«Дело об афере»

Приемная Осадчего — на третьем этаже внушительного здания заводоуправления. Чтобы попасть в нее, надо пройти сначала через тихий угол коридора, минуя несколько комнат референтов слева и справа, затем большую комнату секретаря. Из нее уже в кабинет ведет двойная, обитая кожей дверь.

Открыв ее, вы попадаете в просторную, продолговатую комнату с белыми занавесками на окнах, шкафами из красного дерева, с красивой и дорогой модной люстрой, висящей над традиционным столом заседаний. Рядом с ним стоит еще один, маленький, для селектора и трех телефонных аппаратов.

Кабинет внушителен. Уютен. Пожалуй, еще и величествен. Он отражает лицо завода, его масштабы и значение, а о том, чтобы это эмоционально ощущалось, позаботился бывший директор. Осадчий ничего здесь не менял, кабинет был удобен для работы.

Зато все другое, оставленное Осадчему в наследство, подверглось критическому пересмотру. И прежде всего новый, самый большой цех. Директор предложил его вдвойне расширить.

Как? Опять реконструкция? Но трубоэлектросварочный только-только пустили после многонедельных мук настройки и отладки! Новенький, чистенький, красивый, он радовал глаз, вселял гордость в душу строителей, проектировщиков. И впереди еще столько работы, чтобы заставить цех набрать нужный темп, подняться до проектной мощности.

Можно понять тех, кому причиняла боль уже самая мысль о том, что новенький цех надо реконструировать и, не воспользовавшись вдоволь сладкими плодами победы, вновь окунуться в бетонную пыль, железный скрежет и сумятицу всяких строительных и переделочных работ.

— Страшно подумать, что его надо будет остановить минимум на год! — ужасались противники реконструкции.

Они были против: и главный инженер, и его заместитель. Осадчий вдруг ощутил упругую волну сопротивления, почувствовал мощный заслон из тех самых рук, которые должны были ему помогать во всех заводских делах, во всех начинаниях.

— Цех мы останавливать не будем, новую линию можно поставить на месте склада, который сейчас фактически пустует, — убеждал он.

Однако это не разрешило спора. Случается порой такая психологическая коллизия, которая, как туман над полем. Знаешь, он вот-вот пройдет, рассеется, но пока висит в воздухе мутной пеленой, застилает глаза.

Что бы ни говорил Осадчий, а фактом оставалось то, что он на заводе человек новый, а те, кто ему возражал, начинали здесь с нуля, с зимы сорок второго. Он приехал лишь принимать трубоэлектросварочный, а они его выстрадали и построили. Ни разу не брошенный прямо в лицо, но от этого не менее ощутимый, спрятанный за каждой репликой все время растворялся в спорах горький привкус упрека: «Еще бы! Тому, кто не строил, легко крушить, ему не дороги наши успехи! Известно: новая метла чисто метет!»

Осадчий мысленно отбрасывал эти упреки, сметал их, как мусор с души, который может сбить с толку, увести от главного…


Совещание было не первое и не последнее. И, как на прежних, здесь накалились страсти, обозначились острые грани конфликта. Спор шел в Южноуральском совнархозе, размещавшемся в массивном песочного цвета здании, фасадом выходящем на живописный бульвар.

Я зашел сначала с Тереховым на этаж, где размещалось металлургическое управление, ведавшее трубными заводами нескольких уральских областей. Потом вместе со специалистами этого управления и заводскими работниками прошел к кабинету председателя совнархоза.

Еще в приемной председателя, пока люди собирались, и разговор касался то того, то сего, только не самого существенного, Осадчий вдруг, казалось бы, вне прямой связи с повесткой совещания, вспомнил, как здесь же, в совнархозе, работал однажды экономический семинар для директоров заводов. Он был, по его словам, поражен, что сам председатель читал лекции по организации производства с расчетом на… малоопытного директора предприятия.

— А ведь наш председатель — умный человек, — сказал Яков Павлович, — значит, в том была нужда. Были такие директора, которых приходилось учить элементарному: как управлять заводом, с чего начинать рабочий день, чем заканчивать. Удивительно? Еще бы! У меня даже температура поднялась дома после этого совещания. Так разволновался! — признался Осадчий. — Вот я работал еще при Серго, — продолжал он. — Как у нас было? Если нужен директор на новый большой завод, подбирают человека с опытом, который уже поработал директором лет десять. А на смену ему выдвигают его же главного инженера. И выбирают-то даровитых людей с предприятий всей страны, а не только в совнархозовской епархии.

