VIII. Грабеж

В сентябре стало холодней и печальней. В октябре налетели шквалы и холодный ветер вздымал вихри пыли на склонах, на дороге и на площади. Угрожающий вой не утихал под навесами и крышами, с хрустом ломались ветки, осыпались листья. Ветер невидимой лапой когтил и людей, и растения, и выдубленную трудами шкуру земли.

Так ворвался в деревню октябрьский ветер, но общинники, как и каждой осенью, встретили его спокойно. Они знали, что он разобьется о набухшую землю, о пышные кроны деревьев, о сплошную стену дождя. Но налетел и другой шквал, пострашнее, который не утишит природа. Общинники знают лишь закон земли, по нему они живут и никакого другого не ведают. Теперь же, под шквалом бумаг, надо было жить по новому закону, и общинники были безоружны, а надежда лишь укрепляла их любовь к земле. Но этого мало для борьбы, и приходилось отправляться за помощью к городским крючкотворам.

Росендо хотел было расстаться с неверным Руисом, но никто из «юридических защитников» не пожелал с ним связываться. Один заявил: «Я уроню свой престиж, защищая обреченное дело. К чему это мне? Скажите спасибо, что Аменабар вас подчистую не обобрал». Руис подбадривал общинников по-прежнему и говорил, к примеру, что ружья всюду забирают в северных районах, так как ходят слухи о подготовке мятежа… Для краткости мы не станем перечислять все лживые посулы Руиса, все бюрократические хитрости судьи и писцов, все козни Аменабара. Общинники пали духом, и сам Росендо задыхался в этом чужом мире, мрачном, как пещера, где в тебя могут вонзиться когти страшного зверя. Ему представлялось, что там, где нет земли, произрастают одни лишь плоды зла. Этот самый судья, такой справедливый с виду, и пальцем не шевельнет ради правды, когда все бедные боятся даже слово сказать против богатого.

Алькальд созвал рехидоров. Через двое суток им нужно идти за решением суда. Сделать уже нельзя ничего. Разбирательство кончается. Конечно, все у них не отберут. Может, и меньше отберут, чем думали. Может… Росендо вспомнил старого Чауки, сравнившего закон с чумою, и кости его заныли вековой болью.


Когда Росендо и рехидоры вернулись из города, по их виду все поняли, что случилось самое худшее. Возвратились они поздно, в сумерках. Кони шли тесно друг к другу, гривы печально свисали, будто скорбь всадников передалась их верным друзьям. Если бы новости были добрые, хотя бы один или двое вырвались бы вперед и закричали, что все хорошо. Но они держались вместе и мрачно молчали. В неярком свете очагов маленький отряд проехал по улице небыстрой рысью, остановился у алькальдова дома, и Росендо сказал хриплым и жестким голосом:

— Скажите всем, что было. Пусть каждый подумает… Послезавтра под вечер соберем общий совет… Там все обсудим…

Рехидоры и общинники разошлись по домам. Себастьян Пома протянул Росендо свои жилистые руки, и старик, слезая с коня, с благодарностью принял эту помощь. Потом он тяжелым шагом вошел в дом. Себастьян и Ансельмо почти ни о чем его не спрашивали, но у домов тех, кто с ним ездил, собрались жаждущие вестей, а после и они разошлись по своим домам, разнося новости.

— Забирают низину до реки Окрос, между лощиной и ручьем…

— А какой прок в тех скалах, где дорога на Мунчу?

— Нам остается пампа Янаньяуи между скалами и Вершиной…

— Ах, проклятый!

— Мы не должны соглашаться…

— А что поделаешь? Ружей-то нет.

— У Порфирио одно осталось…

— Его втягивать нельзя, он не здешний…

Ни Росендо, ни спутники его, слышавшие решение суда, не поняли толком судейских терминов и канцелярских формулировок, непроходимых, как заросли колючего кустарника. Бисмарк Руис с показной печалью разъяснял им фразу за фразой. Но в этой путанице слов они все же не уяснили себе, что они даже «отказываются от апелляции», а их «юридический защитник» этого им не объяснил. Наконец, «в соответствии с договоренностью», судья назначил передачу земель на четырнадцатое октября, и это уж оговорили как следует, даже в примечаниях. Дело было девятого. Что же станет с общиной? Что станет с общинниками? Где пасти скот? Где им сеять? Неужели придется унизиться и пойти в пеоны? Одни высказывали свое мнение, у других оно только складывалось, и очаги в этот вечер горели допоздна.


На рассвете все было так, словно и природа провела бессонную ночь. Туман покрывал землю и рассеивался медленно, как и тот, что заволакивал глаза крестьян, Когда же он поднялся, всплошную обложило небо и лица помрачнели еще сильней. Против обыкновения, Росендо созвал рехидоров утром. И он и они ждали не меньше других, когда же пройдет этот день. Все размышляли, что сказать на общем совете, что предложить, как защищаться. Еще ни одного совета не дожидались с таким нетерпением.

Посовещавшись с рехидорами, Росендо послал за внуком, Аугусто Маки.

— Сегодня десятое, — сказал он. — Четырнадцатого они явятся. Сходи в Умай. Сам знаешь, что они сделали с бедным Мардокео. Вот я и подумал о тебе, ты ведь мне внук. Я не хочу, чтобы сказали, будто я своих оберегаю. Коня оставишь в каком-нибудь овражке и, когда стемнеет, пешком пойдешь на равнину. Если сможешь, зайди к кому-нибудь из колонов. Не сможешь — посмотри, что творится в поместье.

Иссиня-черная прядь разделяла надвое лоб Аугусто. Юноша серьезно слушал деда. Он знал: если его поймают, с него спустят шкуру, а может, и убьют, но не сказал ничего. Дед положил ему руку на плечо, похлопал по широкому затылку. Рука была старая и морщинистая.

— Понимаешь, ты мне внук, я тебя люблю и все же посылаю. Тяжек наш долг. Иди…

Аугусто оседлал коня, надел самое темное пончо и пошел прощаться с Маргичей. Она вся затряслась, чуть не зарыдала в голос, но потом овладела собой и даже попыталась улыбнуться. Чтобы он не пал духом, она сказала ему:

— Ты вернешься, Аугусто…

Большие влажные глаза Маргичи глядели вслед всаднику, пока его серое пончо не исчезло, взметнувшись от ветра за поворотом тропы.

Росендо тоже сел на коня и поехал вместе с Гойо Аукой в сторону Уйюми. Лучший из двух путей в те края вел через Мунчу, но Росендо выбрал другой, по которому проследовали некогда и мы вместе с юным Адрианом Сантосом. Росендо и Гойо без труда миновали лес, где Адриан чуть не заблудился, проехали лощину Руми, взобрались по козьей тропе над скалистой пропастью и наконец спустились на широкий склон, испещренный тропками, словно орнаментом. В конце одной из них, на холме, лежало среди жнивья и пастбищ селение Уйюми. Церковь с длиниошеей колокольней высилась над ним, как бы тщеславясь, а у ее подножья стоял и впрямь исполненный тщеславия домик — ведь он, крытый черепицей, мог глядеть свысока на приплюснутые соломенные крыши своих соседей. Росендо и Гойо спешились у его дверей, и сам священник, сеньор Хервасио Местас, вышел им навстречу.

— Прошу пожаловать, добрые люди! Рад видеть вас в моем скромном жилище…

Росендо и Гойо поняли, что их зовут в дом. Священник вынес три стула на галерею, сел сам и сказал:

— Присаживайтесь…

Потом приказал одному из слуг:

— Покорми благородных коней… Не мешкай!..

Дон Хервасио был испанец, еще нестарый, пухлый и речистый. Одевался он щеголевато. В приход его входило само селение, окрестные деревушки и поместья. Говорил он изысканно для здешних мест, но слуги понемногу приучились его понимать, народ же понимал плохо, зато считал ученым. Росендо и общинники тоже уважали его не столько за цветистый слог, который, по их мнению, и приличествовал чужеземцу, сколько за хорошее отношение к Руми. Бывали священники похуже, например Чиринос, настоящая обезьяна, жадный до денег и до девиц. Как-то раз он запер у себя самую красивую девушку, а когда мать пришла за ней, сказал, что знать ничего не знает. Тогда мать подняла всю общину, и они побили его и выволокли из деревни. Индеец, дитя земли, весьма человечен в своей вере. Священник, по его мнению, тоже мужчина, но принуждать девушку он не вправе. Чиринос больше не вернулся. Были и другие; один явился пьяным; у другого голос был плох, неприлично на празднике петь; третий путался в службе. Наконец появился дон Хервасио. Этот был хорош — и говорил красиво, и пел, и благословлял! Крест он держал кончиками пальцев, деньги брал в меру, а если ему нужна была женщина, никого не обижал. Главное же он всегда умел дать совет. Потому и приехали к нему Росендо и Гойо.

— Скажите, добрые люди, что вас ко мне привело?

— Тайта, — начал Росендо, — мы к вам за советом. Что нам делать в нашей беде? Завтра мы собираем общину, а сегодня просим, чтоб вы просветили нас. Понимаете…

Росендо подробно рассказал о тяжбе и о неправом приговоре.

— И ничего поделать нельзя?

— Тайта, наш защитник сказал, что все кончено…

— Ах ты, какая жалость!..

Священник задумался. Общинники надеялись, что он заговорит об их деле, тем более что он славился знанием законов, но он повел речь об ином, стараясь на сей раз говорить понятно.

