В молодости я прошел хорошую политическую школу в Кемеровской комсомольской организации. Став военным и решив посвятить жизнь службе в армии, я готовился поступить в академию. Но в 1928 году меня вызвали в окружной комитет партии и направили в органы Объединенного Государственного Политического Управления.
Мой отчим, старый коммунист Никита Сорвин, узнав, что я стал чекистом, приехал из деревни.
— Сам захотел там работать или заставили? — спросил он.
— Не заставили, а предложили. В окружкоме сказали, что в ОГПУ я нужнее…
Старик задумался, прошелся по комнате:
— Ну что ж, Ваня, быть может, навсегда тебе такой путь определили. Под гимнастеркой чекиста душа должна быть чуткая и тонкая. Загубишь невинного человека — проклинать будут… Подумай об этом, взвесь все…
Как и все в молодости, я не любил поучений, надулся и замолчал, а отчим, заметив мое состояние, сказал:
— Не серчай, Иван. Не думай, вот, какой нашелся ангел-хранитель! Много еще врагов вокруг нас, и бороться с ними надо. Ты помнишь, как гонялась за мной колчаковская контрразведка, как шомполами перебили колчаковцы ноги твоей матери. Я за то, чтобы карать тех, кто прячет в землю хлеб и стреляет в сельских активистов из-за угла. Я за то, чтобы вылавливать и уничтожать врагов. Но все это надо с умом делать, чтобы сгоряча не обрушить свой гнев и кару народную на людей честных и неповинных. Вот так-то, елки-палки…
Это была моя последняя беседа с отчимом. Он уехал в Томск повидать родного сына и там умер.
А заменил мне его и стал наставником и другом на всю жизнь один из старейших чекистов-дзержинцев Иван Александрович Писклин. Спокойный и уравновешенный, никогда не повышающий голоса, человек удивительной выдержки, деликатности и врожденной интеллигентности. Именно он преподал мне азбуку работы в органах ОГПУ.
— Ты обрати внимание, — говаривал мне его помощник Миша Дятлов, — товарищ Писклин даже самого Кузеванова допрашивает спокойно, не произнося ни одного бранного слова…
Слово «даже» значило много. Всем было известно, что колчаковский каратель Кузеванов уничтожил сотни невинных людей.
Писклин долго и кропотливо разыскивал по всей Сибири Кузеванова, скрывавшегося под чужой фамилией, наконец, с риском для жизни арестовал его и после многих допросов вывел на открытый процесс. Десятки искалеченных и чудом уцелевших жертв садиста Кузеванова выступали свидетелями на процессе.
Мое знакомство с Писклиным началось очень просто. Он положил передо мной на стол несколько папок со следственными делами и сказал:
— Приведете их в порядок, подшейте документы, а попутно изучите существо дел.
Спустя некоторое время он принес книгу воспоминаний о Феликсе Дзержинском.
— Читали?
— Нет.
— Советую прочесть.
Это был его экземпляр. Множество раз читанный и перечитанный, с подчеркнутыми строчками и пометками на полях. Я открыл наугад, прочел подчеркнутое и запомнил на всю жизнь:
«Настоящее несчастье — это эгоизм. Если любить только себя, то с приходом тяжелых жизненных испытаний человек проклинает свою судьбу и переживает страшные муки. А где есть любовь и забота о других, там нет отчаяния».
После двух месяцев работы Писклин дал мне два следственных дела — бандита Круглякова и братьев Якова и Тихона Астанковых.
— Будем считать, что первый курс «академии» вы закончили, — дружески улыбнулся Иван Александрович, — пора приступить к самостоятельной работе.
Я смутился. Мне показалось, что еще не очень готов к самостоятельной работе, а главное, я хорошо знал Астанковых, они были из одной деревни со мной. Сказал об этом Писклину.
— Тем лучше, — ответил он, — я сознательно даю вам это дело, изучите его и разберитесь. Доказать виновность — это еще не все. Нужно установить причину совершенного преступления. Изучение жизни человека и его окружения — вот ключ к раскрытию сути дела.
С бандитом Кругляковым было все ясно. Сын кулака, пойман с оружием в руках, на его счету убийство сельского активиста и поджог колхозных построек.
Куда более сложным оказалось дело Астанковых.