Он немного помолчал, потом живо продолжал:

— А сейчас нас во многом спеленали. Вот, например, научно-исследовательские институты ведут на заводах свои работы, получают на это средства, но мы не властны влиять на то, чтобы их исследования как-то помогали заводу. Или того лучше: директор не может уменьшать количество рабочих, а потом увеличивать, если этого требует обстановка — штатное расписание тут же сократят. Вот мне летом нужно пятьсот строительных рабочих, но чтобы взять их, я вынужден весь год держать пятьсот бездельников согласно штатному расписанию. И даже добавить зарплату одному толковому работнику и сократить двух бездельников тоже нельзя. Не имею права.

Помнится, он улыбнулся в этом месте, как бы извиняясь за то, что так беспощаден в своих суждениях, сказал, что иначе не привык и не считает нужным.

— Да, научиться быть директором нелегко… Я сначала был заместителем, и то стоил государству немало денег, пока набрался опыта. Ведь директор — это все: кадры, производство, жилье, ясли, столовые… И техническая политика, развитие завода — это тоже директор. Вот так!

Осадчий умолк, потому что открылась обитая черной кожей дверь кабинета председателя совнархоза. Мы все прошли в кабинет. А я продолжал думать над словами Осадчего. Мне даже показалось, что он настраивал себя на боевой лад перед совещанием, отсюда и его мысли о правах и ответственности директора.

Собравшихся было много, они заняли все места у стола заседаний. Вел совещание сам председатель — человек плотного сложения, широкоплечий, с умным лицом, сдержанный, если не сказать, скупой на слово и жест. В прошлом директор крупнейшего в стране металлургического завода, человек большого опыта, несомненно уважаемый, он вначале обошел едва ли не всех присутствующих, каждому пожал руку, сказал несколько слов.

Вначале председатель произнес небольшое вступительное слово. Оно было спокойным и, казалось, доброжелательно объективным по отношению к различным точкам зрения. В выступлениях же Осадчего, Чудновского, проектировщиков из Гипромеза, сотрудников научно-исследовательского института сразу же определились две главные стороны одной большой проблемы. Первая касалась масштабности завода. Каким он должен стать? Средним, выше среднего или заводом-гигантом, сосредоточившим в своих цехах огромные производственные мощности?

За рубежом мало заводов-гигантов, полностью специализирующихся на производстве труб. На это особенно напирал Чудновский. Об этом упомянул и председатель совнархоза. Сосредоточение в одном месте огромных мощностей, наверное, может создать в будущем известные затруднения с транспортом. Какое же количество металла надо каждый день доставлять на завод и сколько эшелонов труб отправлять?

Но, с другой стороны, кто может оспорить преимущества завода с такими станами и такой автоматизацией поточных линий, которые позволяют создать наилучшую технологию, принесут высшие скорости прокатки труб, в том числе и невиданных до сей поры размеров?

Трубы-гиганты могут родиться только на заводе-гиганте. Это был главный довод Осадчего. Он обосновывал его с присущей ему энергией, напористостью и страстью убежденного человека. Он говорил искренне. Искренняя убежденность впечатляет в технических спорах не меньше, чем в поэзии.

Но, странное дело! Бывает, что люди произносят порою одни и те же слова и даже лозунги, но вкладывают в них противоположный смысл. Осадчий говорил товарищам:

— Это движение вперед, подготовка к тем новым высоким рубежам, которые наверняка поставит перед нами жизнь.

— Это гигантомания, вредная и уже выходящая из моды, — возражали его противники, и горячее всех Чудновский.

Между прочим, главный инженер упомянул и о военной опасности. Если завод-гигант будет хотя бы на какое-то время выведен из строя, это пагубно отразится на экономике страны! А три средних завода создают в этом отношении известную гарантию.

— Главная гарантия в том, чтобы не допустить остановки завода — ни гиганта, ни среднего, ни на день, ни на час! — крикнул со своего места Осадчий.

Там, где все очевидно, не возникает ни споров, ни конфликтов.

Когда Осадчий во второй раз взял слово, он опять заговорил о том, что большие и даже огромные трубы вскоре понадобятся стране, надо готовиться в этому.