— Поистине беда! Особенно это тяжко мне, ибо и те и другие — мои любимые прихожане. Дон Альваро — истинный рыцарь, вы — честные, верующие люди. Да, большое несчастье… Мой долг не в том, чтобы углублять ссоры. Я призван мирить и объединять. Лишь любовь, подобная милосердию божьему, способна дать счастье людскому роду. Молитесь, веруйте в бога, искренне веруйте — вот мой совет. Мирские блага преходящи, духовные — нетленны. Страдания и вера в промысел открывают путь к вечной радости в лоне божьем…

— Тайта, что же нам делать?

— Повинуйтесь предначертаниям господним и не теряйте веры. Я не вправе дать вам иного совета. Молитесь и веруйте в милость божью. Святой Исидор особо печется о вашей общине. Помните это!

Сеньор Местас поднял очи к небесам.

— Выполняйте заповеди господни, заповеди милости и мира…

— Тайта, а как же дон Альваро? Разве он их выполнять не должен? Он ведь тоже крещеный…

Священник пристально посмотрел на них.

— Не нам об этом судить. Если дон Альваро согрешает, бог воздаст ему в свое время. Идите с миром, добрые люди. Да просветит вас вера, да поможет она вам выдержать это испытание в истинно христианском духе…

Росендо и Гойо ушли. В сердцах у них шла борьба. Они считали, что бог и святой Исидор защищают плоды земные, и хлеб, и скот, и людскую радость. О небе они думали мало. А сейчас оказалось, что надо было думать лишь о небе. Но они никак не могли разлюбить землю.

Когда они вернулись в Руми, к Росендо подошла мать Аугусто, сварливая Эулалия.

— Вернется он к ночи?

— Нет, — ответил Росендо.

— Куда вы его послали? Когда он приедет?

— Когда богу будет угодно…

Эулалия отошла, громко сетуя, но муж ее, Аврам, велел ей замолчать. Она помнила, какая тяжелая у него рука, и перестала плакать.


Аугусто пробирался через пуну, минуя проезжие дороги. К вечеру он увидел равнину Умай и спустился к ней по крутому ущелью, где было столько травы и камней, что копыта не скользили. Потом он завел коня в кустарник, привязал его короткой веревкой и сидел в кустах, пока не стемнело. Как прекрасно было вокруг! Пел сверчок, и все напоминало о счастье. Он молод, верней — они молоды (как хороша Маргича!) и вправе радоваться жизни. Но дед сказал: «Тяжек наш долг». Хороший старик дед! Похож на мудрого, много потрудившегося вола. Женщина и придает тебе сил, и их же отнимает. А все ж хорошо с ней. Аугусто в первый раз шел на такое дело и жалел, что у него нет револьвера. Поймают — убьют. Он непрестанно думал об этом: убьют, если поймают. У него один лишь мачете в кожаных ножнах… Против револьвера или карабина с ним не пойдешь. А сейчас лишняя тяжесть. Поймают — убьют… «Тяжек наш долг». Маргича, Маргича. Надвигается тьма, давящая тьма, подруга Дикаря и Наши, усталых полей и любителей неизведанного…

Аугусто вышел ей навстречу и, пробираясь сквозь кусты ежевики, добрался до лошадиного пастбища. Почти ничего не было видно. Пастбище рассекала сбоку аллея, черные тополя уходили во мрак. Вдалеке заржали кони. Аугусто лег на землю у стены, радуясь, что совсем стемнело. Неподалеку засветилась сигарета. Два всадника, словно тени, проехали мимо и остановились в самом начале аллеи, шагах в десяти от Аугусто, в пятидесяти — от его коня.

— Погаси сигарету, еще выстрелят…

— Да что ты! Ружей у них нет, а Дикарь вряд ли вмешается. Это все нервы доньи Леонор.

— Дон Альваро тоже говорил, чтобы мы были осторожны… Дай-ка мне бутылку, глотну…

— Где-то конь скачет…

— Верно.

Сквозь плотную тьму Аугусто видел лишь огонек сигареты. Прислушавшись, он с трудом различил топот копыт. Наверное, это надсмотрщики — индейцы или чоло. У них у всех слух острый. Всадники отхлебнули по глотку, потом вынули карабины. Хорошо смазанный затвор легко щелкнул. Топот приближался. Коней шесть-семь скакали совсем близко,

— Стой!

Кони все скакали.

— Стой! — И выстрел огласил тьму.

Отряд остановился.

— Кто идет?

— Здешние мы…

— Кто именно?

— Мендес.

Один из часовых поскакал навстречу отряду. Послышался смех, и кони двинулись ко второму часовому.

— Эй, Мендес, чего не останавливался? На, глотни-ка…

— А вы строги!

— Приказ такой. Сколько вас?

— Семеро. Храпун, бедняга, плох.

— Храпит много?

— Да нет, ему спину сломали.

— Сломали спину?

— Его вчера со скалы сбросили, когда он там проверял, как индейцы воду берут. Распустились!

— Пули хорошей заждались! А вы что сделали?

— Хотели мерзавцев перебить, но они разбежались.,

— Мы б их отыскали, да дела не позволяют…

Новоприбывшие признались, что уже осушили бутылочку, и поехали дальше. Еще долга слышался цокот копыт и неясный гул беседы.

Аугусто решил пойти за ними, держась возле стены, чтобы собаки, стерегущие поместье, не услышали его шагов за стуком копыт. Он перелез через две-три ограды, разделявшие поля от пастбищ, и, когда всадники въехали в ворота, юркнул в сад, — где сладко пахло персиками и лимонами. Аугусто проголодался и съел персик-другой. Теперь ему не было страшно — в самом поместье, где ржали кони и кричали люди, шаги его не слышны. Поблизости кто-то запел. Он пошел на голос, держась стены сада, и увидел окно, освещенное пузатым фонарем. Полупьяный певец пытался петь ярави[29]. Часовые ели, одни — стоя, другие — за столом, беседуя с теми, кто раньше был в комнате. Аугусто не мог разобрать ни слова и решил, что больше ничего не узнает.

Время шло. Певец замолчал, выпил и снова затянул свою песню с пьяными переливами.

Два надсмотрщика вышли на галерею, посмотрели в сад и направились в ту сторону, где притаился Аугусто. Он похолодел. Бежать нельзя, собаки почуют. Значит, надо совсем сжаться. Он сел на корточки, а те двое дошли до стены, сделали еще несколько шагов, топая коваными сапогами, и остановились. Слабый свет фонаря падал на их широкополые шляпы.

— Слушай, Мендес, при этом, который поет, болтать не надо. Кто его знает — может, притворился пьяным, а сам слушает! Дон Альваро говорил, индейцы — народ хитрый, кто-нибудь ихний тут есть среди слуг. Что-то мне не нравится этот пьяный. Пришел невесть откуда, сказал — из рудников. Дон Альваро его и нанял, ему шахтеры нужны… Пройдоха он и вроде бы мрачный какой-то. Не из шайки ли Дикаря…

Аугусто узнал по голосу одного из часовых. Мендес ответил:

— Доведут они меня, гады! Чего с ними возятся? Влепить бы хоть этому пулю…

— Да я ничего толком не знаю… Просто не нравится он мне. Если тебе стрелять захотелось, иди забирать землю в Руми…

— А когда это?

— Четырнадцатого. Вот вы приехали, скоро еще приедут, всего нас будет два десятка. И супрефект приведет двадцать жандармов. Индейцы-то вряд ли что затеют, а вот если Дикарь вмешается…

— Что ж его не ловят?

— Кто, жандармы? Они бы рады. Он над ними прямо измывается, только страшно им. Да и мало их против его шайки. Тут бы вызвать войска, а это уж дело другое. Дикарь помог пройти в сенаторы дону Умберто дель Кампо-и-Барросо. Ничего фамилия? Когда были выборы, этот дон Умберто хотел приехать в город, но боялся, что его там убьют. Тогда его помощники послали за Дикарем, и тот ему дал пятнадцать своих головорезов… Ну, с ними, конечно, Умберто не тронули. Вот в чем беда… Он даже дона Альваро не боится, один во всей провинции, кроме этих Кордова, но им-то скоро конец…

— А земли Руми…

— Перейдут к дону Альваро. У Дикаря от силы человек двадцать, и ружья не у всех, а нас — четыре десятка…

— Зато стрелять они умеют…

— Ничего, мы им всыплем.

— А откуда известно, что Дикарь может вмешаться?

— Волшебник выведал у одного из банды. Только скажи своим, чтобы не слишком болтали при этом типе… Сам видишь — пьет, чтоб его не боялись… Ни про жандармов, ни про что!..

— Если он такой ненадежный, лучше бы его не брать. Чего доброго, выстрелит в спину самому дону Альваро!

— Вот именно, надо хозяину сказать…

— Может, он-то и не подослан, а индейцы тут ходят сами…

— Нет, мы собак спускаем, у нас четыре пса! Сейчас они на цепи, чтобы своих не перекусали, пока мы съезжаемся, а потом спустим… Да и не сунутся они после Мардокео. Привязали к эвкалипту и высекли!

— Оно верно, а лучше бы все же выйти и пошарить… Там и увидим…

Сердце у Аугусто мучительно сжалось. Надсмотрщик задумался было над советом Мендеса, но ответил с насмешливой улыбкой — то ли он не верил в шпионов, то ли не хотел, чтобы к нему, главе надсмотрщиков, лезли с поучениями:

— Ты прямо как донья Леонор — ха-ха! Она боится, что сам Дикарь сюда к нам заявится. Тут ему и сенатор не помог бы, у нас целое войско! Всыплем по первое число… ха-ха! А тот полоумный еще воет?

