных форм) и имени (у Лосева богословское понимание термина).
В конспективной части своих книг, посвященных имени и мифу (опубликована только в 1992), «Миф – развернутое магическое имя» – Лосев сжато изложил свое понимание имени, слова и мифа в их отношении к сущности:
«О слове мы можем говорить в отношении любого предмета; об имени же – только в отношении или личности или вообще личностного предмета. Но тогда лучше противопоставлять не имя и личность, а слово и вещь; когда же мы говорим об имени, то его лучше противопоставлять сущности, ибо имя вбирает в себя от именуемого все его личностные свойства и оставляет в нем лишь голую субстанциальность, лишенную решительно всяких качеств.
(Т.е. имя есть только содержание, десигнат; но и сущность есть вся полнота содержания, не получившая еще формы. – В.К.) Итак, диалектика мифа может быть, в целях простоты и однозначности, сведена к диалектическому взаимоотношению Имени и Сущности.
Во-вторых, под сущностью <…> можно понимать вообще любую сущность, ибо всякая сущность имеет ту диалектическую структуру, которая тут развивается.
Но главным образом и по преимуществу здесь будет иметься в виду перво-сущность, то есть та, которая изначала и сама по себе имеет такую диалектическую структуру» (Лосев 1992: 217).
Противопоставление слова вещи соотносит их с понятием, т.е. со смыслом в общем их соотношении в семантическом треугольнике. На этом поверхностном уровне работает концептуалист, которого интересует связь и тождество слова и вещи. Явлению же слова – имени – соответствует сущность вещи. Возникает задача – определить имя, исходя из сущности. Таким образом:
«a) Сущность или есть, или ее нет <…>
b) Если же сущность подлинно есть, она необходимым образом отличается от всего иного, от всякого инобытия <…>
c) Если же сущность отличается от всего иного, то она отличается чем-нибудь <…>
d) „Что-нибудь“, или (назовем так) ипостасность, должно, следовательно, отличаться от сущности самой в себе, ибо эта последняя окончательно непостижима и неприступна, ипостасность же есть как раз то, чем сущность отличается от всего иного…» (там же: 218).
Сущность осознается лишь в столкновении со своим инобытием, и изведенное таким образом, с одной стороны,
«должно быть неотделимо от самой сущности»,
а, с другой стороны,
«отличимо от самой сущности» (там же: 219),
но указанная уже
«ипостасность (в свою очередь имеющая три начала) является на фоне непостижимой сверх-сущной бездны, единообразно охватывающей и едино-раздельно объединяющей ипостасное выражение сущности» (там же: 218).
Такую триипостасность в наших целях соотнесем с содержательными формами слова, воплощающими концепт и выраженными в качестве явления, поскольку, действительно, осознать самый концепт мы можем лишь при наличии иного в его «инобытии». Таким образом,
«кроме триипостасного бытия необходимы еще два момента – софийный и ономатический <…> Софийное начало утверждает и полагает саму триипостасность, а не что-нибудь иное, делает ее субстанцией, как бы природой и фактом, как бы телом… (она воплощается в инобытии как другое. – В.К.).
Ономатическое начало выявляет и изображает софийно, субстанционально утвержденную триипостасность. Это есть образ, начертание не просто трех ипостасей, но инобытийно ознаменованных трех ипостасей, софийно самоутвердившегося триипостасного бытия. Триипостасность есть различенность сущности внутри себя, при предположении, что есть вне ее самостоятельное инобытие. Ономатическая стихия есть различенность сущности вне себя»,
так что
«имя сущности есть понятая, уразуменная сущность, отличенная и узнанная среди всего прочего. Назвать сущность значит знать, что она такое, отличать ее от всего другого и, кроме того, знать, что знает и умеет отличать от всего другого» (там же: 219 – 220).
Таким образом, и в догмате о св. Троице диалектически представлена эта установка на тройственность сущности (концепта) в ее содержательных формах: триипостасность образной структуры, софийность понятия и ономатичность имени как символа. Диалектику тройственных расхождений, данную Лосевым, можно представить в следующем виде:
| Триипостасность образа | Софийность понятия | Ономатичность символа | |
|---|---|---|---|
| тезис | Сверхсущее Единое | Рождающее и порожденное | Ум как исток Слова |
| антитезис | Граница множественности (смысл = эйдос) | Рожденное | Слово |
| синтез | Становление смысла | Исходящее | Святость (благодать) |
где в ипостасях Троицы соответственно представлены:
· Рождающее – Бог-Отец,
· Рожденное – Бог-Сын,
· Исходящее – Бог-Дух святой.
Но эта схема не отражает движения сущностей и их воплощений.
«В глубине же всей этой терминологии лежит как регулятивный принцип <…> точная диалектика сущности. Мы же употребляем слово „Имя“ в точном смысле, то есть отделяем от него и сущностный, и внутри-троичный, и софийный моменты и понимаем его как энергию сущности (а три ипостаси не есть энергия, но сама сущность, и София не есть энергия, но субстанция энергии, субстанциализированная, овеществленная и осуществленная энергия).
Имя, таким образом, отличается от второй Ипостаси тем, что это есть соотнесенная с инобытием вторая Ипостась, то есть понятая Ипостась»,
а
«от всех трех Лиц <…> тем, что оно не есть субстанция, но смысл ее, не есть факт и плоть, тело сущности, но образ и выражение, начертание сущности. Триипостасность содержится в Софии как смысл и идея тела, в Имени – как смысл и идея символа. София содержится в триипостасности как ее осуществленность, в Имени – как его картинная оформленность и изваянность. Имя содержится в бытии триипостасном как предел всех возможных его проявлений и воплощений, всех возможных его начертаний и изображений, в Софии – как изваянный лик и Смысловая энергия пресветлого тела сущности» (там же: 221).
Дальнейшие рассуждения помогают Лосеву уточнить определение Имени в его развитии (энтелехии).
«Сущность и ее имя диалектически необходимы и тождественны, и различны – сразу, одновременно и притом в одном и том же отношении»,
причем
«тождество сущности с именем синтезируется с их различием так, что получается некое новое специфическое становление, которое мы называем энергией сущности.
Энергия сущности есть, таким образом, диалектический синтез тождества и различия между сущностью и именем» (там же: 223).
Это толчок движению к экспликации сущности в содержательных ее формах. Причем тождество – субстанциально, тогда как различие чисто «смысловое, энергийное» – или же наоборот, тождество смысловое, а различие – субстанциальное (там же: 224).
Поскольку же «в языке нет случайностей», то и имя сущности не просто «имязвучие, но умная и смысловая энергия сущности», ибо
«имя сущности присуще самой сущности по ее природе и существу и неотделимо от нее, будучи ее выразительной энергией и изваянным, явленным ликом. Но сущность сообщает себя инобытию, твари, чистому ничто. Следовательно, поскольку сущность свое наивысшее выражение находит в имени своем, сообщается твари и имя сущности, а поскольку имя сущности есть вообще принцип осмысления для сущности, – сообщение сущности твари и излияние ее на тварь есть, вообще говоря, процесс именования твари. Отсюда – творение происходит путем называния имен, „словом“ и словами. Назвать для сущности значит сотворить. Помянуть что-нибудь для сущности значит спасти его…
Существует поэтому диалектика трех начал: сущности, ее имени и твари» (там же: 226),
т.е., в нашем определении, соответственно понятия, слова и вещи, причем, согласно Лосеву,
«общение инобытия и сущности возможно только в сфере смысла, идеи, энергии, то есть прежде всего – имени»
и
«в результате, имя есть принцип и предел, осмысливающая норма и критерий для становления сущности в инобытии, то есть для становления тварного инобытия. Имя сущности есть, таким образом, сфера общения сущности с инобытием – та сторона сущности, которая открыта для инобытия» (там же: 227).
«Итак:
1. Имя неотделимо от именуемой сущности; и потому имя есть сама сущность.
2. Имя отлично от именуемой сущности; и потому ни имя не есть именуемая сущность, ни именуемая сущность не есть ее имя (и даже вообще не имя)» (там же: 228)
и, наконец, полные определения:
«Имя сущности есть энергия сущности, а энергия есть выраженный и понятный смысл; следовательно, что есть в смысле, то есть и в имени» (там же).