Авторы нескольких заявлений, подшитых к делу, утверждали, что братья Астанковы выступают против Советской власти, отговаривают мужиков вступать в колхоз, угрожают активистам, и что вообще они эксплуататоры и «прочая гидра».
Вызываю на допрос Тихона Астанкова. Мужик двухметрового роста, большой физической силы и тем не менее в деревне не было смирнее и скромнее человека, чем Тихон. Я знал его с детства. Мне было двенадцать, когда я стал управлять лошадьми, запряженными в лобогрейку. И великана Астанкова я называл тогда «дядя Тихон».
Он вошел, поздоровался, осторожно сел на стул. Разговор не клеился. Все мои попытки вызвать Тихона на откровенность не увенчались успехом. И тогда я спросил:
— А помните, дядя Тихон, как мы с вами лобогрейкой подрезали крыло перепелке? Вы перевязали ее и отпустили.
Тихон оживился:
— Как же, Иван Яковлевич, помню. Ведь она — перепелка — слабое создание. Кто ее может защитить? Только человек.
— Ну вот видишь, что получается, — сказал я, — перепелку жалко, а активистам угрожаешь. Бить их собираешься.
Тихон встал во весь свой гигантский рост, замахал руками, как будто на него обрушился рой пчел.
— Да што ты, бог с тобой, да разве ты мене не знаешь? Я никому худого слова никогда не сказал.
— Что же было на самом деле? Садись и рассказывай по порядку.
Тихон немного успокоился.
— Пришли ко мне Окунев и Гулебич. Стали меня и братьев Якова и Игната за колхоз агитировать. Я не супротив, но вот беда — с бабой сладу нету. Скажешь, в колхоз пойдем, а она ревет, как корова, да еще норовит схватить скалку или ухват.
Махнув безнадежно рукой, Тихон добавил:
— Тебе этого не понять, жена-то у тебя, наверно, антилигентная и пользу колхоза понимает…
Я поверил ему. Пришлось поехать в деревню и допросить авторов заявлений. И выяснилось, что они оболгали братьев. Так отпал вопрос о кулацкой сущности Астанковых.
Арестованные были освобождены. Однако я никогда не забуду заключительной беседы с Иваном Александровичем. Когда я доложил ему об итогах следствия, он задал только один вопрос:
— Кулаки?
— Нет, — ответил я, — они никогда не пользовались наемным трудом.
— Твое свидетельство — немаловажный факт, — сказал Писклин, — но тебя ведь к делу не приложишь. Письменно изложи все, что сам знаешь об Астанковых.
Постучав пальцами по столу, Писклин добавил:
— Нужно помнить, что мы живем в такое время, когда идет острая классовая борьба. Пройдет несколько лет, нас с тобой здесь не будет, возможно, найдутся еще ретивые писаки — и снова возникнет следствие. Следователи возьмут из архива дело и увидят, что мы с тобой уже занимались Астанковыми, продержали их под арестом три недели, установили невиновность, и не станут больше привлекать их к ответственности. Так-то, Иван Яковлевич!
Осенью 1942 года меня неожиданно вызвали из Новосибирска в Москву. Поезд шел долго, часто останавливался, пропуская эшелоны с грузами для заводов, переброшенных в Сибирь из центральных районов страны: «Как-то решится моя судьба, где придется работать?..»
На Ярославском вокзале меня встретил сотрудник наркомата и проводил на квартиру, а спустя несколько дней меня вызвали на Лубянку.
— Готовьтесь к заброске в тыл врага. Формируйте отряд, будете прыгать с парашютом, — сказал мне генерал.
Так я оказался в Отдельной мотострелковой бригаде особого назначения.
Сборы были недолгими, а подготовка к тренировочному прыжку ограничилась одним занятием.
— Это парашют ПД-41, — сказал полковник Пожаров. — Скорость падения такая-то, складывать парашют вот так. А приземляться на полусогнутых ногах…
Кто-то стал задавать вопросы, но Пожаров махнул рукой:
— Вам надо иметь крепкие нервы, а дальше за вас сработают карабины подвесной системы. Кто не падает, тот не может подняться, — заключил он.
Именно так мы закончили теоретическую часть. Тренировочным прыжком Пожаров остался доволен.