V. Маис и пшеница

Росендо Маки все раздумывал над словами Васкеса. Не утаил ли он чего и теперь? Слова его не шутка, их надо обдумать раза два, а то и пять. Значит, вечером соберем совет. Четыре головы ему помогут, и он переложит хоть часть своей тяготы на старые плечи рехидоров.

Он жевал пшеничные зерна, жевал маис и думал. Хуанача заговаривала с ним, спрашивала о чем-то резким голосом, он кивал или мотал головой и не отвечал ни слова. Ансельмо не нарушал его молчания, а Хуаначин муж, Себастьян Пома, который и сам был неговорлив, после обеда, по велению алькальда, отправился звонить в колокол. Свечка тем временем набивала брюхо вкусными объедками.

Бом-м! Бом-м! Бом-м! Бом-м! — колокол четко и раздельно ударил ровно четырежды, и звон его, наполнив долину, отдался в холмах и долго замирал во тьме. Люди отозвались: «Совет будет», «Когда урожай собирать, договорятся», «Нет, они готовятся к тяжбе с поместьем», «Да нет», «А я так слышал», «Вон идет Медрано», «А чего он в совете? Он не здешний». И чтобы сомнений не было, колокол снова четыре раза прозвучал в ночи.

К алькальду пришли Порфирио Медрано, потом Гойо Аука, потом Клементе Яку и последним Артидоро Отеиса.

Медрано был тот самый партизан, тот синий, который остался в Руми у одной вдовы. Она умело и заботливо выхаживала его, залечила опасную рану на ноге, и он по доброте сердечной простил ей ее возраст. Вдова была намного старше его и теперь уже умерла. Он взял свое, убедил двадцатилетнюю девушку, что лучше выйти за человека старшего, который умеет позаботиться, женился и прижил с ней нескольких детей. Словом, он пустил в Руми крепкие корни, зазубренная сабля его заржавела, а со старым ружьем он теперь охотился на оленей. Несмотря на испанскую фамилию, он считал себя индейцем, да оно и ясно было по желтому, суровому лицу и любви к земле. И все ж иногда на него что-то находило, и Маки, хорошо его изучивший, понимал, что в нем есть и испанская кровь. Он напоминал Росендо любимого сына, Бенито Кастро.

О Гойо Ауке, которого мы не так давно встречали, говорить особенно нечего. Он был невелик ростом и крепок, как кремень; но если этим кремнем стрелял из пращи Росендо, удар бывал точным. Аука преданно любил алькальда и своим «верно, тайта», которое мы уже слышали, умел вовремя выразить и почтение и понимание. Силен он был не по росту и в поле всегда шел первым, причем громко сопел, чтобы его приметили. В этом и выражалось его честолюбие.

Клементе Яку был разумен и хорош собою. В соломенной шляпе с лентой, перекинув пончо через плечо, он шествовал горделиво и мерно; люди говорили: «Со временем быть ему алькальдом». Но ни он, ни время не торопились в этом неторопливом краю. Он лучше всех знал землю. «Эта годна для пшеницы, эта — для маиса», — серьезно определял он, разглядывая горстку земли у себя на ладони, и никогда не ошибался.

Артидоро Отеиса был белый, то есть — судя по фамилии и цвету кожи — происходил от испанцев. Однако отцы и деды его жили в общине и женились на индианках. Кто знает, какой испанец еще в старое время так прочно привил индианке свою кровь! Артидоро любил животных, славился силой и умел сгонять скот. Но над его тонкими губами красовались усы, как у настоящего испанца.

Эти трое тоже были женаты, иначе они бы не стали рехидорами. Были у них и дети; в общинах не всегда учитывают это при выборах, но все-таки отец семейства думает не только о себе и крепче связан с народом.

Когда рехидоры собрались, Хуанача уже перемыла посуду, и родичей алькальда видно не было. В очаге догорали поленья. Росендо усадил гостей на глиняную скамейку, угостил кокой из большого кисета и стал говорить, подбрасывая дрова в гаснущий огонь. Свет играл на желтых лицах, красил багрянцем щеки Отепсы, обрисовывал складки пончо и удлинял до потолка тульи шляп.