Вообще,
«имя есть умно-сущностная энергия, или энергия того апофатического истока сущности, где еще нет разделения на сущность, смысл, софийность и энергию и где всё это слито в одной нераздельной точке, то есть имя есть единство мифологическо-эсхологическо-магической энергии…»,
а
«миф есть имя, развернутое в направлении смысла и идеи, – имя, данное как созерцаемая, изваянная смысловая картина сущности и ее судеб в инобытии» (там же: 230).
В конечном счете, имя Лосев понимает так же, как понимали его средневековые православные мыслители, отлично от современного представления об имени (в том числе и имени собственном – основная тема Лосева). Это – синкретично-смысловое имя-символ того момента в развертывании концепта (сущности Лосева), когда сознание через доступные ему содержательные формы слова в образе прозревает идею и осуществляет эту идею в творении («тварь» Лосева), именуя вещный мир согласно понятой им содержательной форме (энергия сущности как явленность качественных признаков).
«Учение о символе перерастает в системе Лосева в учение о мифе» (Степанов 1985: 64).
Проблема мифа есть проблема вхождения в концепт со стороны зрелого символа. В понятии сущность выявлена, в символе она закреплена и остановлена в своей энтелехии; пребывание в мифе готовит новые качества концепта.
Несмотря на сложность метафизического языка Лосева и несомненное влияние на его идеи ранних неоплатоников, общий смысл рассуждений философа понятен и, более того, наглядно показывает общегносеологический характер устанавливаемых им принципов порождения имени в слове как явленность сущности. В конечном счете ведь
«надо одну категорию объяснить другой категорией так, чтобы видно было, как одна категория порождает другую и все вместе – друг друга, не натуралистически, конечно, порождает, но – эйдетически, категориально, оставаясь в сфере смысла же» (Лосев 1990: 13).
Схема явленной сущности, по Лосеву, в иной развертке:
• Сверх-бытие: Воплощается в конкретные энергии (того или иного символа)
• Энергия сущности: Непроизносимо умные
• Предмет – Личность – Миф
• Символ – Имя: Идеальный коррелят предметной сущности
· Человеческое слово
· Символ
· Понятие
· Контекстные, индивидуальные значения
· Грамматическая парадигма
· Фонема
· Акустический звук
Область, представленная над плоскостью A, – «умная сфера»; познание идет не по интенции субъекта, но от объекта: это
«самовыражение объекта, а не постижение его субъектом; сходим путем снятия последовательных слоев сущности вплоть до материального звука. Это путь не логического, но образно-выразительного постижения сущности»
(Лосев всё время говорит об «изваянной смысловой картине сущности»). Область под плоскостью A – материально-чувственная сфера, но в условном смысле, поскольку всё, кроме акустического звука и личности (данной в стороне от схемы), представляет собою тоже идеальную (эмическую) сторону языка. При желании эту двуединую схему можно соотнести с системой Ареопагитик (Колесов 2002: 313) – с прямой перспективой от слова и обратной – от Логоса, и лишний раз убедиться в том, что всё новое, столь тяжело изложенное, всего лишь повторяет прекрасно известное древним.
Несколько высказываний Лосева, направляющих внимание на осмысление терминов (Лосев 1990).
«Слово, или имя, есть смысл, или понимаемая, разумеваемая сущность» (там же: 135),
«существует только смысл и больше ничего» (там же: 73),
а
«смысл <…> подлинная сфера диалектики» (там же: 45),
«смысл есть свет, и бессмыслие – тьма. Смысл в себе, в своей абсолютной природе, – абсолютен и не имеет очертания; это – стихия и бесконечная сила света. Бессмыслие – меон, отсутствие смысла; оно окружает смысл и тем оформляет его, дает ему очертание и образ» (там же: 49).
«В мышлении нет протекания несмыслового, меонального. В мышлении всё только вечно. Вечное только и можно мыслить, больше ничего» (там же: 68) –
«Мыслимость, чтобы быть, требует немыслимости» (там же: 70),
«ибо всякая наука есть наука о смысле, или об осмысленных фактах, что и значит, что каждая наука – в словах и о словах» (там же: 25).
Именно смысл, а не идея, является основной философской категорией, поскольку
«русская самобытная философия представляет собой непрекращающуюся борьбу между западноевропейским абстрактным ratio и восточнохристианским, конкретным, богочеловеческим Логосом и является беспрестанным, постоянно поднимающимся на новую степень постижением иррациональных и тайных глубин космоса конкретным и живым разумом» (там же: 217).
Теперь мы приближаемся к нашей цели:
«Логос есть то, что обычно неясно трактуется как понятие. Логос есть „формально“-логическое понятие» (там же: 97),
или, точнее, представленное как понятое;
«эйдос – умственно осязаемый зрак вещи; логос – метод осмысления этого умственно осязаемого зрака и лика вещи» (там же: 166),
причем
«логос видит в эйдосе лишь категориальное оформление, и только о взаимной связанности категориальных оформлений он и может говорить. Тут сразу же логосу представляются более общие и менее общие связи» (там же: 167).
В «Философии имени» Лосев поясняет, что
«всё учение <…> о логосе есть не что иное, как неокантианское учение об идее.
Как известно, идея в таком истолковании есть именно „гипотезис“, „чистая возможность“, „принцип“, „метод“ и „закон“» (Лосев 1993: 799).
Начитанность в Гуссерле (да и в античных авторах), действительно, мешала молодому Лосеву отчетливо различать Логос и идею, и в «Философии имени» следы гуссерлианской терминологии весьма заметны:
«Античный термин „ноэма“ беру по примеру Гуссерля, у которого он обозначает смысловой коррелят предметности <…> но термин этот имеет у меня гораздо более широкое значение, так как вместо стационарной и оцепенелой структуры у Гуссерля я вижу здесь диалектически-иерархийное восхождение ноэма к ее пределу, к идее» (там же: 798).
Ноэма есть осознание в понятии предметного значения слова. Логос для Лосева есть метод эйдетизации, или меонизации смысла (там же: 766),
«есть метод конструкции эйдоса в понятии» (там же: 771).
Логос – метод проявлений сущности инобытия, а эйдос – сам смысл (о различии между эйдосом и логосом Лосев говорит (там же: 703 сл., 707)). Логос есть «подвижный покой», это – «смысловое, или умное, движение» (там же: 812). Эйдос являет себя в Логосе, – такова мысль Лосева, навеянная еще и этимологическими значениями греческих слов, которые связывают эйдос с идеей, а логос со словом. Эйдос следует понимать как словесное значение (содержание понятия). Усиление степеней абстракции, по Лосеву, идет от ноэмы через идею к смыслу («смысл есть свет»). Идея же есть «арена формирования смысла в слове», но уже без звучания (без «фонемы»), как «приближение к смысловому свету» (там же: 644) – взаимоопределение сущего и мэона, т.е. плюса и минуса: тут уже явлено слово. И всё это совместно
«значит, что предметная сущность выражена и понята. Слово, имя вещи, взятые как идея, суть выражение и понимание вещи; или, вернее, идея и есть сама вещь, но данная в своем максимальном присутствии в инобытии. Имя вещи есть выраженная вещь (т.е. образ. – В.К.). Слово вещи есть понятая Вещь (т.е. понятие. – В.К.)»,
тогда как о символе (в его отличии от эйдоса – т.е. как о содержательной форме) Лосев говорит постоянно (там же: 694, 696). Наконец, ноэма есть общепринятое значение слова, слово реальное, а не идеальное, в материи звучания, стиля и пр. по формуле
«фонема плюс семема есть ноэма» (там же: 740 – 741).
Необходимо при этом помнить, что
«одно и то же предметное содержание слова разные народы понимают по-разному, в сфере народа – по-разному понимают разные индивидуумы, в сфере индивидуума – понимание разнится по разным временным моментам и условиям. Сейчас я это слово произнес с гневом, другой раз с лаской, третий раз я его просто незаметно пробормотал, в четвертый внес в него какой-нибудь особенный подчеркнутый смысл и т.д. и т.д. Всё это будут разные ноэмы, разные степени приближения к предметной сущности; каждый раз все с особым и особым значением будут произноситься одни и те же слова, образуя целую иерархию осмысленности, понимания, ноэтичности» (там же: 44).
Если учитывать такие этапы логического восхождения к смыслу, перед нами, действительно, весьма обычный феноменологический «шаг» в сторону сущности, с постепенной редукцией внешне материального вплоть до сущности.
«Как предмет есть сам по себе, таким он и повторяется целиком в субъекте, не расплываясь и не размениваясь. Эта ноэма есть предел всех ноэм; это – идея. Но можно идти и выше идеи. Идея есть чистое мышление, чистое чувство и выражается уже не в словесном, но в умном виде. Словесное, звуковое воплощение оказывается слишком тяжелым и неповоротливым для передачи умной энергии» (там же: 149).
