VII. Соседи судятся

Дон Альваро Аменабар-и-Ролдан, владелец Умая и властелин жизни и смерти на двадцать лиг вокруг, долго смеялся, когда ему прислали с нарочным письмо о наглом поведении Бисмарка Руиса. С письмом в руке он выскочил из кабинета на широкую галерею и стал было сзывать слуг, но одумался и принял суровый вид, подобающий человеку, которого ничто не может ни смутить, пи испугать. Однако индейская челядь услышала его вопли и затряслась от страха.

— Оседлать мне Горца! — вскричал помещик. — Браулио и Томас поедут со мной. Эй, живо!

Горцем звался рысистый и могучий конь; Браулио и Томасом — два надсмотрщика из целой толпы им подобных, живших с семьями в бело-красных домах, прямоугольником окаймлявших усадьбу. Слуги оседлали коня под старым, морщинистым эвкалиптом с. синеватой и красноватой листвой, и дон Альваро отбыл, наскоро попрощавшись с родными. У скрипучих, тяжелых ворот его ждали темнолицые крепкие спутники, оба — верхом и с карабинами. Они выехали на прямую дорогу, обсаженную тополями, и пустились вскачь. Светало ласковое, теплое солнце. На склонах холмов курились струйки дыма.

— Вон дон Альваро с охраной, — говорили колоны, завидев скачущую троицу. — Какую-нибудь подлость задумали…

Помещик глядел на дорогу и думал о тяжбе. Свернув с широкой аллеи, всадники поехали тише по крутой, извилистой тропе. Помещик глядел и на тропу, но белое его лицо багровело, темнело от мыслей.


Отец дона Альваро, дон Гонсало, был человек ловкий, и поместье получил задаром, оттягав его у одного монастыря. Тогда там были голые земли, окруженные горами. Изучив всех наследниц окрестных усадеб, он влюбился в Пакиту Ролдан, не имевшую ни сестер, ни братьев, и женился на ней. Богатства их росли, — дон Гонсало работать умел и знал, когда подсунуть деньги, когда — пригрозить ружьем. Поместье расширялось к югу, поглощая усадьбы, деревни и общины, и остановилось у границы Морасбамбы, владения неких Кордова. Дон Гонсало позарился и на их землю, но первая попытка сорвалась. Кордова тоже были сильны. Когда он явился к ним с отрядом индейцев, а также с судьей, супрефектом и жандармами, они встретили его ружейным огнем. Борьба шла с перерывами целых два года. Супрефект сам не. смел вершить помещичьи дела и обращался за подмогой и приказаниями в префектуру. Префект не брался разрешать споры столь важных особ и просил указаний в Лиме. Лима же не отвечала, ибо у каждого из противников были там немалые связи, парализовавшие друг друга. А в горах, на границе поместий, гремели выстрелы и лилась кровь. Сеньоры Кордова вывезли из Испании особенно меткого стрелка, соорудили каменную крепость с бойницами и поместили там своих людей под его началом. Упорный, но и разумный Аменабар мгновенно уступил, чтобы зря не тратить силы, и решил, что лучше будет «вступить во владение соседскими землями по законному праву». Он думал, что у него связей больше, а пока суд да дело, стал расширять свои земли к северу. Наконец смерть унесла его, но дон Альваро унаследовал наглость и жадность отца и вражду с соседями. Вскоре он доказал, что и сам — не промах, расширив земли во все четыре стороны. В одной из сторон лежала безответная община Руми. За другими завоеваниями он долго ее не замечал, по дело дошло и до нее.


Помещик спешился у дверей стряпчего Иньигеса, прозванного «Пауком», — типичнейшего адвокатишки из провинциальной столицы. Он пробыл без малого три года в университете, в Трухильо, и поэтому притязал на образованность. В отличие от своего соперника, Бисмарка Руиса, он был тщедушен, хил и хвор и не мог наслаждаться городскими радостями. Ел он кашу, пил лечебную воду, а жена его чахла в одиночестве. Он не выходил из конторы, где утопал в кипах гербовой бумаги, на которой непрестанно что-то строчил в облаках вонючего дыма. Помогали ему два писаря. Кожа у него была желтая, а еще желтее — обвислые усы и узловатые пальцы, ибо он курил непрестанно. Однако в голове у пего умещался истинный арсенал сведений, весьма опасных и взрывчатых при соприкосновении с бастионом из гербовой бумаги.

Лист этой бумаги велик и широк, в левом верхнем углу — герб республики, а наискосок идет красная полоска. Прекрасный перуанский герб, символ высокого духа, никогда еще не бывал в таком поругании. По всей стране красуется он на бесчисленных, неисчислимых, несчетных документах, у адвокатов и стряпчих, в конторах и в учреждениях, в простых судах и военных, в префектурах, во дворцах и в хижинах. «Подайте прошение па гербовой бумаге», — слышим мы то и дело, и от столицы до захолустья все покрыто, как снегом, гербовыми бумагами. Хлеба может не быть, но бумага есть. Это — национальное бедствие. На этой бумаге словами кодексов записана большая часть тяжкой истории Перу. Другая, меньшая, написана пулями и кровью. О, священное право закона! О, великая страна порядка! Народ — словно вольный стрелок на ничейной земле, а вы бьете его с обеих сторон и всегда побеждаете.

Злокозненный Иньигес с коварным наслаждением стрелял из своей бумажной крепости. Дон Альваро знал, с кем имеет дело. К тому же Паук был сыном мелкого землевладельца, разоренного некогда сеньорами Кордова. Когда отец его впал в нищету, ему пришлось оставить учение; и потому он особенно рьяно защищал врага своих врагов. Он знал: победи Аменабар, земли он ему все равно не отдаст. Но с него было достаточно, что тот унизит его обидчиков. Как он и думал, дон Альваро сразу приступил к делу. Час был уже поздний, и помещик без дальних слов увел стряпчего в глубину тихого пыльного дома.

— Вот что, Иньигес, — властно начал он, когда они уселись друг против друга. — Прежде всего надо сбить спесь с Бисмарка Руиса. Но ему покровительствуют эти Кордова, да и вообще, чтобы мне насолить, они непременно поднимут шум в столичных газетах. Что вы посоветуете?

— Хе-хе… — захихикал адвокат, хилый, длиннорукий и долговязый, как настоящий паук. — Недурно бы его обставить… Сами знаете, что он за птица, любит поразвлечься. Его бы можно… вы меня понимаете…

— Да, это можно. Однако у него на меня зуб. И знаете, почему? Когда он несколько преуспел, ему удалось попасть в наше общество. Таланта у него мало, а гонору много. Сын мой Оскар, бо-оль-шой лоботряс, сдружился с ним по питейной части, и он было подумал, что дело на мази. Но я не так прост, я его в дом не пустил, а за мной — и весь наш круг. С тех пор он меня и не терпит. Я-то над ним смеюсь, а все же, сами знаете, всякий враг опасен… Вот он и хочет взять реванш.

— Хе-хе… Слышали, он влюбился в эту бесстыдницу Мельбу?.. Она водится с сестрицами Пименталь. Ваш сынок тоже с ними дружен…

Дон Альваро хлопнул себя по широкому лбу.

— Вы правы, мой друг. Да, это путь… К счастью, и Оскар здесь, он вечно торчит в городе. А еще что вы думаете делать?

