Поэзия – это борьба личности за подлинную жизнь (5 марта 2019г.)

К отцу Андрею Ткачёву, что бы и как он ни сказал, прислушиваются, даже возмущаясь его оценками. Есть некий законный итог в том, что человек начитанный, рефлектирующий, полемический, дающий оценки, как частным, так и глобальным явлениям, при остром общественном чаянии твёрдого слова оказывается в центре общественного внимания. На этот раз нас интересует исключительно литература

– Отец Андрей, ваши отношения с современной литературой – «нормальны», если иметь в виду «нормального» интеллигента рубежа веков и нового столетия. За норму в данном случае принимается ряд объяснимых пристрастий, в которых мерцает смысл истекшего столетия. Ваша мысль о Бродском (гипотетическое назначение его православному ренессансу) в этом свете смотрится вполне здраво. Так не самое ли захватывающее в поэтическом ремесле – воочию наблюдать сражение одинокой человеческой души с неверием, да и, что греха таить, с Верой? Перед достаточно подготовленным читателем разворачивается не столько лирический дневник, сколько – с точки зрения православного священнослужителя – эпическая картина противостояния искушениям всех родов и мастей. Кто же, по вашему мнению, из поэтов, как минимум, двадцатого века вышел победителем из схватки, были ли такие вообще, или суть поэзии в принципе – проигрыш на этом поле?

– На мой взгляд, поэзия – это борьба личности за подлинную жизнь. Личность потому и личность, что ни на кого не похожа. Это не «один из многих», а «один единственный». И этот «один единственный» пытается преодолеть то, с чем сталкиваются все вообще. В этой борьбе личность обретает уникальный голос, голос становится слышим и узнаваем. Это и есть поэзия.

Победа в этой драме ни предрешена, ни гарантирована. Скорее даже поражение более вероятно. Но сам факт борьбы, факт трепыхания пойманной рыбки в кошкиных лапах делает и биографию, и историю. Поэзия звучит на дымящихся разломах. Их так много в русской истории, что без поэтов просто не обойдешься. Для меня важно, что растоптанными оказались гении, не зацепившиеся за вечность. Например, Маяковский и Цветаева. А те, кто свой путь к Богу нашел, прожили дольше, сделали больше, учеников оставили, нить преемственности дольше протянули. Это, к примеру, Пастернак и Ахматова. Так что история русской поэзии оправдывает чеховскую фразу о том, что человек должен либо верить, либо искать веру. Иначе он пустой человек.

– Как бы вы определили смысл поэтического мастерства? Сегодня, стараниями многих и многих кунштюкеров «в законе», разговор о мастерстве отодвинут на самую дальнюю дискурсную полку и уже успел там запылиться. Распорядителям мнений невыгоден разговор именно о мастерстве: тогда их скороспелые кумиры – как правило, их близкие знакомые, которым они слишком многим обязаны – окажутся там, где им ни в коем случае оказываться нельзя – вне натягиваемых на них премий. Имеет ли значение для поэзии – стиль? Не основное ли назначение поэта – выработать его, а уж затем всё остальное? Или «узнаваемость» – категория из разряда отечественного «шоу-бизнеса», в котором одну «одарённость» от другой отличает лишь цвет шейного платочка?

– Любимый мною Бродский за то, в частности, и любим, что в «Письме одной поэтессе» пишет о себе: Я заражен нормальным классицизмом, а вы, мой друг, заражены сарказмом. Здесь, без ущерба для рифмы, можно было бы сказать «формальным классицизмом», но Иосиф Александрович пишет «нормальным». «Нормальный классицизм» нормален для поэта. Поэту нужно освоить (в меру душевной вместимости) все, что было в поэзии до него. Нужно попробовать себя в сонете, элегии, эпитафии. Иначе, боюсь, получится Остап Бендер. Тот, выдав себя за художника, намалевал Сеятеля, сеющего облигации Госстраха. И когда его за эту мазню выбрасывали с парохода, он кричал: Давайте спорить! Я так вижу мир! Да, есть соблазн для бездарности спрятаться в тумане «концептуальности». Так в живописи. Так и в поэзии. Право на отрицание старых форм может принадлежать только хорошему ремесленнику, мастеру этих самых форм. Иначе дело пахнет шарлатанством.