Приятели вернулись в комнату, где все поели и теперь резались в карты, кроме пьяного, по-прежнему тянувшего песню.

— Заткнись! — прикрикнул главный надсмотрщик.

Кони уже были в конюшнях, тишина сгущалась, и прерывали ее лишь редкие голоса. Аугусто решил, что пора идти, снял сандалии и тихо покрался назад. Когда он снова перелезал через ограду, от нее откололся кусок и на землю с шумом посыпались обломки. Раздался злобный лай, и через стену перепрыгнул рыжий пес. Аугусто отпрыгнул в сторону. Пес успел вцепиться ему в пончо, но лезвие мачете вонзилось ему в шею, он взвыл и покатился по земле. Все это произошло в одно мгновение. В доме забегали, закричали, хриплый лай рассекал тьму.

— Спускай собак!

Аугусто не мог совладать со своим отяжелевшим телом, но все же собрал силы и во внезапном озарении кинулся вперед. Он петлял, возвращался на старое место, бегал от стены сада до конюшни. Свистели пули. Лай уже не был слышен. Быть может, псы — за его спиной? Нет, они сбились со следа. Его уловка удалась; кажется, одна собака еще захлебывается гневным лаем у садовой стены. И люди там — наверное, они решили, что шпион прячется среди деревьев. Подбегая к кустарнику, Аугусто испугался, не ушел ли конь. Но конь был здесь, он увидел его сквозь ветки и, вскочив в седло, пустился вскачь раньше, чем собаки, ведомые нюхом, свернули на извилистую тропку и побежали к пуне. Уже наверху он услышал, как они лают там, на равнине, и как вслепую стреляют надсмотрщики. Пули пролетали над ним. Он знал, что преследователи могут выбрать эту тропу, и тогда его уж точно схватят. Добрый конь, громко сопя, взбирался по склону. К счастью, никто не гнался за ним. Еще минуту — и он свернет с тропки. Наконец перед Аугусто, разрезая пуну, открылась ровная дорога на Руми. Ветер выл и хлестал по лицу. Аугусто его не чувствовал. Когда он въезжал в деревню, уже светало. Он показал деду окровавленное мачете.

— Пес, — объяснил он.

А потом поведал все, что узнал. Старик молча слушал, глядя на окровавленную сталь и на разорванное пончо. Когда Аугусто кончил, он сказал:

— Молодец. Иди поспи и приходи на совет.

Аугусто пошел домой и рухнул на циновку, не слушая причитаний матери. Позже пришла Маргича, тихо к нему приблизилась и нежно поцеловала.


В полдень явились десять надсмотрщиков. Они проскакали по главной улице, чуть не задавили двух детей и ворвались на площадь, стреляя и вопя:

— Да здравствует дон Аменабар!

У дома алькальда они остановились. Росендо и рехидоры как раз обсуждали рассказ Аугусто и, увидев их, даже не шевельнулись.

— Эй ты, старый дурак, кто из вас шпионил?

— Зачем шпиона подослал?

— Говори, пока не застрелили!..

— Моего пса убил…

— Признавайся, мерзавец!

Росендо спокойно молчал, и полупьяные всадники не знали, что делать.

— А ну его, кретина!

Все загоготали и поскакали прочь, славя Аменабара и стреляя в воздух.

— До четырнадцатого! — кричали они.

Шляпы их шуршали на ветру, карабины сверкали на солнце.


Общий совет начался под вечер, когда на площадь падали длинные тени росших у часовни эвкалиптов.

Алькальд и рехидоры сидели на деревянных скамьях, на галерее у Росендо. Прежде они замышляли строить после школы здание для совета, но сейчас им об этом и думать не хотелось. Община — и взрослые и дети — сидела на корточках или прямо на земле. Народ все подходил и окаймлял овальной рамкой прибывших раньше.

Дети не имели права голоса, но их привели, чтобы они поучились и послушали.

Росендо глядел печально и мрачно; рука его сжимала тяжелый посох. Сейчас алькальд казался очень старым, как исхлестанный бурями ствол. Сам он чувствовал, что беспредельно устал. События последних месяцев измучили его, разбили сердце, иссушили тело. Общинники смотрели на его морщинистое, скорбное лицо, и одни думали, что он сделал все возможное, другие — что нелегко подобрать слова для возражений ему.

Народ все прибывал, и площадь походила на многоцветное пятно шалей, пончо и юбок. Все глядели на Росендо, молчаливого и скорбного, неподвижного и мрачного, одинокого в своей ответственности. Он всегда был справедливей всех и мудрее, а от рехидоров никто ничего и не ждал в особенно серьезных случаях… По одну сторону от алькальда сидел тщедушный Аука, по другую — разумный и статный Клементе Яку, подальше— Порфирио Медрано, за ним силач Отеиса. Куда им всем до Росендо! А он, алькальд, видел свой народ, всех сразу. Перед ним сидели общинники, индейцы и чоло (несколько лиц посветлее виднелось среди бронзовых, несколько бород — среди гладких индейских подбородков). Вот Амаро Сантос и Серапио Варгас, вместе, они ведь друзья; как и ушедший Бенито, и умерший Ремихио Кольянтес, они — сыновья партизан. Вот Паула Киспе, она вышла замуж за общинника, а рехидор Медрано женился на здешней женщине. У Касьяны общинник— зять, родство не столь близкое, но Росендо смотрел на это мягко — в общине не хватало рабочих рук. В последнее время народу со стороны приходило немного, люди боялись помещиков, а сама община их бы приняла. Правда, не все любили чужаков, и нередко в тяжких ситуациях на них, в оправдание своих предрассудков, сваливали вину. Вон сидит, прячась за спины, Мигель Панта. Ведь он приютил Волшебника, а теперь ему совестно, хотя вообще-то он ни в чем не виноват. Аугусто — в первом ряду, сбоку (дед краем глаза взглянул на него). Все тут, все сидят кучками, кто кому ближе: и знакомые нам, и незнакомые, последних — больше. Собрался народ общины, пастухи и земледельцы, дети земли вросшие в нее корнями, как дерево; и вот их пытаются из земли вырвать. Из незнакомых назовем Элоя Кондоруми. Его увидеть легко, в нем два метра росту, да и в ширину он в два раза больше каждого. Особых заслуг у него нет, он славится лишь размерами и силой, хотя, по чести говоря, проку от них немного. Он никогда не старается выделиться работой — не то что, скажем, Гойо Аука, и, как бы скрывая свой рост, часами сидит без дела на крыльце. Соображает он неплохо, но говорит мало. Сейчас он скрестил на груди руки; его непомерно маленькую голову прикрывает старая шляпа. Мы несколько раз упоминали Чабелу, и сейчас хотим сказать о ней еще раз — в этой немолодой, прибитой жизнью женщине трудно узнать юную жертву Сильвино Кастро. А вот и наш знакомый Аврам садится у ног отца. И Никасио, простодушный ложечник, подошел к Росендо, чтобы вручить ему искусно сделанную деревянную ложку. По своей простоте он старается утешить отца в тяжелую минуту; и тот берет ложку и смотрит на нее с глубокой нежностью. Никасио улыбнулся и пырнул в толпу, где уже, наверное, собрались все дети Росендо — и Папчо, и Эваристо, и женщины. Их не разглядишь. Зато мы легко разглядим Мардокео. Не мы одни на него смотрим. Он сидит на земле рядом с Аврамом, все такой же мрачный, и жует коку…

Время идет. Все длинней дрожащие тени деревьев. Росендо посовещался со своими рехидорами. Народ задвигался и снова застыл в ожидании. Наконец алькальд заговорил.

Голос его низок, хрипловат, немного монотонен. Поначалу речь идет о работах, о приросте скота, о жатве. Год был как год, а то и лучше прочих — и жатва хороша и школу выстроили. Но тяжба с помещиком сводит все на нет, и люди ждут, когда же их алькальд заговорит об этом.

— А теперь, народ Руми, — произносит Росендо, — я скажу о нашей беде — о тяжбе и о решении суда…

Тишина такая, что слышен слабый шелест листьев. А вот и еще что-то зашелестело над головами. Огромный кондор пролетел на запад. Что это, знамение? Росендо, мудрый правитель, сказал так:

— Мы увидели кондора и испугались, потому что все оды думаем о нашей общине. Пришла беда, и мы ищем знамений. Всяк думает по-своему. А я расскажу, что было, и хочу, чтобы вы решили, как нам поступить.

Старый алькальд волнуется все больше, и хриплый его голос уже не назовешь монотонным; он то срывается, словно в рыдании, то взлетает в мольбе. Росендо рассказывает о хождении в город, о надеждах и разочарованиях, о кознях — обо всем, что было на суде, и о приговоре, В завершение он говорит:

— Так, общинники, все и кончилось. Боролись мы, как могли. Деньги у нас брали, а добра не дали. Бисмарк Руис говорил, что судиться будем сто лет, а тут за несколько месяцев управились. Когда тяжба с бедным, бумаги быстро плодятся. Сами видите, никто за нас не вступился, а один захотел, так в тюрьму посадили. Волшебник и Сенобио ездили к нам, мы их не обижали, а они польстились на мзду. Что нам было делать? Других защитников для нас не нашлось. Беда пришла не к нам первым. Вот я и спрашиваю вас — уйдем ли мы в пампу, где все же есть вода, и на каменистые склоны Янаньяуи или здесь останемся? Останемся — придется работать на Умай, а это труд рабский, сами знаете… Я прошу общий совет: пусть скажет, как нам быть, а если мы что не так сделали — пусть тоже скажет…

Росендо умолк. Его усталая, старая грудь тяжело вздымалась под пончо. Сперва никто как будто не собирался говорить. Люди глядели друг на друга, но выступать не решались. Тихо называли имена тех, кто особенно пылко толковал о суде, но они точно речи лишились. Наконец кто-то кашлянул. Это был Артемио Чауки, сильный и суровый индеец. Он задвигался, потом заговорил, стараясь не сорваться на крик:

— У нас в доме есть предание, будто мой прадед предсказал эти беды. И я спрошу: почему совет раньше не собрали, когда тяжба началась? Тогда бы и обсудить, а не теперь, когда делать уже нечего…

— Оно верно…

— Верно… — поддержали несколько голосов.

