Гореть, так до пепла.
© Дмитрий Фильфиневич
Три дня, как перемахнули равноденствие, а темень врубается все так же рано и внезапно, словно кто-то наверху тупо дернул тумблер. Моргнул разок, и ночь уже заглатывает леса, поля и трассу, оставляя лишь путаную гирлянду мутноватых огней манящего издали академгородка.
Сука, я в таких минусах… Ниже некуда.
Голова трещит, будто ногами отбили. Из-за бесконечной перемотки сказанного Шмидт то и дело перетряхивает, вынося за пределы телесной оболочки. Гул, ор, звон — это не мысли, а сирены. Пытаюсь отключить, но не получается. Это бессилие напитывает дополнительной злостью. Так еще Лиза со своими аналогиями… Каждое слово чисто соль на раны.
Стискиваю зубы. До предела.
Но сердце, сука, неизбежно превращается в растрескавшийся сосуд, из которого уже буквально фонтанами выплескивается ядреная химия.
Показавшаяся за академгородком усадьба маячит как финальный рубеж на переходе в новую реальность. В грудь словно керосина хлестнули — возобновляется то адово жжение, которое не дает жить полновесно.
Мать вашу…
Последние метры до коттеджа действеннее, чем полотно самых ударных глаголов.
Включаю волевые и якобы спокойно выхожу из тачки. Выпускаю псов. Признав территорию, те с лаем разбегаются по двору. А я с той же выдержанной неторопливостью, сжимая кулаки, шагаю к дому. Плитка вибрирует под ногами, создавая эффект землетрясения. Кажется, вот-вот раскидает все.
Открываю дверь и застываю. Первое впечатление нехорошее. Темно и глухо, будто в бункере. Эта пустота резонирует внутри меня, забивая фильтры токсинами.
Сбежала, что ли?..
Сердцебиение — массированные прилеты авиации. Пульс при этом — разрывная нить.
Как? Когда? Зачем? Почему не сообщили?!
Мысли, как чертовы молнии, шарашат по башке, оставляя искры и дым.
А тут еще шкуры... Влетели в дом, как торпеды, и со скрежетом расчеркивают своими гребаными когтями давеча безупречный матовый мрамор.
— Фу. Сука. Место, — накрываю этот балаган глубоким и мощным рыком.
Шпана отзывается оперным оркестром: тянут в унисон бесячий вой, будто я не команду дал, а концерт объявил. И вроде, падлы, слушаются, только вот прежде чем прижать свои засранные задницы к поверхности, запрыгивают на мой новый девственно-чистый диван.
— Ебана в рот… — сиплю на пониженных. Горло будто песком набито. — Да я сам еще по нему толком не топтался, — срываюсь на злой смешок. — Су-у-ука… — на выдохе. — Нашли, блядь, трон.
И вдруг… Херак. На втором этаже загорается свет.
Зависаю. Кислород, словно комок гребаной шести, застревает между горлом и легкими.
Слышатся шаги. Точнее, шлепанье босых ног.
Да все верно. Ожидаемо. Не могла же Шмидт в самом деле смыться.
Но мое сердце, воспользовавшись ручным, мать вашу, тормозом, будто машина, над которой я потерял управление, уже валит боком в кювет.
Краем глаза цепляю момент, когда врубается сенсорная подсветка лестницы, однако полноценно повернуться не могу. Тело будто намертво заклинило. Паралич с головы до ног, как бы мозг не бил тревогу.
Пялюсь на собак, словно эти шкуры могут дать подсказку. Те в свою очередь, взбудораженно дергаясь и переминаясь, таращатся на меня. Не дождавшись команды, заряжают новую перепевку, в которой каждый из них стремится взять октаву повыше.
Шикарно, блядь. Прям оркестровка моего внутреннего раздрая.
Шаги становятся ближе. Тихие и замедляющиеся, вбиваются в мое сознание, как ржавые гвозди.
— Чарльз! Диккенс! — радостно вскрикивает Шмидт.