— Вот мы, товарищи, призываем беречь каждый грамм металла, каждую копеечку народного добра. Это правильно. Но надо беречь и миллион! Я убежден, что реконструкция некоторых наших цехов может избавить государство от строительства новых заводов. Да, именно так! Конечно, реконструкция тоже требует денег, — продолжал он, — но значительно меньше, чем строительство нового завода…

Чудновский в принципе не оспаривал эту мысль. Ее и трудно было оспорить. Но он возражал против реконструкции именно трубоэлектросварочного.

— Яков Павлович, проблема больших труб — дело не заводского масштаба, а общегосударственного, — повернулся он к директору. — Не нам ее ставить, не нам решать.

— Почему? — пожал плечами Осадчий.

— Потому, что на заводе, в наших условиях, мы с этим не справимся, и затея эта — прожектерство, попахивающее аферой!

Да, Чудновский произнес вслух это слово — афера! Я видел, как вздрогнул Осадчий. Он как раз закончил выступление и возвращался к своему стулу. Слова Чудновского словно бы хлестнули его по спине. Яков Павлович даже остановился и, остановившись, посмотрел в лицо тому, кто бросил ему этот упрек. Постоял в мертвой тишине, вздохнул и не торопясь прошагал к своему месту.

Мне показалось тогда, что резкость позиции Чудновского, не остановившегося перед прямым обвинением в прожектерстве, произвела на некоторых известное впечатление. Порою ведь в таких публичных дискуссиях эмоциональную силу приобретает не столько то, что говорит оратор, сколько то, как он это говорит. А доводы Чудновского выглядели логичными и, я бы сказал, вескими, особенно тогда, когда он перешел ко второй части возникшего спора и заговорил о металле, о стальном листе, необходимом для трубы «1020».

— В стране нет пока широкого стального листа, из которого можно делать большие трубы, — утверждал главный инженер.

Осадчий кивком подтвердил — это так.

— Нет и соответствующих станов, — продолжал Чудновский.

Это тоже было верно.

Сначала лист, потом станы и трубы — так прозвучала формула Чудновского. Казалось бы, куда как логично! И естественно, что в своих выступлениях несколько проектировщиков частично или полностью согласились с Чудновским. Речи их звучали, как предупреждения людей разумных, осторожных, мыслящих хрестоматийно правильно.

Но эти речи не поколебали Осадчего. И в третий раз он взял слово. Меня поразило упорство, с каким он повторял, словно бы стараясь врубить в сознание всех свою формулу: сначала станы, а потом лист, и мы выиграем время!

— Лист появится, — убеждал Яков Павлович. — Будет нужен — значит, появится. Жизнь потребует — и промышленность ответит: «Есть!»

Терехов, слушая Осадчего, произнес:

— Ну и кремень мужик! — и трудно было определить, чего больше было в этом восклицании — удивления или восхищения.

Я тогда, на совещании, и позже не раз вспоминал формулу Осадчего, определившую всю его позицию в конфликте. Был ли во всем этом риск — забежать вперед, потратить огромные деньги, построить новые станы, линии и… оставить их без листа, без необходимого металла? Я спрашиваю себя и отвечаю. Да, по-видимому, был риск. Но известная доля смелого риска и афера — это не одно и то же. Далеко не одно и то же! Разве жизнь сразу выдает нам абсолютно верные решения, не влекущие за собою каких-либо отрицательных факторов? Существует в конце концов диалектика. Диалектика, и в ней закон единства противоположностей.

Примерно в таком духе высказывался в заключение и председатель совнархоза. Он отметил, что обмен мнениями был весьма полезным, и, видимо, эта дипломатическая формула скрывала желание руководителя совнархоза еще раз взвесить все, подумать. Конечно, такие вопросы не решаются с кондачка. Однако симпатии не скроешь, и мне показалось, что председатель сочувствовал позиции директора трубопрокатного.


Когда Осадчему не удавалось по разным причинам побывать в заводе, как здесь говорят, то есть в цехах, проехать в дальние уголки его на машине, обязательно где-то пройтись пешком и побеседовать с рабочими, такой день Яков Павлович считал для себя неудачным. Бывать в цехах, вышагивать не один километр по длинным пролетам, «дышать» «заводом — все это с годами стало привычкой, такой же неизбывной и рефлекторной, как, скажем, чтение газет по утрам или слушание последних известий по радио.

Правда, этот утренний осмотр завода не всегда оставлял одни приятные впечатления, случилось, где-то что-то недоделали, а то и не выполнили прямого распоряжения. Все подмечал острый глаз директора. Осадчий более всего не терпел обмана: провинился — признайся честно, не выкручивайся, не обманывай, ибо нет такой лжи, которая бы рано или поздно не вышла наружу. На лгунов у Якова Павловича суд был скорый и жесткий.