— Дражайший дон Альваро, я вам уже говорил: надо бы согнать с земли всю общину. Кому они нужны, темные индейцы? Юридически это возможно, основания есть…

— Нет, не стоит. Повторяю, мы не грабим, а требуем своего. Согласен, эти индейцы никому не нужны, им бы самим лучше попасть в руки активных, полезных людей. Однако дон Сенобио Гарсиа заверил меня, что, кроме тех земель, на которые мы претендуем, там у них одни камни. Мы недурно поладим — индейцы будут работать на меня за то, что я их оставил на их земле. Они мне нужны на шахте, я приглядел участочек на том берегу реки. Возьму их землю и выйду прямо к владельцу тех земель, где серебро. У него колоны работают. Он мне продаст поместье, или я с ним потягаюсь. Если же Руми захватить целиком, как вы советуете, будет большой шум. А я ведь подумываю пройти в сенат, и шума мне не нужно. В столице департамента выходит газета «Ла Вердад», ее издают эти болтуны, защитники индейцев. Им только и дела, что нападать па приличных людей вроде нас. Но если у меня все будет пристойно, я отбиться сумею. Если же сгоню их всех, хотя бы и по закону, это назовут грабежом. Надо соблюдать приличия, иначе в сенат не пройдешь… Когда у меня будут и Руми, и это поместье, я займусь шахтой, более того — я буду сильней всех в провинции, а то и в департаменте. И стану сенатором. Тут-то, мой друг, придет черед и этим Кордова. Я ничего не забываю… Это священный сыновний долг. К тому же стране нужны деловые люди, у которых не разленишься. На попущениях далеко не уедешь. Работа и еще раз работа! А чтобы народ работал, он должен полностью зависеть от таких людей, у которых не разленишься…

— Вот именно. Ваша решимость особенно похвальна, поскольку вы один, а их — четверо.

Дон Альваро, воодушевившись было своими проектами, поник и пригорюнился, вспомнив о родне.

— Да, не везет мне… Взять хотя бы Рамиро. Еще в школе все учился и учился, а стал каким-то акушером. Вырождается наш род… Элиас и того хуже, доктор истории и словесности… И это мои братья! Их и мужчинами не назовешь. Вас тянет к свободной профессии? Что ж, стали бы адвокатами, да такими, чтобы Верховный суд у вас по струнке ходил. А сестра Луиза! В Париж укатила!.. Пишет мне, что хочет непременно подцепить итальянского князя. Я ей посылаю три тысячи в месяц, но ей все мало. Хоть бы замуж не вышла, а то эти князья пожить любят, еще меня порастрясут. С детьми мне больше повезло. Оскар, правда, не у дел, зато Фернандо неплохой хозяин, и девицы не дуры, я им приищу хороших женихов. И никаких этих наук! Пять классов кончил, и пожалуйста: сын — работай, дочка — веди свой дом. Отец был неправ, переучил он братьев. Нам нужны люди практические. Вот младшего, Пепито, я учиться пошлю. Будет адвокат, а это дело с будущим, с большим будущим…

— Вот именно! — вдумчиво подтвердил Паук.

— Заговорился я, Иньигес, очень уж я вам доверяю. Знаете поговорку: «Адвокату и врачу не лги!» А вообще-то я не из пугливых, мне что четверо, что десятеро. Словом, полагаюсь на вас…

Дон Альваро сжал кулаки и снова обрел воинственный вид.

— Польщен, дражайший дон Альваро, весьма польщен. А теперь, с вашего разрешенья, мне нужны люди. Мы с вами говорили, что ваши земли доходят до так называемой лощины. Чтобы объяснить, почему там индейцы, мы скажем, что община незаконно использует вашу землю, намеренно путая названия. Мы скажем, что лощиной Руми называется другое место, у Червяка, а следовательно— община самовольно расширила свои владения. Мы скажем, что нынешний ручей Червяк назывался прежде ручьем Ужак, и лощина Руми — это место между скалами, на пути к Мунче, которое летом высыхает. Мы потребуем вернуть нам земли до истинной лощины Руми.

— Великолепная мысль!

— Кроме того, надо ночью снять межевые камни между ручьем и так называемой Вершиной и заявить, что общинные земли — те, что лежат вокруг Янаньяуи. Так мы их и добьем… Я изучил дело вдоль и поперек и потому так подробно все излагаю вам. Теперь мне нужны свидетели.

Большие глаза дона Альваро засверкали от радости.

— Я вам выделю Сенобио Гарсиа с людьми и одного купчишку по прозвищу Волшебник. Он мне верно служит, больше двадцати человек беглых отыскал. Конечно, я за каждого плачу по десять солей, но он мне предан, я на него положусь. Мы с Гарсиа давно друг друга знаем. И Волшебник и Гарсиа кое-что сделали для нас. Я ведь не дремал, не думайте. С префектом мы все подготовили… и судья…

— А что судья?

— Он с нами. Без меня он судьей бы не был. С моими связями я его протащил, хотя он занял по конкурсу второе место из трех.

Дон Альваро потер руки; Паук попросил разрешения закурить. Помещик милостиво разрешил, снизойдя к насущной потребности, и адвокат принялся уточнять:

— Поэтому я вам и говорил, что надо подловить Руиса. У меня там есть человек, писарь, ученый парень. Я предложил его Руису, а тот и взял, потому что платить надо мало. Я, конечно, компенсирую… вы меня понимаете… Индейцы что-то пронюхали. От них один ездил к Руису и сказал, что вы связаны с Гарсиа и Волшебником. Руис их успокоил — он, мол, найдет на обоих управу, он знает их старые делишки… К тому же он вправе обжаловать решение судьи… Индейцы сами не справятся, они в этих делах не смыслят… Если же он опростоволосится и вынужден будет молчать…

— Ах, шпионы проклятые! Ну, это уж предоставьте мне. Я вам пошлю Гарсиа и Контрераса, вы им все разъясните…

— Слушаюсь, дражайший дон Альваро.

— А вы сколько берете? — спросил Аменаб ар, вытаскивая бумажник.

— Вам виднее, дон Альваро… Сами знаете, мне еще надо приплачивать этому писцу…

Дон Альваро отсчитал тысячу солей — десять больших голубых бумажек, и Паук с подхалимской улыбкой взял их. По дороге к выходу они обсудили разные мелочи. За дверью ждали телохранители. Помещик вскочил в седло и направил коня к своему городскому дому. Медленно смеркалось, два индейца вешали на углах жестяные фонари, и сквозь заклеенные бумагой стекла сочился красноватый свет. По мостовой нетвердыми шагами шел пьяный. Размахивая руками, он орал: «Да здравствует Пьёрола!»[27] То был известный уличный певец, прозванный Безумным Пьеролистом. Дои Альваро чуть его не задавил и поскакал дальше, не внимая возмущенным воплям пьяного, но один из телохранителей на всякий случай вытянул его хлыстом по спине, чем доказал свою ревностность; однако певец сумеет отомстить ему в пренеприятных куплетах. В самом старом из двухэтажных домов, окружавших площадь, медленно открылись ворота. По галереям и по двору забегали слуги, и помещик вошел в дом, милостиво отвечая на раболепные возгласы.


Лошади, коровы и овцы остались в загонах, только ослы, пользуясь свободой, ушли куда-то в теплую долину реки. В одном загоне десять индейцев склонялись над овцами, щелкая большими ножницами, и по деревне плыл острый запах шерсти. В другом Клементе Отеиса с помощниками клеймил скот. Посреди загона пылал огонь, на котором раскаляли клейма, а скотину валили рядом петлей или просто руками. Отеиса работал споро. Схватив быка за рога — верней, за рога и за морду, — он пригибал ему шею, пока тот не падал. Поединок проходил в молчании, мускулы у бойцов вздувались, а толстые жилы испещряли туго натянутую кожу. Бык или корова валились наземь, и клеймо, шипя и дымясь, оставляло у них на боку две буквы — О и Р, обозначавшие не имя человека, а общину Руми. В конюшне Аврам Маки, Аугусто и еще несколько общинников укрощали жеребцов. Росендо ходил из загона в загон, хвалил, давал советы, управлял. Общинники, не занятые на особых работах, собирали бобы в огородах и молотили их палками на маленьких гумнах. Телята, жеребята, клейменые коровы и объезженные кони расхаживали по деревне и по жнивью, и те, кто полюбопытней, останавливались у ворот и глядели, что это странное творится в загонах. Животные дичились недолго. Они легко перенимали братскую близость с человеком. И солнце сияло весь день, даря радость.