Однако есть одна тонкость, которая у самого Лосева проявится позже, в других его трудах. Логос не есть эйдос, логос есть метод конструкции эйдоса; другими словами, вся диалектическая цепочка преобразований смысла и есть логос, именно Логос как преображение предметно вещного (ноэма) через объектно-отвлеченное (идея) в идеальную сущность смысла.
«Но, в то время как эйдос есть смысловое изваяние сущности, логос есть только принцип и метод, закон объединения и осмысления. Его природа – всецело принципна. Он приобретает значение лишь в связи с формальным приведением в связь, в осмысленное целое. Он себя не обосновывает» (там же: 100).
В связи с этими идеями Лосев излагает первоисточник учения об идеях – Платона.
Греческое слово ειδος как термин непереводимо ни на какие языки (Лосев 1994: 641); даже «Я» – уже термин (знак равенство между словом и термином!), а
«различие между эйдосом и идеей едва заметно и спорно» (там же: 641).
Лосев делает попытку вскрыть такое различие, хотя понимает «интуитивный характер платоновских терминов ειδος и ιδεα» (там же: 642).
С одной стороны,
«мы находим соединение в эйдосе трех основных значений: внешний вид, созерцательно данная сущность и регулятивный принцип целеполагающей формы, т.е. трансцендентальное значение» (Лосев 1993а: 158).
С другой же стороны – идея. Поскольку «беспредпосылочное начало выражается в идеях» (Лосев 1994: 648), у Платона оно представлено «как нуль» и притом абсолютный, но
«нуль не есть просто ничто, но именно синтез положительного и отрицательного, единство противоположности того и другого» (там же: 649 – 650),
в котором взаимно нейтрализуются противоположности мер положительных и отрицательных (как в нуле исчезают положительные и иррациональные числа). Скажем (одна из возможностей толкования): точка соединения отрицательно «телесного» образа (эйдоса) и положительно «духовного» символа. Идея «нуль» как сущность-идея-концепт, а понятие – как явление сущности идеи, т.е. миф, поскольку миф есть «слияние идеи и материи» (там же: 664).
Так, у Платона красота есть символ, а образ красоты, например, представлен как скульптурность тела у греков (или икона у христиан). Таким образом,
«сама вещь не есть просто идея вещи. Вещь делима до бесконечности, но идея вещи неделима» (там же: 630):
неделимая целостность идеи и есть принцип бытия концепта, поскольку
«идея существует сама по себе» (там же: 572),
она есть
«субстанциальный символ надидеального и надматериального, то есть невыразимого и непознаваемого» (там же: 635)
– одновременно и пра-образ, и перво-образ («то, что видно»).
Окончательное определение у Лосева следующее:
«Платоновская идея есть логическое понятие, содержащее в себе предельно-обобщенное; принцип и метод, порождающую модель, или, вообще говоря, причину осмысления каждой вещи; обладающее структурой, структурой художественной, а потому и насыщенной глубоким жизненным содержанием и образующей собою специфическую субстанциальную действительность и ее цель вместе с ее жизненно функционирующим самосознанием и потому превращенную в миф как в особого рода субстанциальную действительность» (там же: 160).
Возникает проблема взаимоотношения идеи и эйдоса.
Идея и эйдос – категории сущности, до состояния, когда
«ощущение переходит в восприятие, восприятие в образ, и образ – в мысль. Обыкновенно не знает человек и чистой мысли. Субъект подлинно чистой мысли не может иметь физического тела» (Лосев 1990: 140),
поэтому и
«разумное мышление, чтобы быть, требует мышления сверх-разумного. Мыслимость, чтобы быть, требует немыслимости» (там же: 70).
Из многих разъяснений Лосева (Лосев 1994: 536, 539, 545) вытекает, что эйдос – это вид (сущности), идеальное воплощение предметности в признаках.
«Греческое слово ειδος имеет массу всяких значений: наружность, вид, форма, лик, вид в логическом смысле и т.д. и т.д. Но все эти значения коренятся в одном – именно в том, которое связано со значением ʽвидетьʼ, так что „наружность“ тут мыслится с оттенком ее зрительной данности, „вид“ с оттенком зрительной данности, логический вид – с оттенком мыслительной зрительности и интуитивности и т.д. То, что обще всем этим отдельным значениям данного слова, и есть его полная символическая семема» (Лосев 1990: 35).
В этом смысле
«сущее есть как бы только задание, возможность, потенция; эйдос же есть некая завершенная цельность сущего» (там же: 91).
Эйдос, как мы уже заметили, умственно осязаемый зрак вещи, категориальное ее оформление, схваченный сознанием процесс, застывший «в своем неподвижном, идеальном эйдосе» (там же: 152).
«Эйдос, таким образом, и есть совокупность пяти основных категорий, рассмотренных с точки зрения одной из них, именно единичности. Это значит, что эйдос есть структурно-умный рисунок вещи, наглядный и смысловой одновременно, смысловая фигура, данная как некая неделимая индивидуальность» (Лосев 1993: 413; 175).
Тут же Лосев обобщает:
«Время кончилось или не начиналось. Что же было до времени и будет после него? Эйдос и имя. В то время как натурализм топчется на месте, будучи принужден после и до времени говорить о времени же, диалектик говорит: после, именно после времени будет имя, вернее, останется имя. Имя – вечный критерий, перед лицом которого только и возможны после и до. Так же и относительно пространства» (там же: 281).
Таким образом, эйдос есть инвариант («символ») всех возможных у сущности значений, представленный в образе. При этом Лосев (1975: 43) специально оговаривает фальсификацию термина при переводах текстов Аристотеля: ειδος Аристотеля переводят как форма, ειδος Платона как идея, «в то время, как это одно и то же».
Обсуждая эти выводы Лосева, Н.О. Лосский (1991: 372) заметил, что
«диалектика определяется Лосевым как „логическое конструирование эйдоса“, подразумевая под эйдосом „законченный логический образ вещи“, содержащий „слияние противоречивых свойств, органически превращенных в живой, реальный организм вещи“. Формальная логика расчленяет и разъединяет все эти элементы, рассматривая каждый элемент как нечто независимое и отдельное от всего остального, откуда и вытекает ее формальный характер, хотя она не менее реальна, чем эйдос. Главный закон формальной логики – закон противоречия – не существует для диалектики, оперирующей прямо противоположным законом совпадения противоположностей. Диалектика объясняет только образы или видимость связей между категориальными определениями вещи; следовательно, она не есть высшая ступень познания; над ней возвышается мифология, т.е. полное и совершенное познание, которое имеет дело с живыми существами и живым миром, помимо всяких абстракций».
В отличие от эйдоса, идея – не вид, а «то, что видно» (Лосев 1994: 536), «всё равно – глазами или умом» (Лосев 1991: 403). Идея – модель вещи, порождающая вещь смысловым образом, поскольку именно
«совокупность существенных признаков чего-нибудь мы как раз называем идеей чего-нибудь. Выбросим идею из реальной вещи: в ней не останется ни одного существенного для нее признака. Можно ли будет в таком случае утверждать, что эта вещь есть действительно реальная вещь?»
– поскольку
«целое охватывает части при помощи идеи, выходящей за пределы значимости каждой части» (там же: 90).
Наконец, есть и третья категория, в которой как бы актуализируются и предметность (денотативность) эйдоса, и качественность (сигнификативность) идеи – это образ, в платоновской системе εικων; у самого Платона это «текучая и смутная форма вещи», данная «как отражение реальных предметов в их сущности»: то есть как «словесный образ» или как «смысловая предметность» (Лосев 1994: 545). Образ (εικων) вещи есть только частичное выражение вещи (там же: 539) и представляет собою явленный эйдос:
«сущее и не-сущее взаимоопределены в образе»,
«образы ведь суть не больше как осознанные восприятия»,
данные в противоположностях эквиполентного типа:
«чтобы световой образ существовал, необходимо, чтобы в свете участвовала тьма» (Лосев 1990: 50, 68, 48).
Еще раз обобщим понимание Лосевым трех категорий сознания.
«Идея предмета и есть самый предмет целиком, но только перенесенный в инобытие»
– в мыслимое (там же: 46);
«материя и идея – абсолютно одно и то же» (Лосев 1993: 391);
«эйдос же есть некая завершенная цельность сущего» (Лосев 1990: 91),
а
«ноэма ведь есть понимание кем-то данного предмета» (там же: 46).