И он продолжал:

— Я спрошу алькальда и рехидоров, разве слово общинника ничего не значит?

Снова раздались голоса:

— Верно. Пускай ответят.

Теперь все как будто хотели говорить, более того — все были против алькальда и рехидоров. Невысокий Гойо Аука выпрямился и сказал:

— Мы думали, суд дольше протянется. Но вот Артемио на нас нападает, и я его тоже спрошу: а что бы он сделал? Что бы ты сделал, Артемио Чауки?

Артемио молчал, и ободренный Гойо продолжал:

— Вот вы кричите, а скажите-ка, что бы вы сами сделали? Пусть каждый скажет, по очереди…

Молчание сгустилось, и Гойо, прежде чем сесть, насмешливо заметил:

— То-то и есть! Других ругать легко, а самим-то решать потруднее. Кто хочет сказать?

Вопрос его звучал, как издевка — видно было, что сказать не хотел никто. Снова воцарилось молчание. И вдруг заговорил Херонимо Кауа, лучший из охотников, у которого недавно отобрали ружье:

— А уйти мы не уйдем, не отдадим им землю. Мы ее защитим. Никто ее забрать не сможет, если все возьмемся за мачете, за камни, за дубинки, у кого что есть. Ружья у меня уже нету, а праща при мне…

Поднялся шум. Одни поддержали Херонимо, другие — нет. Недавний приезд вооруженных всадников показал силу Аменабара. Кто-то крикнул, что надо бы купить ружья на общинные деньги. Другой ответил, что ни денег, ни времени не хватит. «Четырнадцатого придут, два дня осталось». И тогда одна из женщин тихо поднялась. То была Касьяна. Услышав слова «два дня», она поняла, как велика опасность, и подумала о Васкесе. Надо сделать, как он велел, — пойти и сказать ему. Она незаметно выбралась из толпы и через несколько минут, еще слыша гул голосов, вышла на дорогу, ведущую в горы. Когда на площади шум немного улегся, Аугусто сказал:

— Вчера я был в поместье. Придет двадцать человек тамошних и двадцать жандармов с винтовками. Что им наши пращи?

Кто-то выкрикнул, что драться все же надо, но тут встал Порфирио.

— Я был солдатом, хотя и не в армии. Легко сказать: пращи, мачете! Они к нам и не подойдут, они будут стрелять издали. А потом, вы же их знаете, перебьют женщин и детей…

Доротео Киспе предложил:

— Позовем нашего друга Дикаря! У него и люди и оружие…

— Да, да! Позовем!

Вся община поднялась, как волна. Росендо медленно встал, снял шляпу, сурово взглянул из-под седых волос, и все умолкли.

— Нет! — воскликнул он. — Я б и сам хотел, чтоб он пришел, но это будет хуже. Это будет конец нам всем, всей нашей общине. Одних убьют, других уведут в тюрьму, третьих — в поместье. А если мы их побьем, мы протянем месяц… или три… от силы шесть… потом придут войска и нас уничтожат. Мы можем обработать землю в Янаньяуи. Побеждают те, кто обрабатывает землю. Пока что земля у нас была хорошая. Теперь не так… Но и плохой она не будет.

Общинники всегда думали о земле и верили в нее или хотя бы надеялись. Многие согласились с алькальдом, земля им все ж осталась и обработать ее можно, не так уж она плоха. Они любили жизнь, любили сеять и жать и не хотели с этим расставаться. Да, Росендо прав. Но согласились не все. Кто-то крикнул:

— Старый трус!

Не совсем трезвый Эваристо Маки вскочил и принялся размахивать руками:

— Эй, кто кричал? Выходи… Выходи-ка! Померяемся силой!

Росендо снова встал. Сын его все еще орал и грозил, но алькальд кивнул силачу Кондоруми, и тот ударил пьяного в челюсть. Росендо спокойно сел. Враги его притихли: он призвал к порядку собственного сына, а оскорбления словно и не слышал. Другие общинники просто посочувствовали ему. Никто больше не выступил, только несколько человек делали знаки молчальнику Мардокео. Но он все жевал свою коку и никого не замечал. Тогда Росендо сказал:

— Что ж, если не все согласны, давайте голосовать. Кто за то, чтобы драться? Поднимите руки.

Вслед за Херонимо поднялось рук десять, потом, поколебавшись, к ним присоединилось еще несколько общинников: в разных концах площади рук семь-восемь потянулись к покрытому тучами небу, по которому широкой кистью прошлись сумерки. Ко всеобщему удивлению, Мардокео не шевельнулся. Что это с ним? То все дичится, а теперь и совсем его не поймешь. Раз он так обижен, ему бы и сражаться с обидчиками.

Дальше все шло довольно гладко. Некоторые считали, что лучше бы подождать, пока дон Альваро уточнит, какой работы он от них хочет за то, что оставил им часть земли и пастбищ, другие — их было больше — с этим не согласились. Когда Аугусто сообщил, что помещик собрался приобрести шахту, никто не посмел и слова сказать. Общинник Амбросио поддержал алькальда:

— Уйдем-ка, пока он сюда не явился и нас не угнал. А то дожди застанут без крова.

Эти доводы всех убедили. Исход назначили на завтра и решили во что бы то ни стало уйти всем к четырнадцатому. Народ был в горьком разочаровании. Бывает так: решение примут и сами тому не рады. Община решила сдаться, уйти, а хотели все иного, но никто уже ничего не предлагал. В таких случаях люди норовят свалить на кого-нибудь ответственность, и понемногу, исподволь, словно подводное растение, стала разрастаться вражда к алькальду и рехидорам. Тем временем стемнело, померкли веселые краски стен, расплылись очертания деревьев, лишь высокая, еще без крыши школа желтела во мраке. Принесли эвкалиптовой коры, повсюду зажгли большие плошки, отблески огня затрепетали на лицах, заплясали тени. Подальше, за плошками, уже ничего не было видно, разве что прямоугольник света — окно часовни да большая мерцающая звезда. Холмы и горы исчезли. А Касьяна в это время была уже высоко, у первых каменных предгорий Руми. Она подумала, не горит ли деревня и не вернуться ли ей, но увидела, что свет не движется, все поняла и пошла дальше, не отдыхая, хотя от усталости кровь громко стучала в ушах. Она любила общину и хотела ее спасти. Камни ранили босые ноги, ветер хлестал спину, по она взбиралась по склону, придерживая юбку, чтобы не зацепиться.

Когда кора хорошо разгорелась, алькальд заговорил о выборах совета на следующий год. Так бывало всегда, и общий совет, довольный и жатвой и скотом, выбирал тех же самых, разве что менял одного из рехидоров. Росендо, как мы знаем, не сменили ни разу. Но сейчас недовольство росло, народ мог и воспротивиться. Поднялся страшный шум, люди повскакали с мест.

«Пускай уходят!», «Нам нужны новые люди!», «Не хотим их!», «Долой Порфирио Медрано!». Другие защищали их. Народ спорил, кричал и препирался не хуже, чем в любой из палат, издающих законы в цивилизованных странах. Оппозиция выставила кандидата: «Выберем Доротео!» Ведь именно он предложил позвать Дикаря и не сдаваться. И вот недовольный народ хотел его выбрать за то, что сам же отверг. «Да, да, Доротео!» — кричали все громче. Доротео молчал, ухмыляясь и хитро прищурившись. Толстый, чуть сгорбленный, крупноголовый, он сейчас особенно походил на горного медведя, вставшего на задние лапы. «Доротео алькальдом!» — кричал народ. Росендо спокойно взглянул на всех и сказал:

— Доротео будет хороший алькальд. Проголосуем…

Но Доротео попросил слова.

— Не могу я, — сказал он. — Да что ж это такое? Я худо-бедно умею молиться и землю обрабатывать, а править я не обучен. Куда мне! Вот Росендо — другое дело…

Недовольные призадумались. Если выдвинут их, им придется сказать то же самое. Когда сам отвечаешь, понятней и чужая ответственность. И все же кое-кто кричал: «Долой!», «Не справились!», «Долой Медрано!», «Долой старика!». Какая-то женщина приблизилась к алькальду. Это была Чабела. В свете пламени лицо ее грозно хмурилось. Ветер рванул пончо, и она вскинула к небу тощие руки:

— Кто справится лучше Росендо? Сколько я себя помню, он творит добро и никому не сделал зла. Он состарился, служа общине. И теперь он боролся, он больше всех страдал, он лучше нас всех! Другие старики по домам сидят, а он то и дело в город ездил. Как он мог их убедить, кому мог жаловаться, когда они ничего не слушают? Он ради нас сколько изъездил и в дождь и хворый, все из-за нас. Вот и сейчас мы его ругаем, а он и не сердится, сидит, на посох свой оперся, потому что он добрый и прощает зло. Да нет, никто не пойдет против него. Разве есть среди нас такой трус мужчина, чтобы его обидеть? Разве есть среди нас женщина, которой он не отец? Останется он, останется с нами, наш добрый алькальд Росендо…

Почти все подняли руку за доброго алькальда. Поднял и Мардокео. Росендо встал, снял шляпу, и его седая голова окрасилась отблеском пламени, словно склоны Урпильяу в час заката.