Протанцевав полночи, Лаура Пименталь кое-как добралась до ложа, где нежилась Мельба Кортес.

— Ах, что я тебе скажу! — с восторгом вскричала она.

Мельба привстала, обнажив великолепную грудь.

— Что случилось?

— Ах, просто не поверишь!

— Скажи, в чем дело.

— Такого можно натворить!

— Да говори же!

— И все зависит от тебя, от тебя одной…

— Ну, говори, не томи!..

Лаурита села на кровать, Мельба откинулась на подушки, и подруги принялись сладостным шепотом обсуждать свои мечты и планы.


Аугусто Маки, окрыленный доверием старших, ехал в горы на объезженном коне. По этой самой дороге проползла когда-то предвестница беды. Аугусто не хотел утомлять коня, но тот легко шел вперед. Когда ветер, прошелестев жнивьем, засвистал в скалах, устремленный вдаль взгляд Аугусто заметил что-то неладное: вроде бы исчезли межевые камни, что шли от ручья к Вершине. Он пригляделся — и в самом деле нету. Тогда он натянул поводья и стремительно поскакал вниз.

— Тайта Росендо, тайта, они камни убрали!

Алькальд решительно встал.

— Общинники! Общинники! — крикнул он. — Все идем ставить камни! Идем!

— Идем! — твердо сказали общинники.

Много часов подряд они собирали по склону камни и складывали их в островерхие горки от ручья до Вершины. Не ведая козней закона, они думали, что предотвратили удар. Горки — все одной высоты — вырастали на прежних местах.


Индеец Мардокео был прост, как его работа, а делал он циновки и веера из тростника, что растет у озера Янаньяуи. Циновки побольше устилали полы у богатых, на циновках поменьше спали бедные, набросав на них шкуры и одеяла, а грубыми веерами раздували огонь в очаге. Мардокео стоял на коленях у мягкого вороха стеблей, точно и медленно переплетал их, и перед ним возникала циновка, желтовато-зеленая, как болото. Росендо подошел к нему.

— Есть у тебя веера и циновки поменьше?

— Наберем…

— Грузи их на осла и вези в Умай. Сперва — к индейцам, потом — в хозяйский дом. Индейцев спроси — так, между делом, не видали они Волшебника и Гарсиа. Поговори с хозяйкой, доньей Леонор, и пройди на кухню. Слуги узнают, что ты из Руми, и скажут, что там затевается…

Мардокео призадумался. Не годится он для этих дел… Ему бы тростник резать да циновки плести и продавать… Его лицо, иссеченное и выдубленное ветром плоскогорья, стало непроницаемым.

— Рехидоры решили, чтобы ехал ты, — продолжал Росендо. — Все мы должны спасать общину.

Что мог возразить на такие речи тот, кто умел лишь плести циновки и продавать их?

— Ладно, — сказал он.


Мельба Кортес обольщала Руиса и сладкой речью, и большим декольте. Она говорила, что ей не хватает его, что она восхищается его талантом и силой, и в порыве страсти отдавалась ему, а иногда нежно сетовала, что они все же не так счастливы, как могли бы. Грубый, неуклюжий Руис пыхтя целовал трепетную розу и клялся, что сделает для нее все, ибо любит ее больше всего на свете.


Рамон Брисеньо предстал перед хозяином в страхе и сомнении. В кабинет он вошел, словно в логово пумы. Он не знал, о чем пойдет речь, но подозревал. Хозяин, посылая за ним, выразился так: «Чтобы сейчас же пришел, мерзавец!» Теперь дон Альваро сидел за большим столом, скрестив на груди руки. На столе были чернильница, хрустальное пресс-папье без единого чернильного пятнышка и свечка в подсвечнике в виде птичьей лапы. Когти кондора впивались в глиняную скалу.

— Объясни-ка мне, — сурово сказал хозяин, — вот эту песенку.

И он стал напевать:

В небе звездочка мерцает,

тебя никто не узнает:

твои щеки похудели,

как опара, вспух живот.

Рамон не понял, смеяться ему или бежать отсюда. Спев песню, хозяин остался по-прежнему суров и глядел на пего в упор.

— Давай объясняйся, — повторил он.

Рамон отер пот с золотисто-коричневого лица уголком пончо.

— И не стыдно? Объясняй, объясняй, — настаивал строгий голос.

Рамон начал что-то плести, а хозяин слушал, наслаждаясь его смущением. Вот как действует на людей мощь и слава дона Альваро. Сегодня он был особенно доволен собой. Когда Рамон замолчал, ничего толком не сказав, хозяин засмеялся.

— Ах ты, негодник!.. Обрюхатил Клотильду! Ха-ха!.. Ладно, не убью тебя за это. Она любимая служанка Леонор, вот и тебя возьму к себе на службу. Вы все, Брисеньо, люди верные, а лучше твоего отца никто не стрелял…

Рамон молча кивал, не в силах справиться с удивлением. Ему ничего не сделали, и хозяин смеется…

— У меня в Руми пасутся очень дикие коровы. За ними надо бы присмотреть. Я тебе выделю несколько человек и карабин дам.

Потухшие было глаза Рамона ярко сверкнули,

— Да, хороший дам карабин. И научу из него стрелять. Кто тебя тогда одолеет? Никто и не сунется, все тебя будут бояться…

Хозяин всегда так подначивал пеонов и заодно их разделял — одни чувствовали себя выше, другие ниже.

Он вынес из своей комнаты новенький винчестер с желтым прикладом и велел Рамону следовать за ним. Они вышли из дома и остановились на холме. В отдалении паслось небольшое стадо овец. Рамон боялся, что у него получится плохо и хозяин раздумает давать ему карабин. У его дяди водилось ружье, и целиться из него было совсем нетрудно. Однажды на охоте он даже подстрелил оленя. Хотя на самом деле он только раздробил зверю ногу, остальное доделали собаки. Карабин может отдавать в плечо сильнее, гляди еще выскочит из рук. Очень он сложный и таинственный…

Дон Альваро медленными движениями показал ему, как укладываются шестнадцать патронов в магазин. Потом отвел затвор, и яркие патроны вылетели наружу с резвостью кузнечиков. Парень смотрел как завороженный. Хозяин окинул его взглядом профессионала и сказал:

— А ну, попробуй сам…

Рамон поспешно схватил карабин. Нельзя было сказать, что он слишком легкий; скорее, вес оказался таким, как он ожидал. Взял Рамон и патроны, холодные, блестящие, золотистые. Один за другим он закладывал их в обойму. Устройство было умным и точным. Рамона оно страшило и притягивало. Дон Альваро снова забрал у него оружие.

— Теперь целишься… Вот так, чтобы эта мушка оказалась посреди прорези, по центру цели. Потом нажимаешь курок. Попал бы в овцу, но зачем их много убивать! Выстрелю в воздух…

Пуля врезалась, наверное, в склон отдаленной горы. Разбредшееся по холмам стадо пасла девочка; услышав грохот, она стала поспешно собирать его.

— Овечка!.. Овечка!.. — звала она.

Хозяина это раздосадовало, и он крикнул своим зычным голосом:

— Тихо ты, дура девка…

Пастушка замерла на месте, растерявшись. А голос снова кричал:

— Спрячься за камнем, а то убью…

Красная юбка исчезла где-то внизу. Дон Альваро щелкнул затвором, гильза выскочила, и он передал карабин своему ученику. Овцы успокоились и мирно паслись.