Лишь после этого, судя по звукам, переходит на бег. Псарня, не в силах более ждать, срывается ей навстречу.
Пространство взрывается шумом — восторженный лай собак перемешивается со звонким смехом Лии.
Я остаюсь неподвижным. Каменный. Немой. Нерушимый. Но внутри все вибрирует, будто это не собаки, а я сам рванул с места.
Фрустрирую, сука, секунд десять. Не меньше. И это, искренне вам, блядь, говорю: самое страшное в жизни онемение. Когда кажется, что от потуг на движение проснешься. Проснешься уже в другом измерении.
Но и не шевелиться нельзя. Аккуратно вынуждаю себя выйти из этого проклятого фриза. Мышцы отзываются так медленно, словно я годами не приводил эти механизмы в движение.
Шаг. Второй. Каждый новый кажется громче. И хоть мир все еще ощущается вязким мороком, не останавливаюсь, пока не подхожу к бару.
На автопилоте хватаю бутылку — массивную, да до хера стильную. Сука, прям арт-объект. А толку? Элитарное дерьмо с привкусом власти сегодня отдает такой горечью, что глотать его — как будто жевать стекло. Но я все равно пью, потому что выхода нет.
Лишь после этого рискую поднять взгляд.
Едва выхватываю Шмидт, толпой откидываются нервы. Оставшаяся чернь поднимает такой ебанутый ажиотаж, что мне срочно требуется дозаправка. В этом первая бочина[1] и проявляется: еще до того, как новая порция алкашки влетает в систему, кровь в венах проходит ферментацию. А уж дальше… Жар разливается по телу взрывоопасной смесью, готовой от малейшей искры рвануть.
Фиалка. Треклятая Фиалка.
Растрепанная, раскрасневшаяся, в халате банном… До одури, сука, уютная.
Хуй знает, на что я, блядь, надеюсь, позволяя себе находиться рядом с ней. Столько веры в себя, аж смешно.
То ли халат огромный, то ли Шмидт такая мелкая… Пока обнимается с псарней, ворот распахивается и съезжает одной половиной с плеча. Ей же, вероятно, настолько пофиг на обнаженку, что в отвороте даже показывается та самая грудь, которую я когда-то, по своей тупости, называл ничтожной. Называл, потому что вкатило слету так, что мозги вместе с ногами отказывали. А позже, как ни пытался сопротивляться, крышу напрочь сорвало.
Сейчас на теле Шмидт сотни грязных меток. Это углубляет мою боль, усиливает ярость, но, мать вашу, не умаляет похоти. И это с моей-то ебанутой брезгливостью! Адская варка ненависти и желания — это диагноз. Есть ли шанс вывести эту хрень из организма? Гарантий никто не даст. Однако я намерен использовать Фиалку по полной. Если не как спасительный антибиотик, то хоть как предсмертный обезбол.
Срастаясь плотью с маской лютого цинизма, вливаю в желудок третью порцию бухла.
Натешившись встречей со своей незабываемой хозяйкой, шкуры разбегаются, чтобы изгадить весь, сука, дом. Это так же очевидно, как и все, что происходит здесь и сейчас. Но я не препятствую. Горящим взглядом прослеживаю, как Шмидт, напоказ смутившись, спешно поправляет чертов халат, поднимается с колен и медленно, явно неохотно, шагает ко мне.
До барной стойки не доходит. Прислоняется к грубой кирпичной колонне и застывает. Смотрит так, словно ждет, что я достану ствол и, как истинный психопат, начну из него палить.
— Я думала, ты от них избавился… Поразительно.
— Нихуя поразительного, — отбиваю я сухо. — Ты всегда была обо мне не лучшего мнения.
— Для меня поразительно, — настаивает, въедаясь взглядом, словно не против вытравить и то, до чего еще не успела дотянуться.
В лучших традициях, будто похрен абсолютно на все, пожимаю плечами.