Выбрали снова и рехидоров, кроме Порфирио Медрано. Он был не здешний, и одни ему не доверяли, а другие просто не любили чужаков. Первым напал на него Артемио Чауки; тщетно пытались его защитить молодые парни— Аугусто Маки и Деметрио Сумальякта. Порфирио умел проигрывать и спокойно встал со скамьи. Выдвинули самого Чауки, но Аугусто и Деметрио удалось противопоставить ему молодого погонщика Антонио Уильку.

Подойдя к скамье, он с уважением дотронулся до плеча Порфирио Медрано. Но люди постарше горько сетовали, что молодежь совсем отбилась от рук.

Алькальд объявил совет закрытым, и народ стал медленно расходиться. Теперь все знали, что будет, и, хотя скорбели по-прежнему, обрели какую-то уверенность. Росендо попросил своих помощников остаться, чтобы уточнить, как будет совершаться переезд. Порфирио он сказал на прощанье:

— Это они с горя… Ты потерпи.

— Потерплю, — ответил тот.

Когда он спустился с галереи, его поджидали жена, дети и друзья. Им нечего было сказать, и они просто пошли рядом.

А горящая кора в плошках еще долго освещала общий совет теней.


Наконец Касьяна добралась до плоскогорья Янаньяуи. Идти в полной тьме было трудно, камни и жесткая трава кололи ноги. Она не видела ни горизонта, ни Вершины и упорно шла вперед. Устала она ужасно и с радостью бы присела, но ей хотелось поскорей увидеть Дикаря. Ноги разболелись от камней, распухли, одеревенели. В ушах стучала кровь, сердце сильно билось. Перед ней уже поднимались скалистые подступы к Вершине. К счастью, она нашла тропинку и пошла по ней, едва различая ее во мраке. Вскоре тропинка исчезла, и Касьяна, не зная пути, остановилась среди скал. Ей стало совсем одиноко, и она подождала, не выйдет ли луна, но ветер предвещал безлунную ночь. И Касьяна пошла вниз по склону, наверное, очень крутому, хотя там ничего не было видно, тьма сгущалась, словно внизу разверзлась страшная бездна. Касьяне было страшно, но опыт и сила придавали ей мужество. В самых крутых местах она цеплялась за камни и за колючие кусты, руки и ноги болели, тело наливалось тяжестью. Склон кончился, но впереди были новые скалы. Пройдет ли она их? Увидит ли Васкеса? Зачем она забралась в такую даль? И тут же Касьяна поняла, как глупо об этом думать. Уже миновала полночь, и совет, наверное, кончился. Она никогда не бывала на таких больших собраниях. Что они там порешили? Ах ты, снова острый уступ! Она ударилась о него грудью. Прислониться бы к нему и поплакать! А надо карабкаться вверх. Она снова пошла вперед. Ветер усилился, и ей до смерти захотелось спать, но если сон ее сморит — конец, она замерзнет. Нельзя ни отдыхать, ни спать. Ноги болели все сильней, их кололи камни, ранили колючки. Ветер стонал и выл, словно бешеный пес, кусты глухо шумели, сухая трава свистела, и Касьяна чувствовала, как внутри нее бьются и вторят эти звуки, словно там бушует буря. Если голова закружится, она упадет. И, собрав все силы, Касьяна двинулась дальше. Зачем она бредет темной ночью по неведомым тропам? Она еле различала горы и не могла поручиться, что не идет обратно или куда-нибудь в сторону. И ветер, и камни, и кусты, и трава везде одни и те же, везде они мешают, и нет им конца. Она шла и шла, протягивая вперед руки, словно искала опоры. Ей еще не случалось так уставать. Теперь разболелись спина и грудь. Ничего, осталось недолго! Крикнуть бы, да при таком ветре все равно не расслышат. Она стала ждать, когда он хоть на миг утихнет. А что крикнуть? Дикарь? Разве зовут мужа нелепым прозвищем? Васкес? Нет, она позовет Валенсио. Ветер все выл, и Касьяна шла дальше. Вдруг ветер умолк, и она закричала: «Валенсио-о-о-о-о-о-о!» Быть может, ей ответили скалы или пес залаял вдали? Нет, это снова ветер дышит стужей со страшных просторов и холодных вершин. Быть может, он не ответит, а она ведь так ослабла. «Валенсио-о!» Голос показался странным ей самой, но она повторила: «Валенсио-о-о!» Ночь не внимала ее зову, ее горю, их общей беде. Никто не услышит ее, и она замерзнет в неприютном мраке. «Вален-сио-о!» Она уже не держалась на ногах и боялась упасть, зная, что не поднимется. По лицу ее потекли крупные слезы, и на миг пропало сознание. «Валенсио, Валенсио-о-о-о-о-о-о!» Да, это лает собака, и совсем рядом! «Ва-ленсио-о!» Темный шар ткнулся ей в юбку, залаял и откатился во мрак. Чей же это пес? Пастуха? Самого Валенсио? Теперь, повстречавшись с живым существом, Касьяна разрешила себе присесть. «Валенсио-о!» Она опустилась на землю и сразу повалилась навзничь. Ей стало хорошо. Ветер мчался над ней, холод земли пронизывал тело. Вернулся пес, и где-то рядом покатились камешки. Она приподнялась, окрыленная надеждой. «Валенсио!» Ей ответил глубокий, низкий голос, похожий на голос пумы, знакомый и любимый голос ответил ей: «Касьяна!» Сестра обняла брата и зарыдала.

— Я так измучилась, я так устала, я падала, боялась, что замерзну, что умру.

— Теперь отдохни.

Валенсио был все такой же простой и мирный. Он сел возле нее, снял пончо и подложил ей под спину.

— Теперь отдохни, — повторил он.

Касьяна снова легла и, тронув его руку, поняла, что он до пояса голый. Да, он все тот же. Тут рука ее наткнулась на ружье. Нет, это уже не тот Валенсио…

— Дикарь тут?

— Уехал…

— Куда это?

— Да так…

— Ах, жаль! А я пришла сказать, что с общиной плохо.

— Надсмотрщики обижают?

— Нет, похуже.

— Да, это нехорошо.

Они помолчали. Касьяна отдыхала, пес тяжело дышал у ее плеча, Валенсио сидел на корточках, закрыв лицо руками.

— Пошли, — сказал он, наконец.

— Куда?

— В пещеры.

Впереди бежал пес, за ним шел Валенсио. Оба хорошо знали дорогу. Касьяна теперь не боялась. Она немного отдохнула, и, хотя израненные ноги еще болели, идти было легче. Ветер утих. Светало быстро, как всегда в горах, и Касьяна видела пленки льда на каждом мало-мальски плоском месте, приземистые кусты в лощинах, а повыше — желтые пятна травы. Еще выше, куда они и шли, уже не было ничего, кроме скал, разбитых и расщепленных на черные, красноватые и синеватые камни. Валенсио долго огибал гору, потом стал карабкаться вверх. Внизу, в лощинке стояли кони. Склон горы прорезали тропы, испещренные следами копыт, и все больше ощущалось, что здесь живут люди. Вдруг Касьяна увидела пещеру и у входа в нее — бородатого человека в пончо. Волосы падали ему на самые брови. Он сидел у костра и что-то варил в железном котелке.

— Вот видишь! — сказал он. — Говорил я тебе, это женский голос…

Валенсио не ответил и стал стелить постель из шкур и одеял. Касьяна оглядывалась, пытаясь рассмотреть пещеру. Пол был земляной, стены и свод — скользкие, с пятнами сырости. В глубине было темно, и она различила лишь горшки, тюки и два седла. Постелив постель, Валенсио снова сказал:

— Теперь отдохни.

Шкуры были мягкие и пахли крепким табаком, который курил Дикарь. Бородатый человек сказал, стараясь быть полюбезней:

— Вот супчик сварим и еще пожарим свининки…

Но Касьяна уже спала. Проснулась она поздно, чуть ли не к вечеру, и сперва испугалась, но сразу успокоилась, увидев рядом Валенсио. За эти годы он немного потемнел и погрубел лицом, а может быть, подумала она, ей стали привычны белые лица семьи Отеисы и светлая кожа жителей низин. Но и у бородатого кожа была темная.

— Когда Дикарь вернется? Он сказал, чтоб я за ним пришла…

— Он далеко, но я его позову.

— Как же это?

— Огоньком.

Бородатый поставил перед ней миску мучной похлебки и миску жареной свинины. Она увидела, что у него одна рука.

— Да, донья Касьянита, он уехал и нам сказал, чтоб мы его огнем позвали, если что. Вот Валенсио разложит костер на этой горке, там подальше, он и увидит…

— А когда же он вернется?

— Он далеко, и путь нелегкий. Увидит — завтра к вечеру приедет. -

Касьяна подумала, что надежды для общинников нет.

Валенсио натаскал дров и соломы, связал их веревкой и взвалил на спину. Касьяна вышла из пещеры на него поглядеть, но уже темнело, и брат ее, ползший чуть ли не на четвереньках вверх по склону, почти сразу исчез среди глыб, вкрапленных во мглу.

Касьяна села на край постели и приняла от бородатого еще две миски. Костер горел ярко, согревая ее и не впуская тьму в пещеру.

— А как вас зовут? — спросила она.