— Вот в эту, вот в эту слева, — приказал хозяин, — вот в эту с черными пятнами… нечего ей там скакать…

Рамон вскинул короткий карабин. Держать его было легко, но все же стало страшно, что он не захочет повиноваться. Ствол блестел на солнце, а мушка казалась искоркой. Наконец она установилась в выемке прицела, как серебристое насекомое. На ее кончике резвилась овечка с черными пятнами. Может быть… нет, все спокойно. Кажется, сердце перестало биться и поток крови не будоражил пульс; но если слишком сильно нажать на курок… Нет, вот так, полегоньку….

Раздался выстрел, и овца упала. Стрелок выбросил гильзу. Карабин действовал легко, без рывка и отдачи, как у ружья.

— Тебе приходилось стрелять? — спросил дон Альваро.

— Нет, — солгал Рамон.

— Ну, хорошо, хорошо… Значит, в тебе есть толк…

Пока возвращались в усадьбу, Рамон стал надсмотрщиком, и ему и его винчестеру были уже вверены особые функции. Дон Альваро сообщил напоследок, что вскоре назначит ему день вступления в новую должность. До тех пор он должен жить в усадьбе с Клотильдой.

Маленькая пастушка долго ждала за холмом. Тишина склонила ее выйти из укрытия. Она упала ничком, обнимая мертвую овцу, и долго рыдала, приговаривая: «Ой, моя овечка!.. Ой, пестрая моя овеченька!» И не было у нее другого утешения, кроме собственных слез.


Сделав несколько кругов по окрестностям и расспросив встречных колонов, Мардокео подошел к усадьбе, погоняя своего нагруженного циновками осла.

Донья Леонор, жена дона Альваро, встретила его, когда он входил в дом:

— А, пришел Мардокео! Я как раз о тебе думала, мне нужны циновки для слуг…

— Хорошо, хозяюшка…

— Ты, должно быть, голоден… Пройди-ка на кухню, и пусть тебе дадут там картошки и супу. Потом поговорим… Посмотрим, не просишь ли ты лишнего… Прошлый раз у тебя все было очень дорого…

— Задешево отдам, хозяюшка…

Не заставляя повторять приглашение, Мардокео прошел на кухню, раздумывая о том, что дела у него, кажется, идут на лад. И впрямь, донья Леонор не лукавила. Ей нравилось угощать бедного Мардокео, такого простого и доброго человека… Как раз тут дон Альваро со своим новым помощником поднялся на крыльцо и увидел во дворе осла, нагруженного циновками.

— Это чей осел?

— Мардокео, общинника, который привозит циновки…

Дон Альваро выругался и закричал, созывая слуг.

— И ты тоже, Рамон! Посмотрим, как у тебя выходит… Выволоките этого индейца, привяжите к дереву и дайте ему сто кнутов за шпионство…

Сеньора Леонор и ее дочери бросились в комнаты. Ужас, как порыв ветра, разнесся по всем домам. Мардокео подтащили в эвкалипту. «Что я сделал? — вопил он. — Я ничего не делал!» Там его раздели и привязали за запястья к старому стволу. Рамон, вдохновленный присутствием своего благодетеля, который следил за всем из дверей кабинета, возжелал представить свидетельство своей признательности и взялся за кнут. Длинный кожаный кнут засвистел и щелкнул. Жалобный вопль Мардокео расколол воздух; кнут падал и падал на его спину, а он стонал все тише, пока наконец в мертвой тишине был слышен только глухой звук жестоких и неумолимых ударов. Когда Мардокео развязали, он грузно осел на землю, бледный как труп и весь мокрый. С его распухшей спины стекала черная кровь.


На заявление Бисмарка Руиса Иньигес ответил так, как и можно было заключить из его беседы с доном Альваро. Поскольку в бумагах общины не была указана географическая широта и долгота межевых знаков, он приписал эту погрешность — следствие невежества или недобросовестности землемеров — преднамеренному умыслу индейцев. Доказательством служило то, что они не преминули самовольно переиначить названия, заняв таким образом чужие земли. Иньигес привел много юридических статей и постановлений и в заключение выставил свидетелями дона Хулио Контрераса, дона Сенобио Гарсиа и всех жителей Мунчи или прохожих, знакомых с местностью, которых пожелает вызвать сеньор судья. Сеньор судья сделал извлечения из законодательства, и по его повесткам явились многочисленные свидетели.

В кабинете, пропахшем чернилами и старой бумагой, перед высоким столом, из-за которого усатый сеньор судья произносил речи, имеющие юридическую силу, рядом с близоруким и шустрым секретарем, свидетели давали показания, временами поразмыслив, а временами совершенно свободно, но отнюдь не забываясь.

Дон Хулио Контрерас Карвахаль, странствующий коммерсант, без постоянного места жительства ввиду рода его деятельности, холостой, пятидесяти лет от роду и так далее, показал, что вот уже в течение двадцати лет он периодически проезжает через Руми. Он не знает в точности названия ущелий и ручьев, потому что крайняя занятость едва позволяет ему запомнить названия городов и районов, но однажды, когда он был гостем в доме общинника Мигеля Панты, этот последний упомянул, что некоторые названия ущелий и ручьев были изменены общинниками, никто не осмелился это опротестовать. Будучи спрошен, с какой целью Панта сделал ему это признание, он заявил, что тот хотел похвалиться могуществом общины. Торжественно и строго сеньор судья задавал свои вопросы, и Волшебник удалился, убежденный в том, что Иньигес и дон Альваро связали свою судьбу с человеком, который не даст себя задешево провести.

Дон Сенобио Гарсиа Мораледа, промышленник (вспомним, что он гнал и продавал каньясо), проживающий в Мунче и являющийся видным гражданином этой округи, где он исполнял должность губернатора, женатый и так далее, заявил, что знает общину Руми с детских лет. В Мунче и ее окрестностях народ говорит о том, что община завладела чужими землями благодаря перемене названий и незаконному смещению межевых знаков. В давние времена селение находилось на плоскогорье Янаньяуи, где еще сохранились развалины каменных домов. Будучи спрошен и переспрошен суровым судьей, он должен был сообщить, среди прочих сведений, имел ли он трудности с общинниками Руми. Он заявил, что нет, потому что был осторожен, поскольку община превратилась в прибежище Васкеса и его банды, что весьма опасно для Мунчи и всех близлежащих поместий. Когда Гарсиа покинул зал суда, лицо его было красней обычного и мокрое от напряжения. Он тоже думал, что повстречался с чиновником, которому пальца в рот не клади.

Дон Агапито Карранса Чамис, промышленник, проживающий в Мунче, видный гражданин и так далее, во всех пунктах подтвердил заявление Сенобио Гарсиа. Спрошенный бескорыстным судьей, располагает ли он какими-либо доказательствами, он заявил: доказательством представляется ему тот факт, что с жителей Мунчи, в большинстве своем бедняков, община берет по одному солю годовых с каждой головы скота, тогда как с дона Альваро Аменабара, человека богатого, она не берет ничего. Судья немедленно осадил его, и Агапито не только покинул зал, думая, что он находится перед беспристрастным служителем закона, но даже жалел, что дал Сенобио уговорить себя. В следующий раз он не станет слушать ничьих советов, если его для чего-либо вызовут, и будет меньше верить обещаниям. Что такое экономия в один соль на голову скота за год? А вдруг теперь его засудят как лжесвидетеля…

В течение пятнадцати дней судья опросил по два раза пятнадцать человек, а писарь неуклюже, путано и витиевато заполнял страницу за страницей стопы гербовой бумаги. Образовалась уже внушительная гора, когда общинники явились к Бисмарку Руису за новостями. Адвокат сказал Росендо, чтобы тот поспешил дать свои показания. Беспокоиться нечего. Он отведет Контрераса, Гарсиа и других; прочие же веса не имеют.