В таком случае идея есть концепт как денотат, эйдос – концепт как десигнат, а ноэма – понимание их совместно в единстве понятия.
Эйдос и идея одинаково идеальны, но одновременно они же – предметно оформленный логос, хотя они – не вещь, не события, не факт. Это – конкретно данный смысл («нечто как бы нагнетенное, насыщенное, напоенное смыслом») и оба, одновременно,
«есть световое излучение предмета, его строго оформленный и умственно осязаемый вид» (Лосев 1994: 271),
«есть мистика света».
Эйдос дифференцирует, наглядно значит, существует оформленность смыслов его лика; единичность эйдоса является основанием для сравнений; он и статичен, и активен вместе (Лосев 1993а: 243, 284) – такова «текучая сущность» эйдетической оформленности.
«Предмет, данный как эйдос, живет в человеческом сознании своей наиболее существенной стороной» (там же: 232)
и есть образ вещи, снятый с вещи в существенном. «Момент структурности или архитектоничности» есть его смысловая организация – это структура (форма), и потому может являться понятием («обычно именуется понятием» или символом («эйдос как символ»). У Платона «эйдос имеет идею» (там же: 277).
Наоборот, идея интегрирует, наглядно выражает и оформленность ее представлена как цельность смыслового происхождения (источник); эта цельность – основание для уподобления (тождества); идея динамична («несет на себе энергию структурного образования вещей» (там же: 377)), тогда как в платоновском идеализме
«идея есть функция вещи»,
а
«вещь есть функция идеи» (там же: 158).
Идея есть «осуществленная целесообразность» (там же: 150), т.е. видимая через посредство эйдоса часть концепта и данная как «родовое понятие», «предельное обобщение» в логической абстракции.
Эйдос есть внешнее проявление идеи как «причина» вещей, тогда как сама идея есть внутреннее качество, только ставшее чем-то иным вовне. Эйдос – феноменология вещи в сознании, конкретная сущность вещи, нам же
«совсем трудно понять самую простую вещь, а именно, что можно видеть общее, что „одно“, собственно, и не воспринимаемо, и не мыслимо без „иного“» (там же: 238).
Идея же (повторимся) есть
«значение внутреннего качества <…> (которая показывает) скрытую внутреннюю организацию (вещи), скрытую видимость и явленность» (там же: 249).
Это аристотелевское понимание, потому что у Аристотеля идея – это форма, а эйдос – материал.
«Платонизм есть философия идеи» (там же: 779),
тогда как Аристотель уже распространял идею на широкое поле материи.
В метафорическом ряду перечисления платоновских идей у Лосева находим лик, символ и миф, представленные как формы явленности идеи в созерцающем уме. А если собрать все эти словесные подстановки (предикаты идеи), окажется, что лик – это образ, символ-понятие, символ-миф, т.е. все три содержательные формы концепта, и лик должен интерпретироваться как идея Лосева.
Прообраз, функция и тождество – осуществленный логос (концепт?), данный как парадигма (образ – образец). Вообще учение об идеях требует алхимии (имеется в виду идея взаимопревратимости химических элементов) (Лосев 1993: 223), но всё равно диалектика «требует теории относительности» (там же: 483).
Виды сущности «эйдос» (воплощение в явлении: эйдос оплодотворяет – мужское начало – материю – женское; см. (Лосев 1993а: 651)): μορφη, χαρακτηρ, σχημα, τυπος, из которых μορφη есть воплощение эйдоса в явлении (это – внешнее качество эйдоса (там же: 283)), как и все остальные, данные в перечне формы. Между ними имеются и структурные различия. Так,
«схема есть предмет, или вещь, рассмотренный с точки зрения взаимоотношения частей и целого»,
а
«морфэ, или топос, отличается от схемы тем, что она принимает во внимание и качество, топос частей, слагающихся в целое, но ее также не интересует качественное содержание цельного эйдоса в его отличии от всякого другого эйдоса» (Лосев 1990: 168).
«Эйдос есть ни вещь, ни мысль, ни понятие, ни норма» (там же: 187);
апофатическое определение можно продолжить: ни субстанция… и т.д. Эйдос Лосев называет символом или образом, но вместе с тем
«образ – внешнее проявление эйдоса» (там же: 285).
Эйдос – образ, «имеющий смысл понятия» (там же: 202), «все, что есть, данное зрению и узрению». Наоборот, виды категории «идея», ее воплощения в явлении – это образ(ы), понятие и символ. Из всего сказанного можно вывести заключение (небесспорное, впрочем), что эйдос понимается Лосевым как структура, внешний вид, в конечном счете синтагма проявления, а идея – как парадигма, внутренняя сущность цельного, как система. Идея через эйдос делает познаваемой каждую вещь. В других местах Лосев ставит знак равенства между эйдосом и символом (Лосев 1993а: 663), а идею понимает как «диалектический символ» (там же: 673), что не одно и то же: разница между ними та, что и между идеалом-системой-парадигмой и воплощением ее в синтагме смысла.
«Платон учит, что материя должна быть совершенно лишена всяких форм, ибо она – принцип оформления идеи в ее инобытии» (там же: 581).
Возникают «два основных первотреугольника» (там же: 582) с разнонаправленным движением сторон.
И для нас сегодня: парадигма – это идея системы, и система (в русском понимании) тоже – идея (русский реализм). Очень сложное (метафизическое доказательство) взаимных отношений синтагмы и парадигмы (эйдоса и идеи) выдает в Лосеве феноменолога.
В силу печальной необходимости Лосев отложил работу над концептуальной философией слова с тем, чтобы сосредоточиться на более практических вопросах, связанных с художественным творчеством. Основной корпус его работ посвящен проблемам символа и мифа. Хоружий даже сказал, что
«все символисты именно выбором в качестве философского предмета символа характеризуются тяготением к древнему символистскому мирочувствию» (Хоружий 1994: 221).
Зарубежный читатель именно работы Лосева о символе особенно ценит (как понятые и принимаемые); ср. высказывание немецкого философа Μ. Хагемейстера:
«Нам становилось ясно, что Лосев возвел то понимание языка, которое лежит в основе поэзии Белого, Мандельштама, Вяч. Иванова, на уровень философского понятия» (Hagermeister 1989: 171)
– его теория символа оказалась всеобщей теорией. Действительно, если материалом описания является античная мысль, закончившая круг своего развития в целом, то предел преобразования символа в концепт здесь виден наглядно. Изменение философского предмета в исследованиях Лосева: сначала «зримый эйдос», затем символ, и наконец, миф на фоне общей системы «умных» категорий позволяет показать исчерпывающий ход «античного смысла». Эйдос («образ как выраженный эйдос») вовлекается (во-ображается) в иное и предстает как символ.
Естественно, что такое понимание явленного концепта в его диалектическом развитии есть «шеллингианство» (Хоружий 1994: 220), поскольку описывает развитие символа («узрение смыслов в эйдосе через слово») в концепт.
«Смысл-эйдос как принципиально неразложимое, не подлежащее никакому введению» (там же: 228)
и есть та сущность, которая постоянно тревожит воображение Лосева.
По самой своей природе символ взаимообратим. Он соединяет идею с вещью; с одной стороны, символ есть выраженный эйдос, но с другой
«имя вещи есть ее символ»,
«имя по самому существу своему есть всегда некий символ».
Сложные дефиниции Лосева (см. его книгу о символе (1995а)) скорее запутывают, чем изъясняют смысл символа. Символ для Лосева – Четвертый квадрат, который выражает одновременно все три предыдущих: и понятие, и образ, и самый концепт, – сворачиваясь, подобно древнему свитку, в метонимических переносах термина.
Символ – и сам по себе знак (чего-то), но одновременно и замещение эйдоса, т.е. целиком весь концептуальный квадрат в его отношении к «вещи». Это – не просто «отношение» теории относительности, но диалектическое снятие антиномий, возникающих при углублении в сущность идеи, т.е. «единое / сущее», «покой / движение», «тождество / различие», – словом, универсальная антиномия сущности и явления; в частности, язык и речь, семема и фонема в их нерасторжимом единстве. Их нерасторжимое единство и есть символ,
«ведь символ, или выражение, есть выражение всей сущности, со всеми ее отдельными моментами» (Лосев 1990: 171).