— Зовут? Да Одноруким…

Борода у него была черная с проседью, глаза — печальные, лоб закрывали поля сомбреро. Он сидел на корточках у самого костра, и из-под пончо виднелись лишь старые ботинки.

— Да, потерял я руку, на мою беду. Вот, донья Касьянита, поехали мы как-то в одно поместье, в долину, а слуга увидал и предупредил хозяев. Они нас и встретили, стрелять стали, и мы ничего против них не могли. Мне пуля кость разбила, а троих и совсем убили. Да и ранили многих. Вернулись мы не солоно хлебавши, и еще петлять нам пришлось, чтоб не поймали. Рука у меня болела, все пухла… Одни говорили — оттого, что я на коне, а другие — от злости, от нее раны долго болят. Вернулись мы, стали меня лечить, я очень кричал, а рука не лучше, вся почернела. Гнила она. Один тут у нас умеет бритвой резать и пилить пилой, он мне и сказал: «Если помереть не хочешь, дай тебе руку отрежу!» Мне эта собачья жизнь ни к чему, я и промолчал. А муж ваш говорит: «Режь». Зажали мою голову между колен, рот рукой закрыли и за ноги держали. Крутился я, выл, а он, зверюга, режет и режет, как по мертвому. Я чуть не окочурился, ну, тут меня и отпустили, был я весь мокрый, а руки — нету… Намазали мазью, и выздоровел я. А они, гады, руку мою унесли и похоронили, крест поставили, будто покойнику. Потом крест в бурю сломался. Ох, донья Касьянита, страшней той боли я ничего не видывал!

— Ужас какой! А убивать вам не приходилось?

— Да, тоже вспоминать неприятно…

Однорукий снова умолк, и Касьяна ждала, пока он заговорит.

— Оно конечно, вам хочется, чтоб я рассказал, как со мной это все приключилось. Чего там' рассказывать! Дру-me умеют так преподнести, будто они жертвы какие. А тут мы все друг друга знаем, улещать некого, так что правду говорим. Да, наслушаешься!.. Вот кто вроде бы впрямь с горя убил, это ваш муж. Однако и он говорит, что человек ко злу привыкает. Я его уважаю, он всеми командует, даже и самыми закоренелыми, все его боятся и слушаются. Убить-то его многие рады бы, особенно если он обидит, да не смеют, потому что другие любят его, как отца. Вон там все наши живут, в пещерах. А тут он сам, да мы с Валенсио. Отделил он нас и говорит: «Валенсио человек верный и теперь мне родич. А ты, Однорукий, слышишь хорошо да спишь чутко, будешь за сторожевого пса. К тому же с одной рукой ты два раза подумаешь, если тебе взбредет в голову меня убить». Вот мы и перешли сюда; мне тут нравится, и еды хорошей перепадает, да и там, в пещерах, народ бывает страшный. Сидим тут вдвоем, коней охраняем, если что — разжигаем огонек. А насчет того вы меня не спрашивайте — злодей я первейший. Меня один бог простит, если сумеет. Я так говорю: придется богу прощать, а то какой же он бог? Чем он лучше злых людей? Вот моя надежда, потому я в бога и верю. Другие не верят или слишком верят, что он, мол, все на свете видит. Нет, не думаю, а то не было бы столько зла. Он ведь там, наверху. В свое время я увижу его, и он меня простит и исправит.

Снова завыл ветер, но в пещеру не проникал.

— А Валенсио?

Однорукий стал рассказывать, и рассказывал долго. Когда Валенсио к ним пришел, все говорили: «Или он злодей из злодеев, или тихий ягненочек». Ни то, ни другое не оправдалось. Ему дали есть, и он ел до упаду, а потом ему надоели расспросы и он вышел из пещеры погулять. К ночи он вернулся и лег у входа. Дикарь наутро предложил ему стеречь лошадей, он согласился. Скоро он выучился седлать их и ездить верхом, и даже ездил без седла по кручам, к удивленью всех, кто считал его дураком. Как-то один из шайки хотел его побить, по Дикарь вступился. С той поры он очень предан Дикарю. Однажды все уехали, а они остались, как сейчас. Не тут, правда, в другой пещере, лиг за двадцать. Однорукий сказал: «Смотри, чтобы кто чужой не явился». И объяснил, какого цвета у кого форма. А Валенсио спросил: «Это надсмотрщики?» Он думал, злые люди — это только надсмотрщики в поместьях. Однорукий спорить не стал. Потом явились жандармы, и Валенсио, пробравшись между скал, подошел к ним совсем близко, метнул камень и попал одному в голову. Тот упал, конь, на котором ехал второй жандарм, испугался и свалил седока. Валенсио кинулся к нему, занес нож, а Однорукий как крикнет: «Валенсио!» Тут жандарм выронил винтовку. Так Валенсио и стоял над ним с ножом, пока не подошел Однорукий и не сказал, что надо его связать и отнести в пещеру, а там Дикарь распорядится. Так они и сделали. Похоронили первого жандарма, ему камнем проломило череп, и взяли двух прекрасных коней и две винтовки. Пленный сказал, что их послали поразведать насчет бандитов, чтобы потом выслать целый отряд. Вскоре пришел Дикарь. «Вы нас не щадили, говорит, и мы вас не пощадим». Жандарм стал его просить: «Не убивайте, у меня жена и четверо детей. Что хотите сделаю, только не убивайте». Тогда Дикарь сказал* «Ладно, давай иначе. Возвращайся в город и, когда соберутся на нас идти, сообщи такой-то, она держит кабачок на окраине. Обманешь — посчитаемся…» Жандарм ушел, и скоро стало ясно, что он поручение выполнил. А Дикарь обратил на Валенсио внимание. «Добыл винтовку, — распорядился он, — учись стрелять». Он и научился. Все радовались, что новенькому везет, кроме того, кто хотел когда-то его побить. Они все больше враждовали и наконец совсем рассорились. Дикарь ссор не любил и послал их обоих за конями. Они пошли, но взяли с собой ножи. Вернулся Валенсио один. И еще раз он дрался, и тоже победил, и с тех пор его все уважают. Он очень смелый, особенно в нападении, а отступать не всегда умеет, так что Дикарь его редко берет с собой. Когда надо идти против жандармов (он их зовет надсмотрщиками), равных ему почти что и нет.

Касьяна слушала немудреный рассказ с восхищением и удивлением. Неужели ее брат на все это способен? Она подозревала кое-что, когда Дикарь говорил о нем, но лишь теперь поняла как следует его нынешнюю жизнь.

— Уже разжигает, наверное, — заметил Однорукий. — Хоть бы ветер ему не помешал… Пока огонь не разгорится, ветер тушит его.

Было так же темно, как накануне, и ветер дул с такой же силой. В пещеру он не проникал, напротив входа были скалы, но выл всю ночь напролет.

— Поедим, донья Касьянита?

— Поедим.

Однорукий натушил картошки, чтобы не кормить одним супом и свининой. После ужина он посоветовал:

— Поспите, спать надо в сутки два раза, а то не отдохнешь…

Касьяна свернулась на своем ложе. За костром никто не следил, и скоро поленья догорели, только угли еще светились. Однорукий устроил получше свою постель и растянулся. Касьяне стало страшно. А что, как этот отвратный злодей обидит ее? Но минуты шли, а Однорукий не двигался. Она успокоилась, и сон мало-помалу сморил ее. Однорукий же тем временем думал о ней или, вернее, желал ее. В слабом свете догорающих угольев он видел очертания ее тела, крутой изгиб бедра, широкую спину, густые волосы. Касьяна спала на боку, лицом к стене. Она ровно дышала, и, думая о том, что женщина уже спит, он еще сильнее желал ее. А как же быть с Валенсио? Как быть с Дикарем? Они его убьют, или ему придется их убить, а он калека, может с ними и не сладить. Револьвера у него нет, нож — дело неверное. Да и она волей не поддастся, она ведь любит Дикаря и придется брать ее силой. Она крепкая, сразу видно, одной рукой ее не свяжешь… Плохо калеке. Можно бы пригрозить смертью, но она скажет тем двоим. Желание мучило его, красным пламенем прожигало тело, и он ворочался с боку на бок. Она спала, не слыша его беззвучного зова, а он ненавидел ее и желал. Калеке не взять женщину силой и не испытать тою счастья, в котором всякий мужчина— и победитель и побежденный. Если б он умел об этом сказать… Если б она поняла… Да нет, все равно отказалась бы и стала бы звать Валенсио. Дикарь людей не мучает, но тут бы не вытерпел. Несдобровать человеку, который изнасиловал его жену. Дикарь сам говорил, что не держит ее здесь, чтобы не отличаться от других, и раз в месяц, а то и дважды отпускал их в деревни, к женщинам. Однорукий с ними не ходил, у него женщины не было, кому нужен калека? Здоровых хватает. Касьяна тем временем спала, и он хотел, чтобы она проснулась под его рукою. О брате ее и муже он думал все меньше и все больше — о ее теле и об этом жадном, неусыпном, жгучем пламени плоти. Если она воспротивится, придется ее припугнуть. Он вынул нож и пополз к ней. Время остановилось. Но в эту долгую минуту что-то прогремело там, внизу, и эхом отдалось в пещере. Наверное, Валенсио ненароком столкнул какой-нибудь камень. Значит, он идет сюда… И тут Однорукий так ясно увидел оскорбленных мстителей, что прежние мысли отступили, и он снова подумал, не погибнет ли он ни за что ни про что, если с ней не сладит. Тогда, внезапно решившись, он вышел из пещеры. Ветер налетел на него, охлаждая тело, и он понял, что спасся от большой беды.