— В коттедже, если ты не заметила, был капитальный ремонт. Временно их вывозил к Чаре. Кстати, тебе привет от Лизы, — все фразы выдаю ровно, с одной и той же интонацией. Улавливаются только паузы между предложениями. — Звала в гости, если ты снова не исчезнешь.
Шмидт не реагирует. Слишком матерая стерва, чтобы испытывать стыд или вину. Вестимо, что чувствует себя чересчур свободной, чтобы быть кому-то обязанной.
— Не исчезну, — сообщает тихо, почти шепотом.
Я вновь держу в руках бутылку, но сливать пойло в стакан не спешу. Взглядом, как на петле, приклеен к ней. Невозможно отцепиться.
— Что там у тебя за условия? — пробиваю небрежно. Будто мимоходом. Словно ни хрена неинтересно, даже слушать влом. Тупо ноль на массу. — Принимаю ставки.
Ее губы начинают дрожать, взгляд срывается с крючка… Все внимание уходит в сторону.
А у меня стабильно. Стабильно хуево. Стою, как в бетон закатанный. Дышу, будто умотался. Смотрю, словно некуда дальше ломаться.
Че ее трясет-то? Настолько тяжело прогнуться? Утонула бы, лишь бы на противоположный берег переплыть?
Сбивающиеся косяком мысли — вершина эволюции.
— Первое: ты оплатишь операцию и лечение моей бабушки, — тарабанит с нотками обиды, которую я, хоть убей, понять не могу.
Гляньте-ка, бля, чисто оскорбленная невинность.
— Это я уже слышал, — высекаю так агрессивно, что она вздрагивает.
Лучше так, чем продолжать этот цирк. Нехер мне тут прикидываться нежнейшим созданием. Обслужила полгорода — не рассыпалась.
— Дальше, — подгоняю тем же суровым тоном.
Задвигав челюстями, опрокидываю виски в стакан. Как последний простофиля, расплескиваю — рука-то, мать ее, подрагивает. Густо выдохнув, окончательно теряя манеры, закидываюсь. С трудом проглатывая горючее, как заправский алконавт, утираю тыльной стороной ладони мокрые губы. Остается только рукавом занюхать — рубашка-то вчерашняя.
Сука, the best.
В голове мелькает понимание: если продолжу в том же темпе жрать градусы, найду себя утром в туфлях лаковых да в блевотине.
— Мне приснился сон. Там были дети, — вываливает Шмидт неожиданно. — Авелия и Оля, — с этими именами в мою грудь входит затупленный нож. Входит и застывает. Я с ним тоже. — Девочки сказали… Если мы не будем вместе, их души больше никогда не родятся.
— Что за бред? — давлю я со скрипом. — Что ты, мать твою, несешь?
Злюсь, потому что она лезет в ту зону души, где боль, как ядерный гриб, накрывает всю площадь, дай только путь.
Задерживаю дыхание. Считаю до десяти, пытаясь сбить этот пожар. Пламя внутри чуть стихает, но я знаю — это всего на мгновение. Скоро снова вспыхнет, еще жарче.
— Во многих наших жизнях страдали дети, — не унимается Шмидт. — И сейчас… Это повторяется, Дима. Белла появилась не просто так.
Конечно, не просто так. Высушенный существованием без ядовитой Фиалки, как ебанутый гений, просчитал возвращение. Пусть хотя бы затем, чтобы меня уничтожить.
— Признай ее ребенка, Дима. Это твой долг.
После этого загона приходится вырубить не только остатки человечности, но и банальную логику.
Полное отключение.
Потому что духовная трансформация, в которой мы с Фиалкой нуждаемся, невозможна на чиле — под дебильные дзен-пиликалки и в позе лотоса. Чтобы вырасти над собой, нужно, мать вашу, пройти через боль, страдания и смерть собственного эго.
Гореть, так до пепла.