Возникает и образуется
«символический момент имени, уже не тот символический, который раньше у нас был связан с семемой, т.е. с до-предметной структурой имени, но символический в смысле самой предметности имени» (там же: 80).
Лосев сочувственно воспринимает эзотерическое толкование символа и ранними христианами, и средневековыми поэтами, например, учение Данте о символе, согласно которому всё воспринимается в четырех смыслах: буквальном, аллегорическом, моральном и анагогическом (духовном изъяснении сверхсмысла) (Лосев 1998: 203 – 204). Согласно мнению Шеллинга, которое Лосев разделял,
«символ есть неразличимое тождество общего и особого, идеального и реального, бесконечного и конечного»,
т.е. предполагая синкретизм, а не антиномию и не соотношение сущности и явления (Лосев 1993а: 20). В греческом языке символ осуществлялся реальными средствами, а в христианской культуре – идеальными, говорит Лосев, разделяя две культуры, поскольку это – разный путь в раскрытии символа: идея как символ вещи и вещь как символ идеи.
В специальном исследовании Лосев показал последовательность развертывания смыслового знака в символ и затем в миф (Лосев 1982). Здесь же и в (Лосев 1983а) дана критика номиналистических представлений о символе. Говоря о трех типах знаков у Чарльза Пирса, Лосев фактически увязывает все три в последовательность (Лосев 1982: 240):
· знак-индикатор (индекс) есть имя;
· знак-изображение (икон) есть знамя;
· знак-символ (символ) есть знак.
Заряженность словесного знака значениями, его принципиальная многозначность показана Лосевым в статье «Аксиоматика – знаковая теория языка»:
«Всякий знак может иметь бесконечное количество значений, т.е. быть символом»
– гласит последняя, XXVI, аксиома (Лосев 1973: 54).
Критикуя тартуских структуралистов, Лосев заметил: то, что «тартусцы» называют знаком, чаще всего есть выражение, или выразительная форма (там же: 242), но не форма содержательная. Под знаком они обычно понимают только символ (т.е. отрицают возможность других этапов развития «идеи символа»), а иногда просто отождествляют знак вещи и саму вещь (а это прямой номинализм), почему (или это – следствие?) последовательно избегают философского анализа предмета.
«Может создаться впечатление, что ничего кроме знаков и нет в культуре, в языке, в мысли и т.д.»,
поскольку и
«сам-то термин „знак“ во всяком случае имеет для многих наших современников номиналистическое происхождение» (там же: 243).
«И когда знак мало чем отличается от понятия, выражения, символа, художественной формы, художественного образа, метафоры и т.д., то невольно возникает терминологический разнобой, который мешает разбираться здесь в главном» (там же: 244)
(в статьях тартуских семиологов Лосев отмечает семь различных понятий термина «знак»).
В положительной части своего учения о символе Лосев согласен с Вяч. Ивановым, что миф есть оживший символ.
«Миф не есть историческое событие как таковое, но всегда есть слово… Мифы есть в словах данная личностная история»,
«миф есть чудо».
Миф есть эйдос символа в действии («осуществлен в виде вещи»), т.е., говоря иначе, миф есть исполненный всецело семантический треугольник со всеми его сторонами и вершинами. Миф – это зрелость всех ипостасей «треугольника» с неизбежным для него выходом в концептуальный квадрат (поскольку, напомним, символ есть замещающая все остальные части этого квадрата сущность), со свойственным для него стремлением в концепт. Излагая учение досократиков, реально проживавших миф, Лосев толкует их «живое Понятие» как миф, поскольку «тело» это есть
«субъект всевозможных провокаций – единственно возможный и единственно необходимый субъект есть Мысль и Слово, данные в виде плоти, то самое Живое Тело, являющее свой тайный лик и становящееся само о себе говорящим Словом. Это – философия мистического символизма и, следовательно, мифология» (Лосев 1993а: 134).
Таким образом, именно в слове происходит преображение символа в миф.
«Язык есть предметное обстояние бытия, и обстояние – смысловое, точнее – выразительное, и еще точнее – символическое. Всякая энергия сущности есть, стало быть, язык, на котором говорит сущность с окружающей ее средой. Всякий символ – есть языковое явление» (Лосев 1990: 81).
«Становление есть основа времени <…> Время в своей последней основе есть становление. Становление это может и должно содержать в себе то или иное качественное наполнение» (Лосев 1991: 323 – 324).
Каждое явление сущности-смысла через слово, в свою очередь, проходит свое развитие. А.Ф. Лосев показал становление идеи символа на исторически завершенном этапе культурного развития в Европе.
Этап 1 – явленность эйдоса. Идея-эйдос у Платона дана даже не терминами, а только случайными словами,
«везде тут рождающаяся терминология, – не система и не осознанные методы, а лишь рождение философской терминологии и, следовательно, самой философии из интуитивных глубин языковой стихии» (Лосев 1993а: 286);
ср. (там же: 364, 365). Это и есть основной признак первого этапа, на котором концепт осознается как образ.
«Но оказывается, что Платон не знает ни символа, ни понятия, ни мифа в нашем, современном смысле; его „понятие“ – это идея и образ, которые именуются самыми разными словами. Отсутствие четкого термина доказывает отсутствие понятия о символе, понятии или мифе.
Более того, легкомысленное оперирование словами σημειον ʽзнакʼ, σημα (ср. σωμα ʽтелоʼ), δυναμια сила как значение, ισχυς и κρατος, αξιωμα ʽдостоинствоʼ, δοξα ʽмнениеʼ, διανοια и т.д. все приблизительны для Платона, поскольку ясно, что его символизм „в значительной степени дорефлективен“» (Лосев 1994: 550);
то же относительно мифа: μυθος часто совпадает с λογοςʼом ʽистория, речь, истинаʼ и пр., и даже с идеей.
Этап 2 – диалектика смысла осознается в последовательной смене исследовательских приемов, известных уже Платону, но глубоко, как именно методы, разработанные позже. Сам Лосев (мы видели это) называет такие приемы вхождения в смысл феноменологическим – трансцендентальным – диалектическим. Уже в античности появились и номиналистические взгляды на понятие. Например, у киников понятие
«трактуется как словесное обозначение той или иной единичности, которая реально либо была, либо налична в настоящее время» (там же: 891):
это – замена всех логических операций
«одними только словами, то есть безусловный номинализм» (там же: 90).
Этап 3 – становление символа связано с идеологическими установками культуры, потому что символ как реальность идеи в вещи культурно ограничен – в отличие от понятия и образа. Лосев (1993а: 635 сл.) показывает, что символ Платона (отражает античное язычество) и символ у христиан различаются.
Поскольку
«символ есть субстанциальное тождество идеи и вещи, сущности и явления»,
на первый план преобладания можно вывести либо идею (христианство), либо вещь (язычество), либо утверждать тождество идеи и вещи. Последнее и есть платонизм – «античный символизм» (там же: 637). Средневековье с его аристотелизмом (на Западе) и неоплатонизмом (на Востоке) совместило две последние формулы, но в различных, если так выразиться, пропорциях. В Средневековье главенствует символ,
«данный идеально-личностно, – Византия <…> Данный символически-вещественно, – латинство <…> данный материально-вещественно, – протестантизм» (там же: 901).
Этап 4 – тем самым начинается разложение идеи в символе. Инвариант явлен в нескольких вариантах, причем идеальность инварианта не принимается ни одной из сторон (в этом причина несговорчивости конфессий на пути к экуменическому христианству).
На некоторых примерах Лосев показывает расхождение даже между исихастами разного толка. Православные исихасты паламиты остаются реалистами (неореалисты), протестанты варлаамиты выделяются уклонением в аристотелизм при сохранении реализма, т.е. впадают в номинализм, а католики, с их ориентацией на аристотелизм, впадают в позитивизм и эмпиризм (умеренный номинализм, концептуализм) (Лосев 1993а: 867, 874, 880 и др.). Возникает известное нам уже расхождение в толковании Троицы – так что «перво-треугольники» Лосева можно понимать и иначе, в смысле триады-Троицы. «Прельщенность тварью», т.е. точка зрения со стороны вещи, у католиков определена их аристотелевским номинализмом, который и фиксируется в соответствующем толковании Троицы:
с выделением границы между субъектом и объектом и развитием эмпиризма как исследовательского приема. Это в первую очередь отсутствие диалектики, идеи становления. Вообще
«номиналистическая диалектика позднего Средневековья интересна как попытка освободить смысловую функцию мышления от всяких метафизических нагрузок, совпадая в некоторых своих пунктах непосредственно с современной нам неопозитивистской логикой» (Лосев 1991: 392).
