Тэвисток-хаус,
вторник, 10 апреля 1855 г.
Мой дорогой Лейард,
Разумеется, я сейчас буду соблюдать полнейшую тайну относительно всего, что касается Ваших проектов. Буду очень рад обсудить их вместе с Вами и ничуть не сомневаюсь в том, что они произведут немалый эффект.
Ничто сейчас не вызывает у меня такой горечи и возмущения, как полное отстранение народа от общественной жизни. В этом нет ничего удивительного. Все эти годы парламентских реформ народу так мало приходилось участвовать в игре, что в конце концов он угрюмо сложил карты и занял позицию стороннего наблюдателя. Игроки, оставшиеся за столом, не видят дальше своего носа и считают, что и выигрыш, и проигрыш, и вся игра касаются только их одних, и не поумнеют до тех пор, пока стол со всеми ставками и свечами не полетит вверх тормашками. Назревающее у нас в стране недовольство пугает меня еще и тем, что оно тлеет незаметно, не вспыхивая ярким пламенем; ведь точно такое же настроение умов было во Франции накануне первой революции, и достаточно одной из тысячи возможных случайностей — неурожай, очередное проявление наглости или никчемности нашей аристократии, которое может оказаться последней каплей, переполнившей чашу; проигранная война, какое-нибудь незначительное событие дома — и вспыхнет такой пожар, какого свет не видел со времен французской революции.
Тем временем что ни день, то новые проявления английского раболепия, английского подхалимства и других черт нашего омерзительного снобизма; не говоря уже о том, что Делмастон, Латам, Вуд, Сидней Герберт и бог знает кто не стыдятся опровергать самые очевидные истины на глазах у шестисот пятидесяти свидетелей [32], а возмущенные миллионы, храня все то же противоестественное спокойствие и угрюмость, с каждым днем все больше ожесточаются и все сильнее укрепляются в своих наихудших намерениях. И, наконец, всему этому сопутствует нищета, голод, невежество и безысходность, о самом существовании которых едва ли подозревает хоть один из тысячи англичан, которых не коснулись эти бедствия.
Мне кажется, что руководить общественным мнением в ту пору, когда это мнение еще не сформировалось и к тому же при столь критических обстоятельствах, — немыслимо. Если бы люди вдруг встрепенулись и принялись за дело с воодушевлением, присущим нашей нации, если бы они создали политический союз, выступили бы — мирно, но всем скопом — против системы, которая, как им известно, порочна до мозга костей, если бы голоса их зазвучали так же грозно, как рев моря, омывающего наш остров, то и я всей душой присоединился бы к этому движению и счел своей несомненнейшей обязанностью помогать ему всеми силами и попытаться им руководить. Но помогать народу, который сам отказывается помочь себе, столь же безнадежно, как помогать человеку, не желающему спасения. И пока народ не пробудится от своего оцепенения (этого зловещего симптома слишком запущенной болезни), я могу лишь неустанно напоминать ему о его обидах.
Надеюсь увидеться с Вами вскоре после Вашего возвращения. Ваши абердинские речи, полные искренности и отваги, просто восхитительны. Такие речи я велел бы произносить на всех рыночных площадях, во всех городских ратушах, для людей всех званий и сословий — начиная с тех, кто поднимается ввысь на воздушном шаре, и кончая сидящими в водолазном колоколе.
Всегда сердечно преданный Вам.