Наша Суро тоже ходила в черном. Но Дикарь — по-своему, по-разбойничьи — выражал этим отказ от радостей жизни, ей же хотелось, чтоб ее окружала мрачноватая дымка тайны. Ее седые спутанные волосы закрывала черная шаль, и единственным темно-желтым пятном было морщинистое лицо, измятое и нечистое, как старый лоскут шелка. Мутные глаза порой вспыхивали странным светом. Она прославилась как знахарка, но ходили слухи, что она и ведьма. Наша была тщедушна, сгорблена и жила в хижине с узкой дверью, но без единого окна. Там совершались неведомые вещи. Входить в хижину имели право лишь тяжелобольные, обычных Наша лечила у них на дому. Она постоянно посылала общинников искать разные травы, но особые искала сама, их никто другой не различил бы.

Наша (а полностью — Нарцисса) приходилась дочерью Авелю Суро, искусному лекарю, у которого был и сын Касимиро. Память о ее отце, по-видимому, не старела, и в тени ее процветали сперва сын, а потом и дочь. Авель совершал поистине чудесные исцеления, и сам дон Гонсало Аменабар был обязан ему жизнью. Случилось так, что предприимчивый дон Гонсало отправился на по* иски серебра, и в горах, на дороге в Мунчу, где взрывали скалы, ему пробило камнем голову — то ли он слишком близко стоял, то ли не успел спрятаться. Верхом он ехать не мог, и спутники решили отнести его на руках в поместье или хотя бы в город, но вскоре поняли, что ни туда, ни сюда им его не донести. К тому же в городе тогда не было врача, а в поместье (как и в прочих местах) и подавно. Раненый с трудом говорил, у него отнялись рука и нога. Тогда остановились в Руми и позвали Авеля. Тот осмотрел рану, увидел, что осколки черепных костей давят на мозг, и решился на трепанацию. Один из спутников дона Гонсало заметил, что она под силу не знахарю, а хирургу, но помещик, измученный болями, еле внятно выговорил, что он согласен. Дело было утром. Авель спокойно объяснил, что особенно пугаться нечего, дал пациенту разных отваров, и тот понемногу успокоился. После каждого глотка зелья Авель спрашивал: «Больно, сеньор?» Тот мычал: «Получше…» Авель поставил на огонь большой новый кувшин воды, а вокруг очага — маленькие, тоже новые кувшинчики. Потом он дал больному особенно крепкого отвара, смешав и снова проварив для этого все, что давал ему прежде. Тут вскипела вода; помощники разлили ее в маленькие кувшины, где тоже лежали травы, и лекарь сунул туда острые ножи и стальные острия, вроде шила. Затем он опустил в воду руки и пояснил, что для успеха дела их нужно согреть. Наконец он пробормотал нужные заклинания, и операция началась. Помощники подливали кипятку в кувшинчики, а лекарь опускал руки в горячую воду и брал то шило, то нож, то другой нож, поострей. Он удалил всю поломанную кость, а овальную дыру в черепе покрыл тонкой пластинкой, приготовленной заранее из тыквенной кожуры. На самую рану он положил пластырь из трав. Через несколько дней дон Гонсало уехал домой, выздоровел и жил с тыквенной заплатой много лет. Умер он от воспаления легких, простудившись во время бури. Знахарь же вел себя с истинным благородством. Помещик хотел подарить ему упряжку волов, которые весьма пригодились бы в общине, предлагал и деньги, и вещи, но Авель сказал:

— Сеньор, я индеец и прошу вас лишь о том, чтобы вы пожалели индейцев. Повсюду и везде им плохо, как было плохо вам, когда я лечил вас…

— Вы тут живете хорошо, — возразил дон Гонсало.

— Не все индейцы — общинники, — отвечал Авель.

— Да я для этих индейцев все сделаю! — воскликнул помещик.

Авель завещал свое искусство сыну, однако, предвидя его близкий конец, научил и дочь. Много лет спустя в Руми приехали ученые люди порасспросить о знахарях и нашли лишь ее одну. Наша сказала, что трепанаций делать ей не доводилось, да она и не смогла бы — силы не хватит и знаний. Один из городских щеголей огорчился.

— Вот что творится, — сказал он. — При инках боевая палица с металлическими шипами повреждала теменную кость, и у хирургов было широкое поле деятельности. А теперь случаев нет, и опыт их исчезает.

Спрашивали знахарку и о травах, но она притворилась дурочкой и назвала только самые известные.

У Наши и без трепанаций хватало пациентов. Их значительно поуменьшилось, когда малярию стали лечить хинином, запоры — касторкой и слабительной солью, всяческие хвори — пилюлями, а зубы — щипцами. Однако никто иной не вылечивал детей от сглаза или от родимчика, который, как известно, вызывает встреча с привидением. От сглаза она лечила специальными купаньями, причем на грудь больному, как медальон, клала петушиный гребень. Страдающих же родимчиком отводила в лощину или к ручью, где, по предположениям, они встретили неприкаянную душу, долго гримасничала, чтобы ребенок заплакал, произносила заклинания и поскорей несла его домой. При лечении же взрослых она брала морскую свинку и терла ею больного так сильно, что та подыхала, а потом вскрывала ее, определяла по внутренностям, чем именно страдает пациент, и назначала соответственные травы. Ведьмой она не была, людям не вредила и очень хорошо лечила от порчи. Как именно — никто не знал. Запершись ночью в своей хижине с больным, она усыпляла его зельями и заговорами. Родичи его или просто общинники дежурили неподалеку, лязгая острыми мачете, чтобы отпугнуть злых духов, если те воспротивятся спасению своей жертвы. Если больной умирал, это означало, что враг все же прошел мимо — тогда уж помочь ничем нельзя. Однако неосторожен был бы тот, кто осмелился бы посмеяться над Нашей. Говорили, что она может сделать вас навеки хромым, подобрав щепотку земли с вашего следа, а если она пронзит ваше изображение шипами кактуса, вы испытаете страшные боли именно в том месте, в котором сидит колючка. Умела она, по слухам, и насылать сухотку, и лишать зрения, и лишать разума, угостив зельем из чичи, могильной земли, волос и трав, и — с помощью маленькой совы, называемой чушек, — забрать у спящего голову и заколдовать, а к телу приделать тыкву, чтобы бездомной голове, отчаянно мечущейся в поисках прежнего пристанища, некуда было прилепиться. Все верили, что она умела обернуться кем угодно, от курицы до коровы, с одним лишь условием: существо это непременно должно быть черным. Как известно, таких оборотней можно ранить, но нельзя убить. Если колдуна или колдунью ранят в зверином обличье, рана остается и в обличье человеческом. Однажды у Наши была покалечена рука — чего ж яснее? Мы уже говорили, что Наша умела гадать на коке. Гадала она и по цветам заката, и по полету хищных птиц.

В эти дни все общинники, кроме неисправимых скептиков, думали о Наше не меньше, чем о Росендо. Почему она, такая сильная, не вступится за общину? Неужели дон Альваро неуязвим? Некоторые даже заподозрили (не высказывая этого, конечно), что она знает меньше, чем говорит, и слава ее преувеличена. Наконец она сама сочла нужным объясниться, когда несчастный Мардокео вернулся из поместья сумрачный, как зимнее небо. Наша приложила к его распухшей спине припарки из трав, потом, стиснув скрюченные руки, прокляла дона Альваро, предвещая ему печальный конец. Поклонники ее могущества вздохнули с облегчением, — они поняли, что готовится что-то важное. И вправду, однажды утром хижина оказалась запертой.

Целый день Наша шла одна через пуну, как всегда — спокойно, сторонясь исхоженных дорог, и в сумерках достигла равнины Умай. Там она дождалась темноты, а когда наступила ночь, направилась к усадьбе и бесшумно вошла в нее. Даже четыре пса, спущенных с цепи, ничего не почуяли. Наша продвигалась осторожно, как призрак, и вот одна из дверей подалась, она вошла в залу и увидела светильник в углу перед образом пресвятой девы. В этом слабом свете она нашла то, что искала, — портрет хозяина в резной серебряной рамке стоял на столе. Она вынула портрет, поставила на место рамку, пронзила ее деревянную стенку шипом кактуса и, с добычей под шалью, все так же крадучись, вышла из дому. В усадьбе никто не проснулся.