Вскоре вернулся Валенсио.

— Что ты тут ходишь? — удивился он.

— Камень покатился, и я подумал, не случилось ли с тобой чего.

— Нет, не случилось.

И оба вошли в пещеру, за ними вбежал пес.

Весь следующий день они прождали Дикаря. Воспользовавшись правами, которые ей давало положение жены вожака, Касьяна осмотрела мужнины вещи и принялась чинить рубахи и пришивать к ним пуговицы. Иголку она всегда втыкала в тулью шляпы, а нитку нашла здесь. Вещей было немного — кроме того, что она разглядела в первое утро, тут лежали еще два-три тюка, покрытые одеялами, и стоял обитый кожей сундук, показавшийся ей полным таинственных сокровищ.

— Денег там нет, — сказал Валенсио.

А Однорукий пояснил:

— Денежки, донья Касьянита, мы держим там, где не стащат.

Настала ночь, а Дикаря все не было. Они допоздна жгли костер, но даже вдалеке не слышно было стука копыт. Пес тщетно нюхал воздух, по наущенью Валенсио. Касьяна сокрушалась и сказала снова, что община в беде, а Дикарь велел ей прийти, если так случится.

— Хоть бы он вернулся! — воскликнул Однорукий.

Костер все горел, они решили его потушить, но Касьяна попросила подождать еще немного. Около полуночи пес забеспокоился, залаял, и вскоре зацокали копыта, раздались шаги, ржанье и голоса. Сердце у Касьяны часто забилось. Валенсио и Однорукий вышли навстречу главарю, и он, услышав о гостье, в мгновенье одолел крутой склон.

— Касьяна!

Они обнялись. Он спросил о Руми, и она рассказала все, что было ей известно.

— Два дня прошло… сегодняшний, вчерашний… значит, завтра явятся.

— Да.

— Завтра четырнадцатое.

— Так и сказали, четырнадцатого…

— Сопротивляться хотят? А Доротео…

— Я ушла, они еще спорили. Доротео, и Херонимо, и другие говорили, что не надо сдаваться, и хотели тебя позвать…

Дикарь пошел к своим и стал отдавать приказания. Касьяна не слышала слов, но слышала голос, властный и четкий голос, выделявший вожака из всех.

Потом он вернулся вместе с Валенсио.

— Касьяна, мы выйдем затемно. Коням надо отдохнуть и поесть. Мы ведь ехали целый день и полночи. Коней у нас мало, заменять будем только самых слабых…

Дикарь открыл сундук и стал вынимать ружья и патроны. Он стоял перед ней, весь в черном, не отдохнувший после долгого пути и снова готовый отправиться в путь.

— Надо сменить ружья, не все годятся, и патронов мало.

Он громко позвал Однорукого и сказал ему:

— Хочешь идти? Стрелять ты не можешь, бери мачете на случай атаки.

— Хорошо.

— Тогда седлай коня. А что народ говорит?

— Все готовы, а говорят что пуля дело мужское, не бабье…

— Да, поиграем мы с надсмотрщиками и с жандармами… Подложи-ка дровишек в костер… сам понимаешь…

Дикарь и Валенсио пересмотрели все ружья и прислонили их к стене. Потом Дикарь отсчитал каждому по сотне патронов. У этой затерянной в горах шайки были и винчестеры, и маузеры, и простые двустволки.

Дикарь вынул из тюка новенькие туфли, вручил их Касьяне и пошел туда, где ржали кони и перекликались люди. Касьяна примерила туфли, полюбовалась, как красиво они блестят в свете костра, а глупый брат ее не сказал ни слова. И впрямь глупый, смотрит не на туфли, а на подпруги какие-то. До нее доносился властный голос мужа. Вдруг все стихло, словно людей околдовало рождение дня, и скалы засверкали в первых лучах солнца. Дикарь что-то крикнул, и Валенсио, взяв ружья, шагнул навстречу свету. Потом Однорукий с Дикарем вернулись и принесли два седла; с ними пришли другие люди и стали рассовывать патроны по карманам. Все они показались Касьяне очень страшными. Наконец Дикарь сказал:

— Пошли.

Ему пришлось вести Касьяну за руку по каменистой тропе, потому что она не привыкла к туфлям и все время оступалась.

Дикарь вскочил па своего черного коня и посадил перед собой жену. Сели на коней и остальные. Вместе они казались еще страшней.

Рябой Дикарь, весь в шрамах, с бельмом на глазу был куда приятней с виду, чем эти люди со злыми и невеселыми лицами. Глаза у них были мутные, а глубокие складки у губ говорили об отчаянии и жестокости. Все они были с ружьями и все в пончо, кроме Однорукого, который сиял пончо, повод взял в зубы и размахивал огромным мачете — хоть сейчас в бой. Ветер играл пустым рукавом его рубахи.

— Валенсио, — приказал Дикарь, — дай по глотку.

Не слезая с коня, Валенсио вынул из переметной сумы две бутылки агуардьенте и пустил их по рукам. Потом бутылки швырнули о камни, и они разлетелись на тысячу осколков.

— Готовы? — спросил властный голос!

— Готовы, — ответили все.

Первым ехал Валенсио, вторым — Дикарь, за ними — двадцать мрачных и решительных людей. Солнце пекло им спины, а перед ними темнели утесы и желтела пожухлая трава.

— Я одного не понимаю, — говорил Дикарь Касьяне прямо в ухо, поддерживая ее за талию, — конь скакал быстрой рысью по неровной тропе, — почему суд так сразу и кончился? У нас есть один, мы его зовем «Адвокатом», он три раза сидел в тюрьме, четыре года был на каторге, законы знает. Мы с ним ночью говорили. Можно было подать жалобу…

Касьяна в таких делах не разбиралась и сказала, чтобы отвлечь Дикаря:

— Трудно мне было сюда идти. Устала очень, и голова кружилась.

— Кружилась голова?

— Да.

— А раньше у тебя так бывало?

— Нет.

— Так ты, наверное, беременна.

— Может быть…

Но Дикарь уже думал о другом. Он обернулся: усталые кони поотстали.

— Подтянись! — крикнул он. — Спешить надо! Разбойники пришпорили коней, и земля затряслась от топота копыт.


Тем временем община готовилась к исходу. Очень трудно покинуть землю, где ты родился, вырос, любил, ждал смерти и где похоронены твои бесчисленные предки.

Два дня мужчины, женщины и дети носили свой скарб на плоскогорье, возили его на конях и ослах, даже на коровах, которых вели за связанные рога.

Закат в те дни был багровый, и Наша Суро говорила, что это — к крови.

Четырнадцатого числа они в последний раз поели у родных очагов и тронулись в путь, унося последние вещи — горшки и миски, свернутые одеяла, а то и ощипанную курицу.

По дороге, которую некогда переползла змея, двигалась к каменным кручам длинная пестрая лента. Святого Исидора везли на осле, он лежал навзничь и глядел в небо, а на другом осле везли знаменитый колокол. Когда его снимали, он упал, и раздался похоронный звон. Шествие было странное, невеселое, и люди то и дело оглядывались на родные дома. А те словно звали их назад, и ограды их звали, и открытая часовня, и школьные стены, еще не увенчанные крышей. Все звало их: и жнивье на обоих полях, и холм Пеанья, и луга, и канава с чистой водой, и пустые улицы, и широкая площадь, и тень эвкалиптов. У всех остались воспоминания, у всех было что-нибудь связано или со стеной, или с лугом, или с деревом. Позади лежала целая жизнь, привычная, как земля, от которой неотторжимо прошлое, ибо человека трудно отделить от земли. А теперь на новой земле, каменистой и неприглядной, надо было начинать новую жизнь! Разум как-то примирился с этим, но сердце не могло избыть тяжкой печали исхода.

Женщины едва сдерживали слезы, мужчины — ярость. Дети плохо понимали, что происходит, но, глядя на площадь, где они весело играли, горько плакали.

Деревня опустела, лишь в тени эвкалиптов еще стояли пять всадников — алькальд и рехидоры. Они видели, как печальны пустые дома и поля, где не осталось ни людей, ни животных. Казалось, земля вымерла. Деревня, добрая деревня медленно и мучительно переезжала в горы. Ее срубили, словно большое дерево.

Уже был день, когда последние общинники затерялись среди утесов горы Руми, а вскоре на склоне показался помещик со своими подручными.

Дон Альваро вступил в селение. По одну его руку ехал супрефект, по другую — судья, сзади — сын помещика и Иньигес, а за ними, к удивлению общинников, сам Бисмарк Руис с надсмотрщиками и жандармами. Кони шли рысью, всадники гордо, но опасливо глядели по сторонам.

Алькальд и рехидоры двинулись к ним. На середине площади они остановились. Дон Альваро крикнул:

— Почему со мной не здороваетесь, невежи индейские?

Помещик отличался особой храбростью, когда за его спиной были вооруженные люди.

— Знаем, знаем, что сбежали, землю обрабатывать не желаете! Лентяи, кретины, бездельники! Давайте, сеньор судья, покончим с этим делом, а то у меня кровь кипит…

Тут на площадь во всем своем величии галопом ворвался Сенобио Гарсиа с карабином в руке. За ним скакали еще двое, тоже с карабинами. Как высокое должностное лицо, он явился проследить за передачей земель. Первым он приветствовал дона Альваро, но тот был на него в обиде, — ведь он заверял, что общинники не уйдут. Судья и супрефект из подхалимства тоже не ответили. В отместку Гарсиа поздоровался с общинниками, но и они не ответили ему. Иньигес, Руис и надсмотрщики сдерживали смех.