Логически это движение снизу вверх – подведение видов под род (переход от концепта непосредственно на понятие). У православных в их интерпретации Троицы движение мысли (идеи) идет сверху вниз, от идеи к чувству, являя тем самым становление смысла в его природном виде, т.е. не минуя органически присущего момента прохождения через образ:
С диалектической точки зрения, это верное направление мысли, поскольку Отец – это Единое, Сын – множественность, раздельность, а Дух – становление, пребывание Единого в инобытии (Лосев 1993а: 930). Это – не идея постоянных нейтрализаций в Духе, но метонимически данное соотношение родо-видовых сущностей, при котором виды находятся на том же уровне, что и род: таково образное претворение рода в видах, т.е. движение к понятию через образы.
Этап 5 фиксирует предельность символа и настоятельную необходимость вхождения в концепт, для преображения эйдоса в горниле сущности-идеи.
Предельность символа материально проявляется в истончении слова до имени, т.е. в окончательном перенасыщении слова сигнификатами-признаками. Однако и
«имя есть символ. Символ – синтезис непознаваемости как тезиса и познаваемости как антитезиса» (Лосев 1993: 400).
Парадоксальность символа заключается в энтропийности тезиса, большой посылки в логическом суждении. По-видимому, именно эта проблема интересовала молодого Лосева, когда он включился в обсуждение имеславия. С.С. Аверинцев считает, что
«имяславие возможно лишь как строгий диалектический платонизм типа Платона или Прокла»,
а
«теоретической опорой имяславия <…> является также современная феноменология» (Аверинцев 1993: 60),
что и повлекло за собою выбор феноменологического метода, хотя сам Лосев понимал, что исихазм-имеславие против феноменологии (Лосев 1993а: 909 – 910). По мнению Лосева,
«последовательно проводимое иконоборчество несомненно есть кантианство, которое полагает, что между „вещами в себе“ и явлениями лежит непроходимая пропасть, которое признает, что всякое явление есть откровение сущности и что сущность, хотя и не постижима сама по себе, всё же может быть дана в определенных символах как идеальных формах – умопостигаемых образах» (Аверинцев 1993: 55).
Но только в имени как последнем слове достигается конечное,
«имя есть магически-мифический символ» (Лосев 1993а: 878),
в котором сущность явлена напрямую, и вот символа – нет:
«имя Божие есть сам Бог, но Бог сам – не имя» (там же: 910).
Субстанция сущности невыразима, но символ способен нести в себе его энергию до определенного момента становления – исполнения содержательности. Но как только этот момент миновал – символ о-бес-смысл-ен. Без символа как содержательной формы слова не может быть ни точного понятия, ни яркого образа. Исчезает средостение между миром вещей (референты) и идеей (денотаты). Становлению вновь требуется преображение.
Возвращение в концепт, в идею или, согласно традиционным именованиям, к Богу-Отцу – фундаментальная потребность современной языковой практики. Лосев заметил, что структуралист останавливается на диалектической категории «становление» (саморазвитие) и не переходит к следующей – к «возникновению» (зарождение нового качества). Таким образом «ставший смысл», по Лосеву (1993: 148), есть «четвертое начало» как осмысленный факт (там же: 392). Если угодно сказать так, то пусть так и будет: феноменологический скачок от реального к помысленному.
Комментаторы утверждают, что философский язык Лосева обладает чертами коммуникативного характера (Лосев 1993: 918), поскольку в нем нет противопоставления системы языка речевым функциям. По-видимому, это недоразумение. Философский язык Лосева целиком менталистского характера, как этого и требует реализм русского философствования. Речемыслительная функция языка здесь на первом плане, а противопоставление системы и функции вообще не существует, поскольку функция есть производное от системы.
Всюду, где это было возможно, Лосев подчеркивал именно ментальную составляющую языка. Так, говоря об истории греческой мысли, он подчеркивал «исходные пластические интуиции» такой соборной мысли:
«Если бы мы захотели конкретно ощутить эту связь греческой философии с исходными пластическими интуициями, мы должны были бы усвоить и пережить одну великую стихию, которая является как раз переходным звеном между неоформленными интуициями изначального мироощущения и законченными философскими категориями. Эта стихия есть язык. Кто понимает греческий язык, тот тем самым принципиально понимает и греческую философию. В имени, в слове впервые фиксируется сущность изначальной интуиции. Слово – первое выявление скрытой интуитивной сущности. Потому и философия есть не что иное, как раскрытие внутреннего содержания слов и имен, открывшихся данному народу и созданных им» (Лосев 1993а: 90).
Лосев вообще против конвенционалистской теории языка, и по той же причине. Нельзя «договориться о правилах», когда правила неизбежно попирают содержательные формы слова-имени, насилуют отраженный в нем эйдос вещи и могут не согласоваться с идеей-концептом.
Больше всего возражений Лосев высказал в адрес лингвистического номинализма (мы уже упоминали его критику тартуско-московской семиотической школы).
«Номинализм – явление, весьма характерное для многих современных концепций языкового знака. Можно сказать, что он вообще соответствует исконной потребности буржуазной филологии сводить всё человеческое знание только на одни слова с полным отрывом от всякой внесубъективной предметности. Этот номинализм уходит своими корнями в отдаленные века гносеологической науки, ведя свое происхождение еще от античных софистов и получая свое существенное развитие также и во многих средневековых философских школах <…> Ставился вопрос о том, существует ли общее или нет: не отрицая их существования в человеческом сознании, номиналисты утверждали, что эти общности вовсе не существуют реально, вне и независимо от человека, от его сознания. Общие понятия, говорили они тогда, есть не что иное, как наши слова… поэтому, додумывая всё до конца, номинализм не мог оставаться на почве субъективизма, должен был постулировать какое-то нейтральное бытие» (Лосев 1982: 185 – 186),
– «третий мир» и прочее в том же роде.
Прав был Лосский, оценивая «Философию имени»:
«В своей книге Лосев разрешает почти все частные проблемы языка. Но если бы оказались лингвисты, способные понять его теорию, как и философию языка отца Сергия Булгакова, то они столкнулись бы с некоторыми совершенно новыми проблемами и были бы в состоянии объяснить новым и плодотворным способом многие черты в развитии языка. Более того, они нашли бы путь преодолеть ассоцианизм, крайний психологизм и физиологизм в теории языка» (Лосский 1991: 376).
Все три ограниченные точки зрения на язык: коммуникация, конвенция, номинализм – снимаются в работах Лосева, посвященных собственно языку (Лосев 1982; Лосев 1983а), которые языковеды старательно замолчали («но если бы оказались лингвисты, способные понять его теорию…»). В этих трудах представлена теория языка с точки зрения неореализма.
Показана, например, последовательность развития сознания, как она отражена в формах и категориях языка: Инкорпорированный строй (синкретизм слово / предложение и часть речи / член предложения → синтаксис при отсутствии морфологии в языке отражает мифологическое сознание) → эргативный строй языка (специализация внутреннего и внешнего, известного и нового и т.д. в проявлении подлежащего / имени и сказуемого / глагола) → вариантами прономинального (выделение имени как подлежащего) и посессивного строя (выделение категорий отношения и принадлежности) → аффективный строй как переходный к номинативному (выделение падежа субъекта) и собственно номинативный строй с логически-«правильным» мышлением, с предельным обобщением всяких возможных субъектов и максимальная абстрагированность в понятии. «Номинативное мышление» есть закономерный переход от явления к сущности, предмет мыслится именно как таковой, развивается постижение закономерного в разграничении стихии случайных явлений, – мысль освобождается от скованности и ограниченности теми или иными областями действительности (Лосев 1982: 254 – 367).
Проблема речи-функции у Лосева представлена как проблема стиля, и это не значит, что речь и язык Лосев не различает. Просто он более последователен, чем завороженные своим предметом языковеды, не различающие сущность и явление. Утверждают также, что
«Лосев в „Философии имени“ исходил из II книги „Эстетических фрагментов“ Г. Шпета, а тот, в отличие от Гуссерля, в центр своего внимания поставил „живую, обыденную речь“ и поэтическую речь» (Хаардт 1994: 58).