Росендо спокойно поведал о том, что говорил он Бисмарку Руису при рехидоре Гойо Ауке (тот подтвердил: «Верно, тайта»), о предсказаниях Наши Суро, о которых уже знали в общине, а в конце сообщил о намеках или, вернее, подозрениях Дикаря, заметив к слову, что звал его в Руми. В завершение длинного рассказа, во время которого сгорело не одно полено, он сказал, что есть у него и свои соображения о каждом из дел, но ему бы хотелось послушать рехидоров. Ведь речь идет не о чем-нибудь, а о судьбе общины.

Рехидоры помолчали с минуту, и Порфприо Медрано уверенно начал:

— Все мы знаем этих начальников. Как говорится, цап — и слопал! Жаль, на чужой беде не научишься… От них, от ученых, всего жди. Я-то их навидался… Дед мой как-то тоже судился, землю ему оттягали, а воду — нет. А что без воды делать? Пришлось и землю за бесценок продать. Отец уже в аренду землю брал, еле перебивался… Если этот ваш Бисмар пьет и с бабой путается, дело плохо. А Наша… что ж… она много чего напророчила… Одно, правда, вышло, другое — нет… Так уж всегда с прорицаниями. Вот Дикаря бы я скорей послушал. Сенобио и впрямь напакостить может… А Волшебник — вряд ли…

Заговорили и другие, вспомнили брата Наши, умнейшего человека, и Росендо заметил, справедливости ради, что и отец их врачевал и колдовал, но толку от пего не было. Бисмарка заменить? А кем же? То-то и оно! Паук — с теми, с врагами, другие и писать-то не умеют. Дикарь знает много, это правда, у него повсюду доносчики. И все ж можно ли ему верить? Не подослал ли и его Аменабар? Такое подозрение всполошило всех. Они беседовали долго, в домах уже было темно, и люди, видя огонек в окнах алькальда, говорили:

— О сборе урожая столько беседовать нечего…

Наконец совет решил назавтра послать Гойо Ауку к Бисмарку за более точными сведениями. Это было дельно. Алькальд со своей стороны пошлет Мардокео, и тот, торгуя циновками, поразведает, как там и что в поместье. А община пока что соберет побыстрее урожай. Порфирио Медрано сообщил, что чича для сборщиков готова.

— Маис убрать можно хоть завтра…

— Послезавтра, — поправил Росендо. — Оповестить не успеем…

Рехидоры разошлись, когда взошла луна. Росендо накрыл очаг старым горшком и лег спать.

Оба поля, маисовое и пшеничное, лежали рядом большой подковой, и ветер весело колыхал созревшие злаки. Спелые колосья впились в склон, словно дротики солнца, а каждый початок походил на самодовольного бородатого гринго[25]. Об этом и песенку сложили:

Там, в лесу, среди деревьев

обитает старец древний,

он с зубами и щетиной,

но не ест и не мужчина.

Видно, старец не простой,

угадайте, кто такой!

Все прекрасно знали, что это — маис, старый друг, и похожий на человека и непохожий. Его растили с таких незапамятных времен, что с ним и вправду подобало обращаться, как с человеком, а если кто в этом и усомнился — все же он растет из земли, — сомнение это не побеждало нежности.

Маргича кончила свою работу и теперь, на свободе, весело и лукаво кокетничала с Аугусто. Она знала, что никто не сравнится с ней, и никак не решалась выбрать одного из своих бесчисленных поклонников.

— Завтра маис убираем, Маргича…

— Да, Аугусто, завтра…

Она вспомнила загадку про маис и спросила, не знает ли он других загадок. В ответ Аугусто спел ей песенку, словно приколол к Маргичиной груди простой и милый сельский цветок:

До чего же хороша

маргаритка в поле,

мне дарит она одна

утешенье в горе.

До чего же хороши

глазки Маргариты,

из-за них живу без сна,

хожу, как побитый.

Но цветет во мне любовь,

как бессмертник вечный,

знай же, сизый голубок,

о тоске сердечной.

«Маргаритой» Маргичу не называли, но она все поняла. Да, Аугусто умел угодить даме… Он пел своей Марте, Маргиче, Маргарите, как истинный трубадур. Маргаритка цвела ему в утешение, а Маргарита лишала его покоя, и все же он хотел, чтобы и она цвела вечно…

Они сели на каменную ограду и смотрели на маис. Маргича очень растрогалась, но не обняла его — вдруг ей показалось, что она любит Деметрио. Аугусто взял ее за руку, она вскрикнула от страха и радости и побежала домой. А он не знал, что и думать, и немного опечалился.