– Мне памятны ваши шокировавшие многих слова о русской классической литературе в створе маниакальной обращённости её к «лишним людям». Признаюсь, и сам был шокирован: эти самые онегины и печорины, базаровы и инсаровы, рудины и так далее виделись советскому литературоведению доброкачественным ферментом, разлагающим почву имперского согласия и, следовательно, способствующему грядущему социальному перевороту. Сегодня можно видеть их отчаяние, беспомощность раздражающе унылыми, но можно ли с порога осуждать их, знаменовавших рождение в русской литературе – индивидуумов, натур рефлектирующих, пусть и неумело? Ужели основная их функция – слабость?

– Видите ли, человеку всегда нужно искать себя и свое место в мире. От успеха в этом занятии зависит, благословит человек мир или проклянет его. Люди, не нашедшие себя, проклинают себя. Но не себя одного, а весь мир с собою разом. Им, чувствующим свою бесполезность, хочется, чтоб теперь же, сейчас же весь мир зажегся с четырех сторон или рухнул в тартарары. Здесь зарыта психологическая тайна всех революций, а значит и тайна нашей отечественной трагедии. Поэтому я, вместе с Розановым, считаю, что Россию разложила, обескровила и доконала именно литература с ее культом тоскующих лентяев. Лесков обсмеял духовенство, Островский обсмеял купечество, Щедрин забрызгал ядовитой слюной всю историю вообще, и потом осталось только «Авроре» стрельнуть. Я это и по Украине видел. Мерзкий бунт, бессмысленный и жестокий, всосал в себя, как мусор с мостовой, всех тех, кто мыслил категориями «продуктовой корзины» и не нашел себя. А сверху просто уселась кучка зрячих и сознательных негодяев. Вот тебе и все. И так всегда.

– Попытки формировать образ людей целеустремлённых, верующих в своё предназначение (Штольц, Костанжонгло) в общем настрое XIX века заканчивались скорее неудачей. Критика видела их мало что ходульными, неудачно слепленными, но насквозь идеологизированными. Один пушкинский Петруша Гринёв твёрд, юн и румян. Счастье, что богат, а то бы не миновать ему в старости участи Макара Девушкина. Мышкин болен, Акакий Акакиевич как-то уж совсем напоказ убог… «Положительные» то представали «охотниками за головами», то выросшими подростками из Достоевского, так и не расставшимися с иллюзиями о возможности построения чего-либо в отдельно взятом имении. Тот же смертельно положительный толстовский антагонист Левин – отчего у классиков не вышло создать поведенческий образец?

– Пишущей интеллигенции не хватало «подпитки» из иных миров. Замкнутые в социальной проблематике, вечно бегающие в кругу одних и тех же вопросов, они и были обречены на неудачу. А человек, это то, «что нужно преодолеть». Нужно иметь связь с Богочеловеком. Киреевские, Леонтьев, Гоголь нашли мир в Оптиной. И это был настоящий путь. Как Павел воспитался при ногах Гамалиила, так и нашим литераторам, социальным философам стоило бы воспитаться и созреть при ногах Амвросиев и Серафимов. Не сложилось. Сказалась оторванность образованного слоя от народной веры, характерная для всей эпохи после Петра. Писатели должны были бы хоть изредка вдыхать кислород Святого Духа. Но многие попросту не знали, где такая «кислородная маска», и они банально задохнулись. Задохнулись в тяжелой атмосфере «скучных песен земли».

– Рождение советского пантеона героев также не изобиловало повышенным благоденствием. Ранние смерти Есенина и Маяковского – тема отдельная. «Не справились с управлением, попали в турбулентность» – пригвоздил бы их ортодокс. Но – совершенно антисоветский Мелихов, сентиментальный решимец Левинсон Фадеева и почти библейский шолоховский Соколов – уж точно не коммунисты-ленинцы, по крайней мере, в партийно-номенклатурном смысле. Вторая половина XX века вообще перестала давать что-то героическое, будто мирные хозяйственные драмы, несмотря на призывы партии видеть в малом великое (т. н. «соцреализм»), не в силах его создать вне экзистенциального отсвета. В чём для вас заключается основной урок советской литературы, как ещё любят её «приложить» радикалы – словесности «безбожной»?