Наутро, обнаружив рамку с шипом, хозяйка и ее дочери заплакали.

— Альваро, на тебя наводят порчу! Эта Наша — известная ведьма…

— Какие там ведьмы! Смешно! Следите, чтоб меня не отравили. В другие порчи я не верю.

Но его жена и дочери в них верили, хотя и учились, и не были индианками, — их заражали суеверия этих краев. В спальнях у них над дверью висело корнями кверху особое незасыхающее растение, а в сундуках и комодах, если покопаться, можно было найти высушенную лисью лапку. И то и другое — лучшее средство от сглаза.

Через несколько дней помещик отправился в город со своими телохранителями, как вдруг посреди пуны перед ним возникла черная фигура Наши. Конь испуганно дернулся, дон Альваро его осадил и, глядя на нее, сказал:

— Хочешь меня напугать, старая дура? Скажи спасибо, что твой отец спас моего, а то бы я сейчас всадил в тебя пулю…

Сгорбленная знахарка походила на ворох одежды, лишь глаза ее гневно сверкали на землистом лице.

— Обыскать ее! — крикнул помещик.

Телохранители не решались.

— Обыскивайте, трусы!

Они стали ее обыскивать, а дон Альваро приговаривал:

— Вот найдут у тебя портрет, поплатишься… Грубые руки головорезов с отвращением и страхом ощупывали худое тело, но не нашли ничего, и Наша Суро удалилась, злобно оглядываясь на врагов.

— Эти колдуны действуют внушением и отравляют травами, — сказал помещик. — Глупо их бояться. Они только того и ждут.

Телохранители не отвечали и думали себе в утешение, что Наша не станет вредить подневольным людям.

Из поместья, от доньи Леонор, приехал в общину гонец и предложил денег за портрет дона Альваро. Общинники удивились. Значит, вот почему пропала Наша? Наверное, весь портрет истыкала, тут уж дело верное. Конечно, глаза она выколола стручком фасоли уайлуло, жаренном без соли. Стручки эти очень твердые, красные в черную крапинку, растут в сельве, а продают их бродячие торговцы, в том числе ненавистный Волшебник. Они вообще приносят удачу, но колдуны их используют, чтобы у жертвы лопнули глаза. Жарить стручки надо непременно без соли, ибо соль — лучшее средство от всякой порчи. Ни один общинник не отправится в дальний путь и даже не выйдет работать, не поев соленого или не проглотив хотя бы крупинку соли. Люди толковали много. Они знали, что Наше ведомы и более действенные средства, она сумеет сделать, что нужно, и освободить общину от этого гада, отец которого не сумел даже отблагодарить ее отца. Пожалел ли дон Гонсало индейцев? Пожалел ли их дон Альваро? Куда там! Они губят их работой, убивают, секут, грабят. И потому, по справедливости, Наша должна погубить сына, как Авель спас отца. Расплачиваться надо за все, и зло, рано или поздно, карается. Так говорили те, кто верил в Нашу. Порфирио Медрапс вроде бы не верил. Росендо и верил и сомневался в том, что сокровенными силами святых и земли может распорядиться человек, в данном случае — слабая женщина; но верить он хотел. Гойо Аука ждал, что скажет алькальд, и своими сомнениями не делился, чтобы не лишать народ надежды. Другие рехидоры подбадривали общинников. Доротео Киспе, оспаривавший лавры Наши своими молитвами, смеялся и говорил, что у нас один спаситель — бог, а никакие не ведьмы.

Но время шло, и люди стали поговаривать, что дон Альваро цел и невредим. Он спокойно уезжал из поместья и скакал по дорогам, как ни в чем не бывало. Ничто его не брало. Знал народ, что Наша угрожала и Сенобио Гарсиа, и другим пособникам Аменабара. Почему же не действуют чары?

Как-то под вечер колдунья вышла из дому, глядя в землю, и все увидели, что она мрачна и измучена.

— Не могу я из него душу вытянуть… — сказала она алькальду.


— Дорогой, мы поедем в Косту. Так, на время, ненадолго. Я не прошу тебя бросить работу, я и сама не могу там жить, ты ведь знаешь. Мы будем счастливы хоть несколько месяцев… Вдалеке от этих мест, от всех этих пересудов… — говорила Мельба.

Неверный предвечерний свет проникал в комнату через голубые шторы. Мельба была прелестна, ее белая кожа и светлые волосы сверкали в полутьме.

— Оскар тайно даст Лауре пять тысяч… Ты ведь знаешь, они связаны… Тебя просят об одном: ничего сейчас не делай. Оставь все, как есть… Не отводи этих свидетелей…

Мельба страстно целовала Руиса, радуясь, что и сама получил* пять тысяч, и потому не обращала внимания на то, что его красное, толстое лицо — все мокрое и липкое. Бисмарк же все яснее понимал, что ему не удастся отомстить помещику за унижения. А как бы хорошо уехать хоть раз с этой женщиной, по-видимому, и впрямь любящей его!

— Мы уедем на летний сезон… На пляжах так красиво! Мы будем счастливы… Ты ведь говорил, что любишь меня больше всего?

И адвокат Руис снова это подтвердил.


Росендо Маки просто и пылко заговорил о правах Руми, о границах общины, о ее землях, которыми у всех на виду она владела многие годы, и о том, что никто другой ими не владел. Голос у него прервался от волнения, и ему пришлось на минуту замолчать. Потом судья стал подробно и придирчиво расспрашивать его о показаниях свидетелей, представленных суду Пауком.

Морщинистое лицо алькальда гневно и брезгливо искривилось, суровые глаза покраснели. Он сказал, что показания ложны и цель их — отобрать у общины земли. Вот бумаги, будут и свидетели, они сумеют доказать правду. Ручей Червяк и лощина Руми всегда, извечно назывались именно так. Никто их не переименовывал. Дикарь Васкес действительно бывал в общине, как и во многих местах, — его нигде не смеют изловить, боятся мщения. Сам Сенобио Гарсиа видел его в Руми и мог схватить, но не схватил. А у Гарсиа было ружье и он приехал не один. Аменабар действительно не платил за то>, что община пасет его скот, но это не доказательство: он не платит по самоуправству, а в своем поместье плату берет. Общине его не принудить, она просто старается брать у него поменьше скота.

Судья счел нужным грозно вмешаться:

— Как это не может принудить? А права? А закон?

Росендо умолк. Он устал и не знал, что ответить. Ему почудилось вдруг, будто он заблудился в этом мире бумажек, табачного дыма и духоты. На секунду он представил себе, как все дела, белыми кипами лежавшие на полках и на столе, душат его самого, общинников, общину. Сколько бумаг — не счесть, сколько букв, сколько слов, сколько пунктов… Разве в них разберешься? Бисмарк Руис разобрался бы, но ведь он не общинник. Он любит не землю, а деньги. Старый алькальд погибал под грузом бумаг, словно путник, придавленный снежной лавиной. Он не ответил, и судья заявил:

— Вижу, вы не уважаете закон. Причина ясна: вам чужды интересы республики. А почему?

Допрос был нескончаемо долгим. Росендо отвечал все короче, но вдруг, забывая об усталости, снова кидался защищать свою землю, как зверь защищает свое логово. Наконец судья, в знак милости, встал и положил ему руку на плечо.

— Старик, — сказал он, — как человек я прощаю тебе ошибки, учитывая твою усталость. Но как судья я их простить не могу: закон есть закон. Ну, не отчаивайся. Приводи своих свидетелей. Только не общинников — те, конечно, будут тебе вторить. Но они должны знать Руми.

— Таких много, сеньор судья, — отвечал Росендо.