Гойо Аука вернулся совсем затемно. Бисмарк Руис сказал ему, что ответчики растерянны, и доказательство тому — что они не отвечают. Сенобио Гарсиа тут ни при чем, Волшебник — тем более. А в случае чего он их мигом изничтожит, ибо знает кое-что про их старые грехи.

Известия эти пошли по селению, и люди приободрились. К тому же, что ни говори, завтра — сбор урожая!


И сбор начался. Все, от мала до велика, отправились к маисовому полю. Темные лица и пестрые одежды ярко выделялись на бледном золоте зрелых початков. Утро было теплое и светлое, и казалось, что земля радуется, вырастив добрый злак.

Люди обрывали верхушку или срезали деревянным ножом, висевшим у них на запястье, потом раскрывали листья, вцеплялись в сам початок обеими руками, раскачивали и, наконец, вырывали его. Пестрые початки, сверкая на солнце, летели в полосатые мешки. Другие рвали бобы и фасоль, обвивавшиеся вокруг маиса, а третьи собирали чиклайо — большие белые бахчевые плоды, вроде арбуза. Маис относили в деревянные вместилища, называвшиеся «кауро», и укладывали початки рядком, стоймя, чтобы солнце просушило еще влажные зерна. Занятие это зовется «мукура», влажные зерна — «анота». Под напором испанского языка кечуа отступил с севера страны в пампу Кахамарки и Кальехон-де-Уаплас, но на пути его остались древние слова земледельцев, пустившие корни в самое сердце человеческое, и их нежно оберегают. Кауро был на площади, перед домом Росендо. Рядом с ним возвышались три горы: бобов, фасоли и чиклайо. Люди дивились, как быстро растут эти горы, и благословляли щедрость земли.

Урожай собирали все. Росендо, быть может, работал помедленней других, но вместе со всеми, словно он не алькальд, а простой крестьянин. Ансельмо сидел на скамье и играл на арфе. Звуки ее, и смех, и шелест сухих листьев, и треск початков сливались в радостный гимн. Несколько девушек, взяв тыквенные сосуды, отходили в сторону и наливали из больших кувшинов красную, веселящую чичу. Люди пили, и она бежала по жилам, распевая песню все того же перебродившего маиса.

Немного поодаль рехидоров сын по имени Хуан Медрано беседовал с Симоной, которую мы видели некогда в коровнике. Они уже два дня почти не расставались. Подступал жаркий вечер, и пронзительный запах земли смешивался с запахом злаков. Отделившись от сборщиков урожая, Хуан и Симона бегали и смеялись. Он притворялся, что не может ее изловить, но вдруг схватил, и они жадно взглянули друг на друга.

— А вот поцелую…

— А не поцелуешь…

Они шутили и боролись — Симона не сдавалась сразу — и все же упали на землю. Над телами шумели златобородые початки, и чистое небо сверкало, любовно склонившись над землей. Хуан, обнимавший многих девушек и в полях и в ущельях, ощутил тот неведомый призыв, который велит мужчине выбрать навсегда одну из всех.

Спускается вечер; листья маиса и темные лица людей выделяются на фоне темнеющего неба. Тень горы стала длинней, накрыла поле; работу надо кончать. Народ расходится, а на площади остаются полный доверху кауро и три высокие горы.

Арфа не умолкает, кто-то поет, всем весело. Не вникая в это умом, люди знают, что победили землю ради общего блага и победили время ради мира и труда.


Теперь нужно собрать и привести скот — чтобы коровы и овцы попаслись на жнивье, а лошадей использовать на молотьбе. Больше всего мечтает об этом Адриан Сантос, старший сын Амаро. У него четыре брата, мал мала меньше, и родители сказали ему, что он уже взрослый. И впрямь, в свои десять или двенадцать лет он хорошо держится в седле и неплохо бросает лассо. Сбор скота для него — одно удовольствие.

Человек пятьдесят индейцев, самых сильных и ловких, направились к Росендо за распоряжениями. Алькальд и рехидоры делят людей на группы, которые прочешут все вокруг, чтобы нигде не остались ни корова, ни осел, ни лошадь. Адриан расстроен — вдруг его не возьмут? А властный голос алькальда называет имена общинников:

— Кайо Сулья.

— Здесь.