Это – суждение феноменолога, отсылающего к феноменологическому исследованию речи; Лосев всюду говорит о языке, и сам дает необходимое разъяснение по этому поводу:
«В самом деле, стилистика не занимается ни чисто художественными, ни чисто экспрессивными, ни чисто грамматическими формами. Для всего этого существуют особые науки. Она берет готовую грамматически и риторически выраженную художественную форму и задает теперь вопрос о судьбах этой формы уже в каком-то инобытии, в том, что является для нее „иным“, посторонним. Учение о метафоре вообще есть – поэтика (или эстетика поэзии). Но учение о том, как употребляют метафору Пушкин или Тютчев, есть уже часть стилистики» (Лосев 1990: 171).
Необходимость разграничения лексемы как лингвистической единицы и слова как философской категории давала Лосеву возможность конкретного анализа, например, метафоры. Вот один пример.
«Мы говорим, например, человек идет. Идет означает здесь, по-видимому, просто шагает. Но когда мы говорим весна идет, то уже ни о каком шагании не возникает никакого представления, а речь идет здесь скорее о наступлении, в данном случае времени года. В таком выражении, как жизнь идет, уже нет никаких представлений ни о шагании, ни о наступлении, а скорее о прохождении. Мы здесь говорим, что жизнь проходит, что она временная, неустойчивая и вот-вот кончится. В таком выражении, как в Москве сейчас идет фестиваль молодежи, этой мысли о временности или об окончании вовсе не имеется, а имеется указание просто на известного рода общественный процесс. Таким образом, слово идет может указывать и на начало события, и на его процесс, и на его приближающееся окончание. В таком выражении, как костюм идет к лицу, уже вовсе не мыслится никаких процессов времени, а мыслится определенного рода эстетическое соотношение. И чем же определяется такое огромное различие в значении одного и того же слова? Исключительно только контекстом» (Лосев 1991: 256).
Проблема вариантов и инварианта находится целиком в ведении метафизики, а не лингвистики.
Обсуждает Лосев и проблемы стиля, например, – метонимические сочетания слов в стилистическом их ракурсе:
«Честная брада и скобленое рыло одинаково суть реальности; только одно – хорошая реальность, а другое – дурная» (Лосев 1990: 453).
Высокий и низкий стиль при обозначении бритого лица показывает единственный денотат, но различные десигнаты.
Диссертация и книга А.Μ. Камчатнова (1998) – один из существенных симптомов прорыва в новую область исследования традиционных источников; в известном смысле она дает ответ на вызов истории, опираясь на русскую философию слова. Рассмотрим точку зрения А.Μ. Камчатнова, основанную на критически осмысленных трудах А.Ф. Лосева.
С одной стороны, перед нами – развитие традиций отечественной палеославистики (это факты и материал работы), но с углублением в семантическую структуру средневекового текста на всех его уровнях.
Автор основательно обновляет представление о категории «смысл», в данном случае как бы «сверху», от философии, от «нового русского реализма». Вполне оправданное недоверие к коммуникативному аспекту теории смысла приводит автора к созданию совершенно нового уровня описания: «философия имени как онтологическая теория смысла». Эта теория включает в себя все содержательные формы слова и соотносится как с логическим понятием, так и со значением слова:
«язык есть язык самих вещей, самого бытия».
Согласно этой точке зрения, смысл явлен в синтагме, т.е. актуализируется в дискурсе (это узус), а значение – в парадигме (это норма).
«Слово и его смысл – не функция, а аргумент»,
потому что смысл существует до формы, предшествует ей, смысл оформляется. Представитель петербургской филологии не станет спорить с таким утверждением, равно как и с убеждением автора в том, что смысл – категория всеобщая. Поэтому-то определение смысла и дается апофатически, методом «русского силлогизма» – утверждением в отрицании несущественных предикатов. Поскольку смысл – основная категория герменевтики, как ее понимает автор, смысл не редуцируется к другим категориям и не выводится из других категорий ни семантического, ни семиотического, ни ментального плана. Правда, в изложении автора несколько размыты границы между понятием и значением, поскольку и то и другое в отношении к смыслу (их роду) – одинаково виды, и потому их взаимное различие нерелевантно. Думается, что понятие как одна из содержательных форм слова, наряду с образом и символом, никогда не соотносится со значением слова, которое, согласно общепринятой точке зрения, есть отношение знака к идее, т.е. составляет только часть понятия в виде его содержания.
Исходя из сказанного о смысле, А.Μ. Камчатнов особое внимание уделяет категории «текст». Он говорит о тексте в его ноэматическом смысле (textus – с-плетенье) и настаивает на необходимости реконструкции авторского текста, прежде чем приступить к смысловому его анализу. Это справедливо, ведь в исследовании смысла мы идем от оригинального целого (смысл содержится в целом) к его частям (к слову). Между прочим, это важный аспект современного текстологического анализа, и автор справедливо высказывается в отношении, например, работ Д.С. Лихачева, который принципиально выступает против реконструкции средневекового текста.
Таким образом в исследовании сходится как бы две линии: смысл целого (текст) и значение его частей (слов), что совершенно верно методологически и основательно подтверждено успехами современного естествознания. Волновая и корпускулярная теории света эффективны как раз в момент их совмещения в общем векторе исследования. Непрерывность текста и дискретность слов в их взаимном сопряжении создают силовое поле содержания, в котором одинаково ясно вырисовываются сущностные характеристики как «икса» текста, так и «игрека» слова. Методологически это весьма сложная задача, поскольку исследователю приходится работать в «зазоре» между эмпирией позитивизма и интуициями ratio, а при работе с конкретным материалом требует чрезвычайной искусности и тщательности исполнения.
На помощь тут приходит прежде всего известное соотношение между знаком – идеей – вещью (в философском смысле) – семантический треугольник, как масштаб всех возможных операций со словом в тексте. Он позволяет и уточнить понятие смысла. В частности,
«смысл вещи есть ее сущность»,
и в исследовательской процедуре уясняется диалектическая сущность предмета (по А.Ф. Лосеву), вырабатываются новые научные понятия и термины. В частности, последовательность движения от сущности к имени представлена как законченный цикл: сущность (апофатический «икс») и далее ее инобытие, явленное: не-сущее – эйдос – (явленность сущности как внутренней формы в отношении к слову и его пониманию – ноэма) – момент становления пневма (энергия сущности с прорывом в миф) и результат – символ как единичность (это co-бытие в жизни сущности) и, наконец, предел становления – имя. Термины в большинстве своем заимствованы у Лосева (некоторые восходят к Гуссерлю), но в общем их легко «перевести» на лингвистические понятия. Например, сущность можно описать как концептум, эйдос как образ (идею), а понятие располагается между ноэмой и пневмой. Последовательность движения от сущности к имени (т.е. к слову) удобнее всё же именовать энтелехией.
Такова теория автора и ее понятийный аппарат. Они призваны обосновать лингвистическую герменевтику как науку. Автор верно ищет способы осмысления идеи-эйдоса древнерусского текста через СЛОВО, т.е. обратно тому, что делал древнерусский книжник, составляя или переводя текст (выражал идею в слове). Речь всё время идет об отвлеченных (символических) сущностях, никак не увязанных с вещью, и потому вещью нельзя верифицировать слово в его идее. Строго говоря, сопрягая идею со словом, А.Μ. Камчатнов конструирует вещь в co-бытии, т.е. «самое живое» в онтологии – это и есть феноменологическая диалектика, как ее создавал А.Ф. Лосев.
Традиционно герменевтика – это совокупность знаний и приемов, заставляющих знаки раскрыть свой смысл. Но герменевтика безрезультатна, взятая сама по себе, без посредства семиотики, которая, в свою очередь, обязана показать, где именно находятся знаки и почему это именно знаки. Совпадение же герменевтики и семиотики есть возвращение к идеалам средневековой науки, в которой эти дисциплины не были разведены по предмету. Это возвращение на методологически новых основаниях, потому что наш автор, в отличие от средневековых схоластов, ищет не только подобия, но и различия в смысле, а самый смысл видит не через вещь (позиция номиналиста), а через слово (позиция философского реализма).
Современная научная герменевтика (на Западе) многолика, но в ее основе всегда лежат либо психологические, либо логические отношения субъекта к знаку. Они ориентированы на вещь, желают видеть в знаке полный эквивалент вещи (французская эпистемология) или структурное подобие вещи (немецкая феноменология). Они ищут либо значимость (первые), либо значение (вторые), но не смысл (смыслом занимаются английские позитивисты). Все они одинаково хотят истолковать априорные категории разума, исходя из их явленности в мире вещей: это «герменевтическая логика» Теодора Липпса, «объективная герменевтика» Карла Поппера, герменевтическая философия Ханса Гадамера, символистское фантазирование Поля Рикёра и т.п. В отличие от всех них А.Μ. Камчатнов строит лингвистическую герменевтику как теорию и метод постижения сущностей, стоящих за культурным знаком, и притом как процесс развития в осмыслении этого знака.