– Советская литература – это целый материк, свидетельство о продолжающейся жизни народа, который если бы замолчал, то лопнул бы изнутри от всего, что его переполняло. Она очень разная. По каким критериям можно сравнить, скажем, М. Булгакова и В. Шукшина? Или А. Платонова и Твардовского? Это звезды, усеивающие небо. Между ними жуткие расстояния. Но для нас они сочетаются в узор и радуют глаз. Советская литература в самых честных, кровью сердца написанных своих образцах продолжает великую Русскую литературу. И жажда Бога в ней звучит так пронзительно и честно, что имя «безбожной словесности» к ней, как к целому, не подходит.

– На минуту возвращаясь к «отдельной теме» – отчего, как вы думаете, гибель насильственная или самонасильственная стала почерком поэтической судьбы? Страсти, отсутствие тормозов, легкомыслие, дурные наклонности?

– Побочный продукт материализма, в который, как в реку вошло в конце XIX века европейское человечество. Ницше сказал, что «Бог умер». Люди поверили и умерли сами. Отбросили от себя вечное измерение, как отбрасывает от себя стыд человек, решившийся пуститься во все тяжкие. Отсюда такая жестокость XX-го века. Людей вообще не щадили, потому что люди уже были идеологически убиты. Ну, а там, где есть убийство, всегда найдется место и самоубийству. Самоубийство есть частный случай убийства вообще. И часто самоубийством заканчивают те, кто перед этим кого-то сам убил. Убил, осознал, не выдержал и наложил на себя руки. Есть смысл подумать: может все эти известные самоубийцы не выдержали того, что сами убили нечто дорогое? Любовь, например, веру, или поставили талант на службу конъюнктуре. Тут есть над чем подумать. И каждый случай – отдельный.

– Если суммировать наследие Золотого, Серебряного и не знаю, каким металлом обозначить советские семьдесят четыре года – веков, выполнила ли словесность своё предназначение перед людьми? Или – колебалась, пыталась, но в итоге дала горку праха?

– Горкой праха эти реки слез и россыпи прозрений я точно не назову. Вот у Шукшина описан мужик, который слушает, как сын учит наизусть отрывок Гоголя о птице-тройке. И вдруг его осеняет: А кто в бричке-то? Чичиков что ли? Это что, гремит, заливаясь, колокольчик, и расступаются в изумлении народы, а тройка везет вора с пухлыми щечками? Понимаете? Это мужика простого шукшинского осенило. И он побежал по селу у всех спрашивать: Кого птица-тройка внутри везет? Вот как может вдруг подействовать литература. Это значит, что человек ожил. Потому и у Некрасова в «Окопах Сталинграда» среди кромешного ада и вечного ожидания смерти бойцы книги читают. Найдут в разрушенном доме уцелевший томик Толстого или Чехова, и читают между боями. Разве это не дорогого стоит?

– А «просвещённый Запад»? Создал ли он достаточную основу для того, чтобы метафизические кризисы с гражданами Западной Европы и Северной Америки происходили как можно реже? Или мы напрасно вообще ждём от словесности действенной помощи человеку, обязанность которого – ежедневно вопрошать о смысле жизни не классиков и современников, но самого Создателя?

– Человек обречен на метафизические кризисы. Его от них не защищать надо – ему нужно из них выход указывать. И литература может быть таким «дорожным знаком». Только с одним Богом разговаривать далеко не каждый может. Человеку нужно еще и другого человека, не спеша, выслушать. Литература дает такую возможность.

– Тот же Иосиф Александрович чуть ли не первым ввёл в оборот термин «постхристианства» как эпохи, в которую всё то прежнее, казавшееся неизменным на тысячелетия вперёд, или развеивается, или отрывается, как протуберанец от солнечной поверхности и заново испытывает весь вакуумный ужас перед бытием, в котором почти не обнаруживаются следы Творца.

– Совершенно верно. Так мы и живем. Просто футбольный матч или любимый сериал не дают остро почувствовать этот космический холод, лезущий за воротник. Рухнуло Царство, едва выжила Церковь, почти развалена семья. Дошел черед до экспериментов с человеком, с личностью. Вот-вот и ее расщепят при помощи новых технологий. Апокалипсис в некоторых местах можно читать, как газету. Только не все отдают себе отчет в происходящем и думают: до нас не скоро дойдет.