— Хуан Медрано.

— Здесь.

— Амадео Ильяс.

— Здесь.

— Артемио Чауки.

— Здесь.

— Антонио Уилька.

— Здесь.

Назвав десять — пятнадцать человек, Росендо заключает:

— Пойдете на склоны Норпы.

Вот он послал людей в лощину Руми, и на гору Пеапья, и к Червяку, и в долину реки Окрос. Одни пойдут пешком, другие поедут верхами — не все умеют ездить по кручам, да и коней не хватает.

Последняя группа отправится на равнину Норпы. Путь туда нелегкий. По всей видимости, Адриан просил напрасно. Его не назвали. И вдруг Росендо говорит:

— Этот паренек, Адриан Сантос, тоже пойдет с вами.

Так вот, мимоходом, словно «этот не считается» — но в том ли дело!

— Здесь! — откликается Адриан.

Адриан обнял бы старика, но увидел, как резко тот взмахнул рукой, словно отогнал его, — и не сдвинулся с места, приучаясь к индейской невозмутимости.

Он с нетерпением ждет нужного часа, а услышав шум в соседнем загоне, выходит и видит, что вся деревня готовится к делу. Освещенные пламенем очагов, женщины стряпают пищу; мужчины седлают копей, скатывают кожаные лассо и завтракают наспех, сзывают лошадей, выкликают названия мест. Росендо и рехидоры тоже здесь, и Артидоро Отеиса, перекинув лассо через плечо, велит Адриану взять себе коня по кличке «Щеголь». Ночь светла, на небе сияет месяц.

Отеиса и Адриан пускаются в путь и, проехав немного, расстаются. Старший советует:

— У Иньяна не заблудись. Дорога идет через Уйюми. Смотри, заблудишься.

— Не заблужусь! — уверенно кричит Адриан и пускает Щеголя вскачь.

Он несется по извилистой тропе, мимо горы Пеапья. Пересекает высохший ручей, минует проход между скалами, оказывается возле холма Такуаль. Ветер треплет его пончо. Кругом слышатся голоса — индейцы перекликаются по пути. Узкие тропки совсем пожелтели в лунном свете.

Адриан едет по склону, усеянному камнями. Ему надо миновать и Большие камни — нагромождение черных скал, где совсем темно, ибо свет туда не проникает. Становится страшно; он вспоминает старые рассказы про то, как в узком темном проходе собираются бесы и призраки. Объезжать долго, другие уже в Норпе, наверное, и он, хлестнув Щеголя, несется по черному туннелю, куда порой проскальзывает слабый луч, где гулко отдастся топот копыт да слышится шум осыпающихся камешков. Вот и склон, тут светлее, но всадник все скачет, пока не вырастает перед ним отвесная круча Иньяна. Дорога огибает пропасть, сужается, идет вниз, и ехать тут надо медленно. Адриан не слезает с коня, и это представляется ему истинным подвигом. Впереди тупик. Добравшись до него, юноша понимает, что выбрал именно ту дорогу, которую Отеиса выбирать не велел. А, черт! Он поворачивает назад, пускает коня идти, куда он хочет, и тот легко находит верный путь. В горах рыдают ночные птицы. Скоро Норпа. Перед юношей возникает каменная стена, и в ней еще один проход. Там он видит следы копыт, которые разветвляются, исчезают, возникают снова, петляют, уходят вбок, — словом, меж кустов и деревьев целый лабиринт отпечатков. Но Щеголь знает дорогу, он — добрый конь. Вот зажурчал ручей, блеснула вода, стало чуть светлей, потом стемнело — это скрылась луна. А вот и заря осветила вершины дальних гор за рекою Окрос, в чужих землях. Когда вершины стали четкими, Адриан доехал до места. Вся группа была уже там, возле своих коней. Кое-кто отпустил узду, и кони мирно пасутся. Несколько лохматых псов трутся о ноги хозяев.

Адриан поздоровался, ему ответили, и никто не спросил, как это он не заблудился, и все ли время ехал верхом, и обогнул ли эти чертовы Большие камни. Но Адриан, как и подобает индейцу, сам ничего не сказал.

— Все тут? — спросил Антонио Уилька, главный в группе.

— Дамьяпа еще нет…

— Нагонит. Ну, поехали!