«Онтологическая теория смысла покоится на вещи и ее имени»,
и это очень важное утверждение, здесь перед нами уже вовсе не традиционный философский реализм, который покоится на вещи и ее идее (неслучайна, в частности, полемика с «мистическим реалистом» С.Н. Булгаковым, весьма обстоятельная и конструктивная). Вообще герменевтика А.Μ. Камчатнова в ее философском аспекте воспринимается как обращенный на смысл (идею, понятие и пр.) концептуализм, на что указывает и сам автор: это онтология идеи, а не вещи, что подтверждается и параллелизмом между предметом (вещью) и именем (словом) в логических их структурах (и в терминах):
| предмет | слово |
|---|---|
| эйдос | ноэма |
| пневма | семема |
| символ | символ |
| миф | история слова |
| имя | идея |
Роль предмета в герменевтической реконструкции играет текст, роль имени – слово. Смысловая полнота вещи есть ее имя, а присутствие имени в инобытии есть идея. Выражаясь словами Нила Сорского, при анализе слова в предметной сфере мы «нисходим», идя от идеи к имени, а в мире значений «восходим», идя от слова к идее.
Взаимообратимость операций показательна для расшифровки специально средневекового текста методами современной семиотики: осознавая это, мы можем его расшифровать, достаточно точно понимая в понятии. А.Μ. Камчатнов исходит из «знания идеи» и из конкретности слова (это его сознание), и в результате – как цель – возникает познание вещи в зазоре между идеей и именем, но все-таки обращенно к вещи, именно потому, что одновременно и концептуально (через эйдос) и «реалистично» (через слово) в энтелехии пневмы автор устремлен к вещи. Происходит так потому, что
«идеи слов выкристаллизовались, они стали оказывать обратное влияние на мышление»;
иное утверждение и невозможно, если исходить из феноменологической диалектики А.Ф. Лосева.
Лингвистическая позиция самого А.Μ. Камчатнова ономасиологическая, но при этом он идет не от значения (слова), а от смысла (текста), исходную точку истолкования знака он ищет в суждении, а не в понятии («всякое имя содержит в себе скрытое суждение»).
Это классическая позиция московской филологии. Но ономасиологический подход к проблеме – от значения к форме – дает точки сближения с петербургской филологией, и это относится даже к онтологии: в книге говорится о важности онтологического описания слова особенно у тех поэтов (типа Велемира Хлебникова), творения которых до сих пор исследовались лишь с «диалогических» позиций дискурса.
Удивительно много совпадений излагаемой точки зрения с убеждениями петроградских филологов довоенного времени; ср. позицию В.В. Виноградова, Μ.Μ. Бахтина или Б.А. Ларина (Колесов 2003).
Это касается общего значения слов (такое значение отрицается), полисемии (это всего лишь «тождество понимания разных эйдосов»), символа как отражения синкретизма сущности, синонимии (это «разные меональные выражения одного эйдоса», т.е. «разные способы понимания одного эйдоса») и антонимии («противоположное понимание одного эйдоса»). Большое достоинство работы в объемности взгляда автора на обсуждаемые вопросы, способность – с помощью философского осмысления фактов – соединить различные точки зрения, одинаково субъективные в отношении к объекту.
Поскольку смысл и является в новом контексте, оказывается возможным отказаться от экстенсивного метода исследования по многим спискам-рукописям-«текстам» и прибегнуть к методу интенсивному, который и предлагается А.Μ. Камчатновым: нужно «просто» знать принципы переводного или оригинального текста, чтобы истолковать его в ноэмах сегодня; познавательную ценность имеет не усреднение фактов по схемам, а погружение в эйдетическую сущность смысла.
«Диалектическое развертывание понятий» дано в книге на примере текстов Нового Завета, а примеры «снятия смысла» с переводных текстов – на примере переводов Ветхого Завета. Это различение текстов знаменательно. Оно находится в полном соответствии с реальным восприятием этих двух текстов в русской православной традиции, начиная с эпохи крещения Руси.
«В эйдосе сущность является самой себе»
– ноэма есть то, в свете чего интерпретируется данный эйдос. Так, анализ эйдоса «истина» в исследовании А.Μ. Камчатнова кажется более точным, чем, например, анализ, представленный во многих статьях академических сборников «Логический анализ языка», в которых авторы исходят не из сущности эйдосов слова, а из допущений, основанных на наложении чужеродных схем (априорно на основе данных других языков: неокантианство) или на основе современных (даже переводных!) текстов. Желание А.Μ. Камчатнова реконструировать языковое сознание, что справедливо понимается как одна из важнейших целей лингвистической герменевтики, также проистекает из философской его позиции.
Чтобы исполнить эту работу, автор уточняет понятие «слово».
«Единицей перевода является не слово, а эйдос, угаданный в слове оригинала <…> Слова являются вариантами относительно эйдоса» (Камчатнов 1998: 108)
– это разные меональные воплощения одного эйдоса, и цель лингвистической герменевтики – «постижение идеи слова», поскольку само по себе
«слово есть инобытийное выражение объективно существующего смысла».
Важно, что анализ проводится прежде всего на текстах Нового Завета: на новозаветных текстах происходила и ментализация русского сознания в момент христианизации, в «момент становления сущности».
В интерпретации конкретного средневекового материала автор справедливо усматривает проблему понимания. Для древнеславянского переводчика это эйдос, для современного интерпретатора – ноэма. Мы понимаем (в понятии) ноэму эйдоса средневекового книжника, поэтому эйдетический способ перевода и предстает как концепт (внутренняя форма, этимон и т.п.), а ноэматический – как понятие, взятое в плане символа. Отсюда – точность и строгость конкретных интерпретаций относительно таких слов и семантических рядов, как лице-образ, скорбь-печаль-туга, упование-надежда, буи-уродивъ, миръ, тѣло-плоть, имя-знамя, вещь и пр. Для анализа привлечены ключевые слова текста, важные и в отношении их ментальных характеристик.
Останавливает внимание преобладание глагольных форм, подвергнутых анализу. Выбор глагольной лексики объясняется, во-первых, уже указанными причинами (ментализация имен осложнена многочисленными субстратными воздействиями и потому затруднителен однозначный результат анализа); во-вторых, автор в своем анализе исходит из цельности и законченности суждения, его интересует явленность признака, эйдоса, а на глагольных основах этот процесс легче выявить и описать. Вопрос заключается в следующем: до каких пределов вообще результативен предложенный автором метод также и в отношении эйдосов других групп лексики?
Затем: по отношению к нашему времени слова могли изменить свое значение, и определять такое значение по современным источникам-словарям несколько опасно. Вдобавок, сопоставление славянских и греческих слов (речь идет о переводе Библии) тоже не всегда корректно. Именно в этом моменте и возникает опасность «вхождения в герменевтический круг»: иллюзия точного соответствия эйдосов славянских и греческих слов возникает и оттого, что в результате семантического калькирования как отражения ментализации через сакральный текст у нас возникает убеждение в большей или меньшей точности того или иного варианта перевода. «Выразить нужный смысл в нужной внутренней форме», – полагает А.Μ. Камчатнов, – чаще всего удавалось св. Кириллу, конечно, не посредством определенной языковой формы, но через адекватную греческому идею. Иллюзия точности возникает потому, что именно к такому переводу, к принципу перевода Кирилла, и восходит большинство собственно русских (восточнославянских) ментальных эйдосов, полученных в нашем языке и отраженных в каноническом переводе Писания, как церковном, так и синодальном, в процессе христианизирующей ментализации.
Строго говоря, герменевтика и не всесильна. Она намечает контуры понятий о смысле, и только наши воображение и интуиция способны заполнить их радужными красками образов, навеянных средневековыми символами. Однако появление работ такого рода становится веянием времени. Это новый этап освоения древнерусских источников, призванный углубить исследование их содержательных сущностей, той информации, которая не лежит на поверхности, а скрывается за ними: за источниками, за словами, за знаками, подлежащими семантическому раскрытию и герменевтическому истолкованию. Схематическое конструирование семиотики сегодня оправданно сменяется творческой ре-конструкцией с позиции ономасиологической лингвистики.