Осадчий горячо любил свой завод. Директор, который не любит завод, ему порученный, вообще не директор. Но сказать, что все буквально нравилось Якову Павловичу на трубном, что он от всего был в восторге, нельзя. Не нравился ему, например, старый цех с пильгерстаном, где было и тесно, и слишком жарко, и очень шумно. Осадчий не мог дождаться, когда начнется его коренная реконструкция. Не любил он и старый мартеновский цех, построенный еще в тяжелые военные годы, с небольшими и уже изношенными печами, которые надо было все латать, ремонтировать, увеличивая то вместимость ковшей, то мартеновские ванны.

Осадчий гордился тем, что его стараниями заводская территория, ранее захламленная, превратилась ныне в огромный цветник, и на обширных газонах, на клумбах, разбитых прямо возле цехов, — повсюду были цветы. Он помнит, как в первое время цветы эти вырывали, растаскивали. Приходилось высаживать их снова. На второй год рвали меньше. Еще через год — совсем мало. Но все же, когда случалось Якову Павловичу увидеть опустошенную клумбу, он мрачнел и готов был расспрашивать всех, не заметил ли кто того негодяя, которому не дорога красота заводской земли.

Но если и оставался у Якова Павловича на душе неприятный осадок после утреннего осмотра завода, он, чтобы снять этот осадок, направлялся в трубоэлектросварочный цех. Знал: там обязательно вылечит дурное настроение. Мне кажется это естественным для заводского работника, а для директора особенно. В конце концов цехи — как дети в большой семье. Один сын с трудным характером, и масса от него неприятностей, другой — молодец, гордость, отрада. Мы любим тех, кому делаем добро, и чем больше добра, тем сильнее эта любовь. Наша привязанность к работе, к вещам, к машинам, к цеху, наконец, не находится ли в той же зависимости?

Наиболее зримо всю меру своих трудов, казалось Осадчему, он мог охватить взором с высокого моста главной эстакады трубоэлектросварочного цеха. Главная эстакада имела множество разветвлений — мостиков, и все они вместе образовывали как бы второй этаж цеха.

Ажурные сплетения переходов напоминали мостики над машинным отделением корабля. В этом и было внешнее своеобразие цеха, его особинка. Когда я бывал здесь, мне тоже каждый раз представлялся образ корабля, даже с иллюзией присутствия на палубе, под которой внизу медленно ползут по пролетам трубы, озаряемые голубоватыми звездами сварки, гудят станы-машины, словно хотят сдвинуть корабль с места, увести отсюда вдаль. А корабль-цех все на том же своем месте, на вечной якорной стоянке.

Осадчий любил постоять здесь, наверху эстакады, молча, забыв на время о делах и заботах, наблюдая жизнь цеха.

Как-то в один из дней, вскоре после совещания в совнархозе, он поднялся на эстакаду, встал на свое любимое место, как раз над линией стана „820“, там, где сформованная на прессе труба со звоном перекатывается к рольгангам внутренней сварки. Положив руки на стальную балочку перил, долго смотрел вниз.

Потом огляделся по сторонам и вдруг увидел совсем рядом с собою главного инженера. Чудновский тоже стоял тут в одиночестве, не замечая директора, наблюдая за работой линии „820“. Быть может, он проводил в цехе какое-то совещание и сейчас возвращался к себе в кабинет кратчайшим путем через эстакаду. Или же назначил кому-нибудь деловое свидание не в кабинете, а в цехе. Делал же так иногда сам Осадчий, на эстакаде ему всегда хорошо думалось.

Как бы то ни было, а они встретились вот так вдвоем, без свидетелей и посторонних, на „капитанском мостике“ того самого цеха, о будущем которого столько спорили. „Капитан“ завода и его „старший помощник“.

В последние дни они виделись главным образом на совещаниях, оперативках, всегда окруженные людьми. Сейчас же случай словно специально свел их для прямого разговора, и предчувствуя, что разговор выйдет крутой, Осадчий вдруг ощутил какое-то томительно-неприятное стеснение в груди. Он сделал вид, что первым увидел Чудновского.

— Как самочувствие, Алексей Алексеевич? Я еще не видел вас сегодня. Проехал прямо в завод.

— Спасибо. Самочувствие нормальное, — сдержанно ответил Чудновский. И тут же, переходя к делу, сообщил, что провел совещание в цехе с мастерами-калибровщиками.