– Современный человек страждет ещё и потому, что отравлен великолепными иллюзиями трехсотлетней давности – свободы, Просвещения, гуманизма. Вернуть его в духовную реальность отдалённых годов проблематично, учитывая, кто (что) противостоит Церкви. Насилие претит ей. Есть ли выход, и если есть, то кто, с какими навыками и умениями имеет пусть призрачный, но шанс пройти через игольное ушко?

– Вы очень хорошо сказали: «отравлен великолепными иллюзиями». Конечно, Просвещение себя развенчало еще в те дни, когда лязгали французские гильотины. А благодушный гуманизм кончился даже не с появлением атомной бомбы, а уже с изобретением пулемета и хлорных газов. Но нам не хватает образования, и мы продолжаем идолопоклонствовать. Что у нас есть, так это Литургия! Царица Литургия, я бы сказал. Литургическое возрождение и обновление есть органически обновление всей жизни вообще, и такая возможность у нас сохраняется. Кстати, именно Гоголь первый на Руси увидел, что если люди еще не едят друг друга, то это оттого, что служится еще Святая Литургия.

– Когда поколеблено в каждом из нас самостояние, подорван длительным государственным безверием сам национальный дух, питавшийся некогда церковным единством формы и содержания, что бы вы посоветовали тем, кто продолжает и вникать в стихи, и создавать их?

– Посоветовал бы сначала стать «его Величеством – благодарным читателем». Читатель так же важен, как писатель. Иногда – важнее. Читатель – это почти соавтор, следопыт, ловец жемчуга, знаток и обладатель сокровищ, не нужных большинству. Читатель – лучший друг автора. Неведомый друг. Короче, я посоветовал бы стать благодарным читателем.

– Вас одолевают десятки, если не сотни тысяч страждущих, в числе которых наверняка есть литераторы, как удачливые, так и нет. Что вы выносите для себя из их сообщений? В какой стадии находится сознание литераторов? Каменно-угольна ли она, или кто-то из этих запутавшихся и отчаявшихся, случается, обнаруживает в себе, помимо светской образованности, начатки духовного знания, опыта? Примеряли ли вы мысленно на себя если не судьбу, то одну из ипостасей владыки Филарета, вразумлявшего пушкинский гений? Наставляете ли вы кого-нибудь из заметных словесников, и если наставляете, то насколько, как вам кажется, плавно движется этот процесс?

– Я плохой рецензент. В чтении я пристрастен, переборчив и избирателен. Но людей, без нужды, обижать не люблю. Людей жалко. С таким набором свойств наставником быть вряд ли возможно. Что до духовного опыта, то он, несомненно, есть. И с этой точки зрения наш народ до сих пор жив, вопреки историческому процессу.

– Выглядит очевидной, но отчего-то лишающей свободы и воли мысль о том, что Библия задала матрицу мышления литераторов на бесконечное время вперёд, и «выпрыгнуть» из библейских сюжетов немыслимо. Первое – нужно ли выпрыгивать? Второе – не случится ли, по вашему видению, чего-то не совсем хорошего с выпрыгнувшим?

– Не надо выпрыгивать из библейской парадигмы. Вот «Буратино и золотой ключик» – типичное переложение притчи о блудном сыне на язык сказки. Но разве кто-то потерял от этого? Только все приобрели. Любой роман, любая повесть, любой рассказ, это лишь расширенное авторское толкование на одну из библейских цитат. Отсюда и эпиграфы к произведениям, взятые из Писания. «Мне отмщение. Аз воздам» – у Толстого к «Анне Карениной», например. Из Библии не выпрыгивать надо – в нее нырять надо. Особенно нам, преодолевающим период насильственного от Библии отрыва.

– Как вы относитесь к терминам «православная литература», «духовная литература», использующимся в современном литературоведении? Есть ли современные верующие писатели, поэты, привлекающие вас, как читателя?

– Понятие «православной литературы» куда шире, чем ассортимент церковной лавки. Вон Старец Амвросий Оптинский под подушкой басни Крылова держал. И читал с любовью. А «Братья Карамазовы» спасли от отчаяния и привели к исповеди больше русских душ, чем любой самый успешный проповедник. Ну, и закончим с Богом Святым, на этой фразе.

Загрузка...