Месяц, прошедший со среды двадцать седьмого апреля до пятницы двадцать седьмого мая, стал самым ужасным месяцем в моей жизни. Во-первых, я был в тюрьме.
Ну, раньше я тоже был в тюрьме, но скорее в качестве гостя или постояльца, чем узника. Но с двадцать седьмого апреля я превратился в настоящего заключённого, без оговорок.
Чем занимается заключённый? Он встаёт в полвосьмого утра и прибирается в камере. Он поглощает завтрак. Он может часок погулять во дворе, а остальное время до обеда проводит в камере. Потом обед. После он может часок погулять во дворе, а остаток дня проводит в камере. Он съедает ужин. Проводит вечер в камере и ложится спать. Долго не может заснуть.
Чем ещё может заняться заключённый? Раз в неделю он получает разрешение сходить в библиотеку и взять три книги. Если у него полные привилегии, он работает где-то в тюрьме. С частичными привилегиями он хотя бы может гулять по территории тюрьмы бо́льшую часть дня, раз в неделю посмотреть кино или торчать в библиотеке, сколько влезет, читая какой-нибудь журнал. Но без привилегий он просто сидит у себя в камере и пытается растянуть свои три книги на всю неделю. Никаких фильмов, никаких прогулок, никакой работы – ни-че-го.
Это невероятно скучно. Скука – ужасное наказание, едва ли не самое суровое долгосрочное воздействие, каким можно отяготить человека. Когда скучно – это очень плохо. Я не знаю, как ещё донести эту мысль, не рискуя наскучить, а этого, видит Бог, я не хочу.
Единственной передышкой от скуки изредка становились нападения на меня благочестивой паствы отца Флинна. Они были потенциально опасны, поскольку обычно набрасывались ватагой из десяти-двенадцати человек, но я быстро сообразил устремляться к ближайшему охраннику, завидев приближающуюся плотную группу здоровяков, так что им пока не удавалось меня искалечить. Однако в этой ситуации даже принадлежность к группе крутых парней из спортзала не могла меня защитить, что ещё больше усиливало ощущение оторванности от прежней жизни.
У меня было мало возможностей устраивать розыгрыши, да и желания не возникало. Я был слишком подавлен. Я жил ради редких сообщений на словах от Мариан, передаваемых мне Максом; писать записки было слишком рискованно. Каждое утро я просыпался с надеждой, что сегодня обнаружится новое послание – сегодня, сегодня, сегодня.
Но увы. Этот мерзавец снова затаился. День за днём проходили без посланий, и каждый такой день лишь укреплял убеждение начальника тюрьмы, что виноват всё-таки я.
В пятницу двадцать седьмого мая охранник Стоун явился за мной в камеру, чтобы вновь сопроводить в кабинет начальника тюрьмы. Внезапно оживившись, я спросил:
– Что-то случилось? Нашли ещё одно послание? Поэтому он меня взывает?
– Нет, – ответил Стоун. – Прошёл ровно месяц, и ничего не случилось – никаких новых посланий. Поэтому-то он тебя и вызывает.
В его тоне звучало мрачное удовлетворение.