Вместе с Адрианом их шестнадцать всадников. Они сняли пончо, положили их на седла, и рубахи их белеют, словно утренние облака. Антонио быстро отдает приказания, кони выгибают шею, натягивая удила и рвутся с места.

— Ты, Роберто, поедешь по эту сторону Айяпаты. Увидишь Дамьяна — сразу позовешь, он тебе пособит.

— Ладно…

Роберто отпускает узду, и его гривастый конь несется вскачь. Он уже довольно далеко, и вдруг Артемио Чауки громко кричит:

— Эй, Роберто, вернись…

Роберто возвращается и резко осаживает коня.

— Не справишься ты… — говорит Артемио.

— Да справлюсь!

— Нет, у тебя ведь одна шпора, полконя вперед пойдет…

Все хохочут, первый — сам Роберто, и, подгоняемый его смехом, конь снова скачет к Айяпате, хотя дорога нелегка. Некоторые всадники даже надели поверх штанов еще одни, кожаные, чтобы кусты не искололи.

— Пошутили, и хватит, — ворчит, улыбаясь, Антонио. — Вы трое — по Шанго, вы — по Пуки о, вы — ниже, по склону, вы — вон там… Гнать будете к равнине…

Когда, прокатившись над вершинами, солнце позолотило землю Норпы, там уже собралось немалое стадо,

— Сюда… Сюда… Сюда! — кричали люди, и им вторили скалы.

Лошади здесь не пасутся, трава тут высыхает, а кактусы, колючки и палые листья едят одни коровы.

Люди сгоняли скот весь день. Коровы пытались спрятаться в лесистых ущельях, куда коню не войти, и всадникам приходилось спешиваться, стрелять из пращи или продираться вместе с псом через кустарник, чтобы выгнать какую-нибудь упрямицу. То и дело в воздух взлетали быстрые лассо и опутывали рога самых ленивых.

Вдруг на склоне Айяпаты появился медведь. Он был большой, черный; его преследовали собаки. Погонщики остановились посмотреть на охоту. Шесть лохматых псов окружили медведя, но он спокойно двигался вперед.

— Ах, ружья не взял! — посетовал кто-то. — Всегда оно так. Не возьмешь, добыча тут как тут…

Хуан Медрано вспомнил о своем старом ружье…

Медведь уходил. Собаки не решались схватить его. Одна подбежала поближе и получила смертельный удар по голове. Другие ярились все больше, прыгали, лаяли, но боялись укусить и отступали, воя от обиды. Медведь начал спускаться по острым, красным камням. Теперь можно было уйти с честью — тут уж сама природа мешает! И собаки побежали назад, а медведь исчез в кустарнике.

Люди снова принялись сгонять скот. К полудню солнце вовсю пекло спину; но коров в колючих зарослях прибавилось, и кое-кто из общинников отошел в тень скал. Оставалось еще раз прочесать напоследок влажные расщелины. Там росли чиримойо, на которых нетрудно было разыскать спелый плод и хоть немного утолить голод. Издалека доносились голоса других общинников, сгонявших ослов в ущелье. Эта работа была потяжелее.

Спускаясь по склону, несколько коров кинулись вдруг к далекому ущелью. Оттуда бы их и не вытащить; но Адриан с тремя другими всадниками устремились за ними. Юноша скакал по узкой тропке, над утесами, и камни, катившиеся из-под копыт, неслись вниз с огромной скоростью.

— Берегись!

Большой круглый камень, похожий на плод чиримойо, просвистел над головой коня, на котором ехал Кайо.

Коровы неслись все быстрее. Адриан пригнулся, колючие ветки хлестали его.

— Бе-ре-гись!

Что там, опять камни? Адриан поднял голову и увидел, что конь мчится на огромные уступы, в которых есть лишь низкий проем. Сворачивать было поздно» хотя вбок и отходила окаймленная кустами тропинка, поздно было и останавливаться, и Адриан, выбросив вперед руки, ухватился за толстую ветку и повис, как обезьяна, а конь пронесся дальше. По-мальчишески радуясь своей ловкости, Адриан осторожно сполз вниз по стволу. Потом он пошел искать коня, который остановился неподалеку.

Огромное алое солнце потухло над дальними вершинами, когда общинники собрали на равнину последних коров.

— Загоним их в проход между скалами, чтобы ночью не разбрелись, — сказал Антонио.