— Не хочется, конечно, впутывать в эти дела Бога… Но… О Боже, Шмидт, че ты наваливаешь? — намеренно деградирую, скидывая опыт до заводских настроек. Все ради того, чтобы опуститься на самое дно и, зацепив добровольно вкопавшуюся в ил Фиалку, вытащить ее на поверхность. — Какой, блядь, долг? С меня каждая что-то дерет: кто-то бабки, кто-то душу, а кто-то, мать его, семя. Я добро на оплодотворение не давал. И уж тем более я не вписывался, когда эта шалава решила оставить ребенка. Так уж получилось. Так бывает, — разводя руками, вглядываюсь в лицо Лии, как в табло бомбы. Рванет? Не рванет? Дожимаю изо всех сил: — С хера ли мне признавать бастарда?! Меня внаглую обокрали, когда я, блядь, платил только за трах!
К моему глубокому сожалению, Шмидт не взрывается. Более того, она даже не вспыхивает. Паскудно, но кажется, часть ее, как и часть меня, уже мертва.
— В любом случае это твой ребенок, Дима. Ты не можешь его бросить, — говорит с леденящей душу отрешенностью. И звучит вербально так, словно кто-то реально держит еепод водой, лишая кислорода. — Я тебе не позволю. Иначе погибнут все мои дети.
Нож внутри меня проворачивается. Рассекает не только плоть, но и, задевая кости, заставляет последних, словно живых существ, выть.
— Я приму его только на одном условии, — отрезаю с вызовом, от которого не собираюсь отступать, несмотря на флегматичность Фиалки.
— Каком? — с расчетом или нет, но ее голос звучит еще более тускло.
Настолько похрен?!
Невольно, без какого-либо плана прихожу в состояние бешеной ярости. Наружу ее, естественно, не бросаю. Но внутренне сдаюсь, позволяя собой руководить.
— Ты будешь со мной. В моем доме. В моей постели. Без права на отказ, — чеканю жестко, не оставляя зазоров на торг.
С-с-сука…
Превращаю секс в высшую меру наказания.
Умно ли это, учитывая все наши старые чувства? Вряд ли. Но иначе я не могу.
Шмидт смотрит на меня, как на форменного ублюдка, что я в принципе и заслуживаю. Могла бы напомнить, что я поступал подобным образом по меньшей мере трижды. Но она этого не делает. Не делает ничего из того, что я жду. Истязает молчанием.
Тишина затягивается. Ее можно было бы назвать противостоянием, если бы мы оба не осознавали, что в этом поединке Фиалка уже проиграла.
Вижу, как в ней что-то ломается и, корчась в агонии, умирает. Благодарю Бога.
R.I.P.
— Я согласна, — выдох на усилии, словно она физически эту черту пересекает.
Внутри меня что-то бахает и тут же начинает выдавать дурь. Это не похоже на триумф. На хрен. Тупо хищное удовлетворение, как будто поставил галочку в списке. Одним делом меньше, но до конца ещё далеко.
— Еще что-то? — подначиваю с тем же звериным азартом. — Вижу по глазам, что не все.
— Ты заберешь из клиники своего брата.
Я изо всех сил стараюсь держать фасон, но челюсти напрягаются, а черты лица заостряются настолько, что самому некомфортно становится.
— При чем здесь он?
— Елизар тоже жертва наших ошибок. Прошлое влияет на весь род.
— Это что за анекдот, блядь? Собери всех детей?! — толкаю я резко, не сдерживая злобы. — Не много ли ты на нас, мать твою, повесила?!
— Согласен? — роняет Шмидт, будто это решение — нечто незначительное. Будто оно, сука, не изменит наши жизни до основания. Будто верит, что у меня есть ресурс все это тащить. — Дима?
Крайне сложно отвечать, когда внутри разгорается то, что глушил вискарем. Грудь с такой силой сдавливает, что кажется, сердце попросту лопнет. Лопнет и разбросает по комнате все, что веками носил.
— Согласен?
— Согласен.
[1] Бочина (жарг.) — косяк, ошибка.