— О чем же?

— Я вам докладывал — о качестве продукции. Не все трубы идут у нас высоким классом.

Осадчий кивнул, соглашаясь с Чудновским, и вдруг, неожиданно даже для себя, резко заметил:

— Делать надо, Алексей Алексеевич, а не совещаться. Ох, боже мой, сколько мы еще совещаемся, заседаем! Думаю, делать вот что надо: бракоделов ударить рублем, а хороших рабочих тем же рублем поощрить за высокий процент выхода газопроводных труб. Это будет по-хозяйски.

Чудновский ничего не ответил, только слегка нахмурился. Потом очень серьезно сказал:

— Давайте начистоту, Яков Павлович! Нам что-то мешает согласованно работать. Но что? Будто возник какой-то незримый барьер…

— Этот вопрос я верну вам. Сам хочу его повторить. В чем же, действительно, дело, Алексей Алексеевич?

Осадчий увидел, как Чудновский слегка зарозовел лицом, должно быть, волновался.

— Два опытных инженера, много повидавшие на своем веку, — продолжал Чудновский, — два старых коммуниста. Ну, пусть мы разные люди по характерам, по привычкам. Но все же это не причина для дурных отношений?

— Нет, не причина, — подтвердил Осадчий.

— Обида? — продолжал размышлять вслух Чудновский, как бы испытывая на откровенность и себя, и собеседника. — На что нам обижаться, когда мы связаны общим делом, которому отдаем все силы? Вот вы, Яков Павлович, часто говорите о чувстве хозяина. — И Осадчий сразу почувствовал, одним толчком сердца, что Чудновский подвел его к тому главному, ради чего и затеял весь разговор. — Чувство хозяина… Но ведь оно предполагает еще и хозяйскую дальновидность, техническую зоркость.

— Вот, вот! — встрепенулся Осадчий. — Верно сказано. Но в том-то и дело, что видится нам вдали, дорогой Алексей Алексеевич, разное! Да, разное. Поймите меня правильно, я говорю только о технической политике, — подчеркнул Осадчий.

— Понимаю. И все же твердо остаюсь на своей позиции. Не буду повторять аргументов — они известны. Давайте начистоту, чтобы не держать никаких камней за пазухой. В открытую. Помните: „Платон мне друг, но истина дороже“?

Осадчий усмехнулся:

— Бросайте свой камень лучше в меня, чем туда, — он показал вниз на цех.

— Я бы вам тоже ответил шуткой, — Чудновский потер указательным пальцем у виска, словно хотел что-то вспомнить или же просто уменьшить внезапно возникшую боль, — но, признаюсь, слишком взволнован и юмор меня оставил. Единственное, что хочу и должен сказать: обсуждение в совнархозе не удовлетворило меня. Не скрою, я отослал большое мотивированное письмо в Москву, в комитет, а копию — в ЦК партии. Не мог не отослать.

— Вот как!.. — вырвалось у Осадчего. Значит, его главный инженер решился на борьбу. Что ж, само упорство Чудновского могло бы вызвать уважение, если бы их позиции так резко не расходились.

— Это ваше право, — сказал Осадчий. — Если вы, конечно, по-прежнему уверены в своей правоте.

— Уверен, — кивнул Чудновский.

— Вот какие дела! — невесело вздохнул Осадчий.

Продолжать разговор было уже нелегко. Чудновский бросил свой „камень“, и Осадчий мог предположить, что круги по воде от этого „камня“ разойдутся далеко.

Пауза получилась длинной, неприятной. Кто-то должен был ее прервать. И это сделал Чудновский:

— Поймите меня правильно, Яков Павлович. Никаких личных мотивов здесь нет…

— Это сейчас и неважно, — оборвал Осадчий. — Вы начали борьбу, но в каждой борьбе есть своя логика. Иногда жестокая. Не обижайтесь потом, Алексей Алексеевич, если пружина этой логики, может статься, ударит ненароком и по вашей спине.

— Или по вашей, — хмуро ответил Чудновский.

Осадчий помолчал. Они исчерпали тему и выяснили отношения. О чем больше говорить?

— Надо идти работать, — сказал Осадчий. — Тем более, что придется, видно, мне вслед за вашим письмом, Алексей Алексеевич, снова ехать в Москву.

Чудновский не ответил, просто отвернулся. Затем они рядом молча прошли по эстакаде и, миновав контору цеха, уже на заводском дворе разошлись.

Загрузка...