Вестминстер-отель, Нью-Йорк,
воскресенье, 12 января 1868 г.
Мой дорогой Уилки!
Прежде всего о пьесе [207]. Я искренне рад, что она имела такой большой успех, и надеюсь еще посмотреть ее на подмостках «Адельфи». Она досталась Вам ценой неисчислимых трудов и мытарств, но я надеюсь, что триумф в какой-то степени вознаградит Вас. Даже переделка конца четвертого акта (Вы пишете о ней в том письме, что я получил вчера) отнюдь не явилась для меня неожиданностью, так как, еще читая пьесу, я почувствовал, что финал недостаточно сценичен.
Я согласен с Холмсом, который считает, что Обенрейцеру лучше умереть на сцене, и не сомневаюсь, что этот вопрос уже улажен. Читая пьесу, еще до того как она была поставлена, я заметил, что она слишком растянута и в ней порядочно ненужных пояснений. Я уверен, что и эти недостатки сейчас уже устранены.
По эту сторону океана с пьесой у нас ничего не выйдет. Здешние литературные пираты фабрикуют свои собственные жалкие варианты на любой вкус и этаким манером (как выразился бы Уилс) предвосхищают спрос и завоевывают рынок. Я зарегистрировал нашу пьесу, закрепив права издания за Тикнором и Филдсом, американскими гражданами. Пользуясь тем, что здешний закон об авторском праве весьма неопределенен, управляющий театром «Мюзеум» в Бостоне предъявил свой вариант. (О том, что он собой представляет и как сделан, Вы можете судить хотя бы по тому, что его поставили уже через 11 дней после появления нашего рождественского номера.) Но когда Тикнор и Филдс предложили ему отказаться от постановки этой пьесы, он ответил, что поставит ее непременно. Он, разумеется, отлично знает, что, если мы будем действовать против него через суд, немедленно поднимется вой, будто я преследую невинную жертву, и играет на этом. А тем временем нагрянула доблестная рать пиратов и покончила с пьесой, исказив ее.
Меня очень тронуло то, что Вы пишете о Вашей бедной матери. Но в ее возрасте, разумеется, зима переносится, нелегко. Передайте ей, пожалуйста, мой сердечный привет и скажите, что я спрашивал о ней.
Будучи прошлым воскресеньем в Бостоне, я вбил себе в голову, что мне надо как следует оглядеть все щели и закоулки в том медицинском колледже, где Вебстер [208] совершил свое кошмарное убийство. Там была печь — она все еще источает омерзительную вонь, как будто бы в ней до сих пор находится расчлененное тело, — там были все эти зловещие раковины, желоба, химическая аппаратура и всякая всячина. Позже, за обедом, Лонгфелло рассказал мне страшную историю. Он обедал у Вебстера в год убийства, и за столом было человек десять или двенадцать. Когда подали вино, Вебстер вдруг приказал погасить свет и поставить на стол чашу из какого-то светящегося минерала, так что гости предстали друг перед другом в самом призрачном виде. Пока в таинственном свете каждый из гостей таращился на всех остальных, они вдруг с ужасом увидели над чашей Вебстера с веревкой па шее, свесившейся набок головой и вывалившимся языком, Вебстера в образе удавленника!
Раздумывая о его жизни и характере, я прихожу к выводу (и готов поручиться головой, что я прав), что он всегда отличался исключительной жестокостью.
Любящий Вас, мой дорогой Уилки.