Алькальд поговорил с Руисом, получил инструкции и с помощью рехидоров и старейших общинников принялся искать свидетелей. Он думал, что судья, хоть с виду и суров, человек неплохой, просто хочет все решить беспристрастно и по правде. А как же видение, снежная лавина? Сейчас не до того, надо искать свидетелей.


Часовню не закрывали, и днем перед святым Исидором горели свечи, а вечером к нему возносились молитвы. Доротео Киспе стоял на коленях и, склоняя долу могучую спину и стриженую голову, хрипло и жалобно молился. За ним стояли и молились другие общинники, веря, что святой Исидор умеет творить чудеса и спасет общину. Выглядел он сейчас особенно мирным и довольным. Скоро его день, и все обещали устроить ему небывалый праздник, если он спасет Руми. А пока — пламенно молились, и с догорающих свечей падали горючие слезы.

Росендо и рехидоры искали свидетелей и в Мунче, и в Уйюми, и в поместье на том берегу реки, и в другом поместье, за Вершиной. Все говорили им:

— Оно верно, ваша правда, это каждый знает. Да кто захочет связываться с доном Альваро? Он человек злой, мстить будет.

Пришлось вернуться ни с чем, надеясь, что у других хоть что-то вышло. Страх перед доном Альваро навис над округой, как туча. Общинники жаловались Руису, но он не расстраивался и с пылом ободрял их:

— Ищите свидетелей, ищите… Найдется и здесь совестливый, смелый человек…

Совестливым и смелым оказался некий Хасинто Прието. Лучший в городе кузнец был силен и телом и духом. Темная рубаха чуть не лопалась на его тяжелых жилистых руках и широкой груди; круглое лицо, опаленное кузнечным огнем, покрылось раз и навсегда бронзовым загаром; огромные ладони были тверды от мозолей; сапоги— прожжены раскаленными кусочками железа, а глядел он так, словно примеривался, куда бы ударить молотом. Суровости ему прибавляла морщина меж бровей, но улыбался он на редкость добродушно. С общиной кузнец был в дружбе много лет и учил кузнечному делу Эваристо Маки. Всякий год после уборки урожая он являлся в селение с четырьмя лошадьми за пшеницей и маисом.

— Вот и я, дон Росендо, пропитания ищу…

— Милости просим, дон Хасинто, всегда вам рады.

Останавливался он у Маки, друзья начинали беседовать, и вполне естественно, что на сей раз алькальд рассказал ему о суде и о свидетелях. Никто не идет, сказал он, никого найти не можем.

— Слаб народ, слаб… — заметил кузнец.

— А вы бы пошли?

— А то как же! Я сюда еще подмастерьем хаживал, лет тому тридцать, и всегда земля была ваша. Надо же правду сказать! Рядом было поместье, тогда оно называлось Черный холм, там овец разводили. Теперь эти земли захватил Умай.

Росендо поблагодарил кузнеца и попросил на сей раз принять в подарок маис и пшеницу, но тот отказался:

— Нет, друг дорогой, это будет вроде бы взятка. Правда — правда и есть, ее надо говорить без корысти. Если б я взял зерно, у меня бы сердце болело, словно пузырь от ожога.

— Поедем вместе к Бисмарку Руису, и вы ему скажете.

— А надо ли? Ну ладно, поедем… Закон любую правду разломит, как плохую сталь…

Бисмарк Руис расспросил кузнеца, что и как он заявит, остался доволен и сказал напоследок, что на днях его вызовут к судье. Росендо Маки приободрился. Кузнеца все уважали за честность и хорошую работу — и помещики, которым он подковывал скакунов, и крестьяне, которым он задешево ковал мотыги и ломы. Слово его — не пустой звук.

А сам Прието спокойно отправился в кузницу. Его обнаженное тело, прикрытое кожаным фартуком, сверкало в отблесках пламени. Надувались жилы, ходуном ходили мышцы, могучий торс склонялся и выпрямлялся, и железо покорялось тяжким ударам. Как все, сознающие свою силу, Прието был мирного и даже веселого нрава. Кончая работу, он пел, а потом садился с подмастерьями за нетесаный стол. Жена подавала ужин, казавшийся особенно вкусным с голоду, а сам кузнец вел беседу, шутя и вспоминая события дня. Подковы были раньше покрепче… И сталь получше… И напильники… Если сталь закаливаешь, рассуждал кузнец, ее не надо слишком охлаждать. Человек умелый знает, что ее можно вынуть, когда она начнет потрескивать в воде. Раньше индейцы думали, что такая вода придает силы, и ходили к Хасинто за ней. Он говорил им: «Принесите-ка мне снова столько же воды», — а то они вычерпали весь кувшин. Индейцы были совсем темные, потом все же немного просветились, но обижали их всегда. Вот и сейчас, кузнец шел свидетелем, потому что правду защищать надо, хоть бы и без надежды. Один общинник из Руми учился у него, а теперь — сам кует, плохо только, что пьет без меры. Пить человеку надо, без этого тело слабеет, но ведь не до бесчувствия…

Подмастерья слушали кузнеца с почтением, как слушают тех, кто не боится ни железа, ни судьбы.

И вот однажды в кузницу вошел человек по прозвищу «Левша» — бродяга в грязном и залатанном желтом костюме, с потасканным лицом и беспокойным взором.

— Эй, дон Хасинто, — сказал он, — я вам приносил ломик, а он теперь треснул. Вы какой сталью паяли?

— Хорошей, какой же еще?

— Нет, плохой! — Левша повысил голос. — Вы меня обманули!..

Кузнецу был всегда неприятен этот невежа и бездельник, отрицавший самой своей жизнью все, что утверждал Хасинто.

— Ладно, — сказал кузнец. — Если сломался, давай, я починю.

Но Левша заорал:

— Не нужен мне ломик, мне правда нужна! Ты и других индейцев так обманываешь! Они, несчастные, и спросить не смеют!

Кузнец опустил молот и в упор посмотрел на Левшу.

— Давай помолчи. Не хочешь чинить — бери деньги.

Он бросил на наковальню два соля, и Левша быстро схватил их.

— Обман деньгами не покрыть! — крикнул он. — А те, кто не спросит, в дураках остаются…

Кузнец подошел к нему:

— Уйди лучше по-доброму. Бездельник ты, совести у тебя нет! Ты что, работал этим ломом? Продать его хотел. Иди с моих глаз…

Левша вышел, остановился посреди улицы и заорал:

— Он обманщик! Он врун, а не кузнец! Пускай выйдет, я ему покажу! Пускай он выйдет, вор трусливый!..

Народ принялся его передразнивать:

— Слыхали! Прието — вор! Он мне железом, а не сталью запаял! А теперь притворяется… Пускай выходит, вор трусливый!..

Хасинто Прието, багровый от гнева, вышел, чтобы их унять, но Левша мгновенно выхватил нож и замахнулся. Кузнец отскочил в сторону, перехватил его руку, вывернул, Левша выпустил нож и снова заорал: «Пусти, ворюга!» Тут кузнец забыл все на свете и принялся колотить его. Тот извивался и вдруг протяжно и жалобно закричал: «Хасинто, опомнись!» Кузнец пришел в себя, выпустил Левшу, и тот упал, обливаясь кровью. Нос у него был расплющен, а может быть — и ребра переломлены. «И впрямь, — подумал кузнец, — что я наделал!» Жена стояла рядом и плакала. Тут явились жандармы. Левша лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Зеваки расступились, кузнец вернулся в кузницу, надел рубаху, куртку и вышел. Впервые в своей жизни Хасинто Прието переступил порог тюрьмы.

Левша же пошел к юристу и подал жалобу, обвиняя кузнеца в нанесении телесных увечий и в покушении на убийство. Прието пришлось защищаться, и он тоже стал искать юриста. Нашлись и свидетели. В пользу кузнеца говорило то, что не он нападал первым, однако он не мог предъявить «вещественного доказательства» — ножа. Кто-то подобрал его, пока шла драка. Разбирательство явно затягивалось.