— Начинайте, сеньор судья, — сказал дон Альваро.

Судья торжественно и по возможности ясно (он охрип в дороге) стал читать длинное и путаное решение. Бисмарк Руис пристроился поближе к общинникам и внимательно следил за тем, все ли точно, о чем и сообщал алькальду весьма доверительно. Сине-зеленое кольцо жандармов и серое кольцо надсмотрщиков окружали власть имущих.

Все стало походить на фарс, когда дону Альваро пришлось спешиться и покататься по земле в знак того, что она к нему переходит. Он проделал это с важным видом, потом поднялся, отряхивая пыль с белого костюма.

Бисмарк Руис расписался за общинников, и они поскакали рысью в сторону Янаньяуи. Сенобио Гарсиа и его люди не знали, как себя вести, и понуро удалились.

— Кончили наконец! — воскликнул дон Альваро и протянул руку своему защитнику, доблестному Иньиге-су, по праву заслужившему лавры.

Потом, оставив позади уже исполнивших свое дело судью и супрефекта, он с Иньигесом выехал из деревни.

— Видите, — сказал он, указывая на горы, возвышавшиеся за рекою Окрос. — Разве могут какие-то людишки встать на пути горной промышленности? У нее ведь такое будущее!

— Огромное, поистине огромное! — подхватил Иньигес.

— Вот я и говорю, что мне нужны руки. Индейцев в соседнем поместье много, и хозяева, эти Меркадо, мне их продадут. Ваши общиннички сыграли со мной плохую шутку, но мы их еще образумим… Друг мой, я буду могуч, я буду сенатором, а сейчас я хочу продвинуть Оскара, чтобы вбить, так сказать, клин. Он уже себя показал. Это ведь он обезвредил Руиса и прочих писаришек, даже Хасинто Прието, которого я считал человеком серьезным, но он оказался дурак дураком. Как по-вашему, годится Оскар в депутаты? Он и выпить умеет, и побеседовать, и речь сказать…

— Чрезвычайно даровит! — снова подхватил Иньигес.

Тем временем Дикарь миновал Вершину; взглянув на Янаньяуи, он понял, что все сложилось иначе. Беспорядочная толпа индейцев двигалась по плоскогорью. Доротео и еще несколько человек, увидев всадников, закричали: «Едут!» — и побежали к ним. Дикарь спустил Касьяну на землю и велел ей идти к Пауле, а сам сразу же заговорил с Доротео. Разговор был недолгим.

— Едем! Может, землю еще не передали!

— Едем!

К отряду Дикаря присоединились Доротео Киспе, Херонимо Кауа, Артемио Чауки и еще десять человек, все с мачете и с пращами, и Порфирио Медрано с ружьем. Они пересекли плоскогорье, и, когда двигались по кручам, освещенные сзади солнцем, вид у них был поистине грозный — никто не узнал бы растерянных и обреченных людей, какими они только что были. Дикарь укорял себя, что, заботясь лишь о своих, не захватил лишних ружей, и думал о том, что он, в сущности, идет восстанавливать закон. Увидев Росендо и рехидоров, он остановился, всадники окружили его.

— Едем, едем! — закричал Однорукий, и все поскакали навстречу алькальду по крутой, каменистой тропе.

Внизу жандармы и надсмотрщики разбрелись по площади. Дикарь остановился перед Росендо, и лишь тогда кто-то поднял тревогу и все вскочили на коней. Привлеченные шумом, дон Альваро с Р1ньигесом поспешили покинуть пригорок. Высоко над ними на фоне неба вырисовывались силуэты алькальда и Дикаря.

— Мы уже отдали землю, — говорил Росендо, — Бисмарк Руис за нас расписался.

— Да он вас предал, пес поганый! Наш Адвокат говорит, вы жалобу могли подать.

На скалах собралась вся община.

— Они нас всех перебьют, — сказал Росендо, — а индейцев и так слишком много зря убивали…

— Нет, Росендо, не зря. Кровь призывает кровь, а нож поражает порою того, кто плохо его держит…

— Может, оно и так, но сейчас ты мне дело не порти. Вся община решила уйти, я только выполняю…

Однорукий держал мачете наготове, и конь его плясал над кручей.

— Едем! Едем! — кричал разбойник, опьяненный собственной удалью.

— Эй, потише! — приказал Дикарь.

— Ты скажешь, я трус, — продолжал Росендо. — Иногда труднее сдержать удар, чем нанести…

— Нет, вы правы, я против вашей воли драться не буду. Не могу я их изгонять, если вы не хотите. Что скажете, рехидоры?

— Мы как Росендо, — отвечал за всех Гойо Аука.

Надсмотрщики и жандармы построились вдоль главной улицы. Дон Альваро с сыном и Иньигесом стояли за эвкалиптами. Бисмарк Руис и судья спрятались в часовне. Супрефект и лейтенант жандармов смотрели в бинокль с середины площади и видели черное пятнышко — силуэт Дикаря.

— Пускай немного спустятся, — сказал лейтенант. — Сейчас они слишком высоко. В скалах разбегутся.

Жандармы увидели, что, беседуя с Росендо, Дикарь взмахнул рукой. Вроде бы отряд нападать не собирался и даже уходил.

И впрямь Дикарь закончил беседу:

— Пошли обратно, чтоб они не подумали, будто мы на них нападаем…

Они повернули назад и стали неохотно подниматься в гору. Однорукий еще кричал, что будет драться до последнего. Кто-то засмеялся.

Вниз по тропинке плача бежала женщина. Поравнявшись с Росендо, она сказала:

— Тайта Росендо! Где Мардокео? Я думала, он с тобой, а его нет. Он вчера весь день коку жевал и такой был тихий, задумчивый. Вот я и боюсь. Где он? Ты его не видел? Никто его не видел?

Она обвела всех взглядом, ища Мардокео. На глаза ее вновь навернулись слезы, а темное лицо скорчилось в горькой гримасе. Внезапное подозрение зародилось у мужчин, и они обернулись. Аменабар со своими людьми тоже отходил, явно не желая навязывать бой. Мардокео нигде не было видно. Вдруг Антонио Уилька сказал:

— Вон он.

Темная фигура притаилась за одной из скал, окаймляющих путь к ручью. Дорога в этом месте была довольно узкой, и власти ехали гуськом — во главе супрефект с жандармами, потом дон Альваро с двумя телохранителями, Иньигесом и всеми остальными. Они и не подозревали, что к скале прижался человек. Общинники же поняли замысел Мардокео: прямо перед ним был огромный валун. Жена принялась тоскливо и отчаянно звать:

— Мардокео! Мардокео!

— «Эээ-ооо, эээ-ооо», — вторили горы. Отряд Аменабара продвигался вперед. Помещик говорил своему защитнику:

— Теперь-то вы видите, как слабы эти индейцы?

— Да и разбойники тоже. Поняли, что дело серьезное, и сразу на попятную.

— Вы только послушайте, как шумят… Наверное, нас с грязью мешают! Язык — оружие трусов.

— Вот именно, сеньор.

Супрефект и жандармы перешли ручей; за ними следовали два надсмотрщика. Камни перекатывались под конскими копытами. Помещик и стряпчий уже были в нескольких шагах от скалы. «Эээ-ооо, эээ-ооо!» Темная фигура зашевелилась. Сильный рывок, и огромный валун покатился вниз. Череп Ииьигеса хрустнул, а валун, отскочив в сторону, упал на дорогу. Конвой замер в ужасе. Стряпчий медленно сползал с коня. Бездыханный, он свалился прямо у скалы; из проломленного черепа хлестала кровь. Супрефект и жандармы, услышав крик, повернули назад. Тем временем надсмотрщик ловил обезумевшую лошадь Иньигеса, а дои Альваро с трудом усмирил свою. «Эээ-ооо… Эээ-ооо…» Мардокео на какую-то минуту замер, потом бросился вверх по склону.

— Его убили камнем! — сказал кто-то из жандармов.

Супрефект приказал лезть вверх. Теперь всем был виден Мардокео. Загремели выстрелы; индеец, петляя между острыми выступами и кустами, бежал, как бы играя с пулями, — ни одна не могла достать его. Вдруг он упал. Стрельба не утихала. Ему удалось подняться, шагнуть раза два. Он сильно хромал, — видно, повредил ногу. Доротео Киспе и разбойники зашумели.

— Никто ни с места! — крикнул Дикарь.

— Ни с места, — повторил Росендо.

С одной из лошадей жандармы сняли треногу для пулемета, и теперь уже совсем другое оружие прочесывало скалы. Мардокео упал. Пули визжа вздымали фонтанчики пыли и вонзались в мертвое тело. Однорукий, не слушаясь приказа, галопом поскакал обратно. Ругательства то и дело срывались с его губ. Никто бы не поверил, что это тот самый калека, который всегда тихо сидел у костра. Пустой рукав вился по ветру, словно сигналя. Пулемет к этому времени умолк. Аменабар подумал было, что всадник послан парламентером. Но Однорукий, доскакав до главной улицы, дико закричал, зажал повод зубами и выхватил из-за пояса мачете. Пулемет повернулся к нему.

— Огонь! — приказал лейтенант. Пулеметная очередь скосила и лошадь и всадника. Воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь рыданиями жены Мардокео.

Жандармы снова построились. Тело Иньигеса ничком положили на коня. Когда, вступая в предгорья Анд, лента всадников исчезла из виду, общинники и отряд Васкеса спустились подобрать убитых.

Загрузка...