Жена принесла кузнецу вызов в суд по делу общины, помеченный довольно давним числом. Он сказал:

— Знаешь, я много думал, и мне кажется, они нарочно втянули меня в эту свару. Левша так и лез на рожон. Лом был хороший, а Левша — известный бездельник, не иначе как стащил, чтобы продать. Я ведь говорил, давай починю. Но он хотел драку затеять. Может, и убить хотел… А обвиняют-то меня! Почему судья так долго не вызывал? Пожалуй, и в свидетели не возьмут, да еще самого засудят…

Подмастерья работали хуже него, и народ перестал ходить в кузницу. Старший сын Хасинто мог бы вести дело, но он служил в армии. Многие прячутся, богатые откупаются, а он, когда ему выпал жребий, сразу пошел, как истый патриот. В кузнице стало темно и сыро. Жена плакала, все свалилось на нее одну, да еще сын в армии. И у общины отнимут землю. Иногда Хасинто Прието задумывался над тем, все ли ладно в его стране. Почему она терпит такое самоуправство, такое воровство? Патриотизм его не поколебался, и все же он думал иногда: может быть, страна его — не для бедных?..


Больше свидетелей у общины не было. Крестьяне боялись, а люди побогаче находили оправдание помещику и говорили: «К чему нам помогать индейцам?» Иньигес потребовал экспертизу, и эксперты признали, что межи передвинуты совсем недавно, по-видимому — несколько дней назад. На некоторых камнях даже сохранилась земля, чего не было бы, если бы их омывали дожди хотя бы одну зиму. Бисмарк объяснял общинникам, что Гарсиа и Волшебнику ничего не возразишь, и за общину, очевидно, выступать никто не будет — не пойдут против дона Альваро. Однако унывать не надо ни в коем случае…

Росендо Маки ходил в город в сопровождении рехидоров и старейшин — ему хотелось, чтобы побольше народу увидело суд своими глазами.

— Нажарь нам маису, Хуанача, завтра в суд пойдем… — сказал он в один из вечеров.

— Еще раз? — недоверчиво переспросила она, но зерен нажарила, и, едва рассвело, алькальд со своими помощниками отправился в суд. Когда, пройдя много миль, они подходили к городу, солнце пекло вовсю.

— Дон Бисмарк говорил, ему гербовой бумаги надо…

— Да, и четырех кур, а у меня нету…

Сегодня несем ему только денежки…

Как многие подлые люди, Руис был не только зол, но и жаден и, кроме денег, брал у крестьян ягнят, кур и яйца. Ему казалось, что грех не сыграть на доверчивости простаков, а они изо всех сил пытались угодить дону Бисмарку, который столько пишет на больших бумагах с красными полосочками.

На сей раз суд оказался закрытым — судья болел или уехал куда-то с какими-то ходатайствами. Контора писцов была битком набита, а дон Бисмарк сердился, что ему никто не платит, — и крестьяне платили.

Если им удавалось поговорить с важными судейскими особами, они получали обещания. Беседовали общинники и с просителями — индейцами и метисами. И все тонуло в море гербовой бумаги.

— Разберемся, разберемся… — отвечали им и адвокат, и писец, и судья.

Иногда они видели, как дон Альваро, спрыгнув с украшенного серебром седла и перекинув за спину пончо, входит в суд, и слышали звон его шпор. Бисмарк Руис говорил им:

— Этому Аменабару не поздоровится!

И показывал кипу исписанных черными буквами бумаг, а то и читал из них отрывки. Там излагались доводы в защиту индейца как такового, его общины и земли. Иногда это были просто крики души. И нашим общинникам, не подозревавшим, что защита должна строиться на конкретных законах и фактах, становилось легче. Бисмарк же улыбался, купаясь в волнах греховного счастья. Пять тысяч он принял, ему обещали еще тысячу, и сейчас он нарочито подчеркивал свою чувствительность и непримиримость, чтобы, если дело пойдет в столицу, там приняли его за народного трибуна. Ну и глупы эти индейцы!

Люди приглашали к себе Росендо, он рассказывал, как идут дела, слухи разносились, и, внимая его монотонным жалобам, народ понимал, что все стоит на месте. В их сердцах рождалось подозрение, что помочь им некому, ибо они — индейцы.


Община жила, несмотря на беды. Коров и коней развели по стойлам и накормили солью. Хватило и наиболее смирным ослам — мы уже говорили, что все прочие воспользовались свободой и сбежали на реку Окрос, где земля по краю оврага осыпалась и обнажилась белая порода, похожая на соль. Ослы лизали ее и обретали (равно как и от тростника, тепла и свободы) особую бойкость и резвость.

Двадцать человек, лучше всех владевших топором, отправились в лощину и к ручью нарубить балок для школьной крыши.

Время шло, солнце вставало рано, а ночью чистое небо испещряли звезды. Наступил сентябрь, и на небе появились серые тучки, но они исчезали очень быстро, и темней не становилось.

Молодые по-прежнему жили любовью, а те, кто постарше или совсем состарился, изо всех сил защищали свою надежду, ибо здесь и люди и земля приносят добрые плоды. Один лишь Мардокео был ко всему равнодушен. Спина зажила, но все для него переменилось — и прошлое, когда он мирно сеял и жал, и будущее, некогда полное надежды. Он не поднимал головы, молчал, всех дичился и непрестанно жевал коку, которая теперь казалась ему горькой[28].

— Что с тобой, Мардокео?

— Да ничего…

И он снова молчал и жевал коку, а циновка, предназначенная для школы, тщетно ждала прикосновения его умелых рук.


Однажды Росендо увидел меж домов синие мундиры жандармов и подумал, что они, наверное, сделают вид, будто ищут Дикаря. Их было десятеро, все с винтовками, а вел их сержант. У алькальдова дома они остановились, и сержант вынул какую-то бумагу.

— Эй, алькальд, — сказал он, — созови поживее вот этих. — И он прочитал двенадцать имен во главе с Херонимо Кауа.

— А зачем, сеньор?

— Ишь расспрашивался! Зови, а то сам ответишь.

Росендо послал за ними зятя и дочь. Вскоре все пришли вместе с семьями, и сержант построил их в ряд.

— Наведите винтовки, — приказал он жандармам. — Если кто побежит — стреляйте. А вы, индейцы, сдайте-ка ружья. Пять минут на размышление. Не сдадите — арестуем.

Индейцы, посоветовавшись с алькальдом, решили ружья сдать. Что поделаешь? В тюрьме хуже. Родные сходили домой и принесли двенадцать старых одностволок.

Еще не оправившись от удивления, общинники стали обсуждать происшествие. Все так быстро случилось!.. И откуда они узнали? Вдруг кто-то сказал?

— Да от Волшебника!

И впрямь он ведь расспрашивал о ружьях, будто хочет их купить для козопаса из Уйюми. Они совсем позабыли, а теперь поняли, что их просто провели.

На другой день черная тень промчалась по деревне и остановилась у дома Киспе. Касьяна вышла к Дикарю.

— Где дон Росендо?

— В город пошел, в суд…

— Суды эти долгие… Я узнал, что у вас ружья забрали, — это не к добру. Теперь я там, за Вершиной, в тех ущельях… Если что случится, пошли за мной или сама пойди.

— Хорошо, — ответила Касьяна. Она вспомнила мятеж Валенсио и подумала о нем, о Васкесе и обо всех смелых и сильных людях, которые там с ними…

Черная тень умчалась в сторону Мунчи.


Разнесся слух, что ночью по главной улице прошла, громко плача, какая-то старуха. Она причитала и рыдала, и плач ее жалобно утих вдалеке… Это земля обернулась женщиной, чтобы оплакать горькую долю своих сынов, своей беззащитной общины.

О мать земля, несчастная, нежная мать!

Загрузка...