Так и сделали, а потом достали из котомок тыквенные плошки, солонину, муку, поставили маленькие жестянки на три камня, и во тьме, навесом покрывшей равнину, весело запылали костры. Вокруг бродили псы и лошади, а в расщелине тревожно толкались коровы, сотрясая мычанием скалы. Порой то одна, то другая прорывалась наружу, но люди замечали ее, стреляли из пращи, псы лаяли, и она возвращалась.

Общинники поели вкусной похлебки из поджаренной солонины и сушеного маиса, привезенного из дому. Были тут и ароматная жареная курица, и перченый рулет из картошки с мясом, и другие яства. А потом, сунув за щеку шарик коки и распределив дежурства, все улеглись на чепраках и пончо. Стало светлей, вышла луна. Все очень устали, и когда кто-то попросил Амадео рассказать что-нибудь, тот не ответил, ибо уже заснул…

Наутро скот погнали домой. Почти все коровы притихли и шли покорно, но несколько самых строптивых заставили с собой повозиться и чуть было не совратили остальных. Солнце уже садилось, когда, в тучах пыли, усталые общинники вошли на главную улицу. Их уже ждали у коровника, который стал заполняться пестрой, трепещущей массой. В другие помещения загоняли лошадей и ослов. Росендо и рехидоры глядели на все это с крепкой каменной стены. Народ облепил все изгороди, дети радостно кричали, а девушки смотрели не столько на скотину, сколько на бравых парней, у которых лица стали темней, а голос — тверже.

Пришли и жители Умая и Мунчи, которых позвал Росендо. Они забирали свой скот, чтобы попасти его на жнивье, дать соли, переклеймить, приручить немного. Жители Мунчи платили один соль в год за то, что их коровы паслись на общинных землях. А дон Аменабар не платил, считая, что община и так обязана пускать чужаков. Однако к себе он этого правила не относил, и когда его слуги ловили чужую скотину, они забирали ее и отдавали не меньше чем за пять солей. Росендо часто думал об этом и никак не мог понять не только с нравственной точки зрения, но и просто потому, что помещику принадлежала чуть ли не вся провинция. За скотину бедных чуки алькальд получил сто восемьдесят солей, а за помещичью — голов пятьдесят — совершенно ничего.

Порфирио Медрано, стоявший рядом с ним, заметил на этот счет:

— Богатого не исправишь, а деньги, хоть весу в них и много, к земле не тянут…

Алькальд кивнул и произнес вдобавок одну из прославивших его фраз:

— Бывает, деньги и падают, чтобы бедняку было труднее их собрать…

Когда чужой скот раздали, в стойлах, кроме рабочего скота, было всего коров тридцать, штук двенадцать кобыл и столько же ослиц. Их оставили на развод.

— Сейчас не будем продавать, — говорил Росендо. — Быки и ослы нужны для работы, а коровы и ослицы дадут хороший приплод. Может, вырастим стадо голов в сто… Из такого стада, даже если кого украдут, или кто пропадет, или угодит медведю в лапы, все же двадцать голов в год можно будет продать без ущерба. И с лошадьми то же самое. Деньги нам нужны! Скоро школу построим, а там лучших учеников дальше пошлем учиться. Пусть нас лечат, защищают, учат индейцы. Кто нам помешает? В других общинах так и делают. Я-то не доживу, состарился, а вы, рехидоры, не сдавайтесь. Это доброе дело, любой его поймет и вас поддержит.

Рехидоры с ним согласились, и Гойо Аука с особым почтением произнес:

— Верно, тайта.

Мимо, размахивая лассо, проскакал на своем гнедом Аугусто. Его эти разговоры не трогали. Он заарканил жеребца и резким рывком остановил.

В каменной ограде маисового поля открылась калитка. Скот жадно кинулся туда — попастись вволю.


Солнце стало пшеницей, пшеница — снопами. Идет жатва, сладостная жатва на буром покрове земли. Люди сняли серпы со стропил под крышей и понесли в поле; и вот они тихо и споро срезают ровные стебли, колосья дрожат и трепещут каждым усиком. Те, кто несет снопы на ток, совсем не видны под ними, а снопы мерно колышутся, словно плывут по волнам. Под прикрытием этой ноши легко и смеяться и болтать. На току гора все выше. Общинники, отхлебнув чичи, идут назад, туда, где жнецы снова и снова сокрушают стену колосьев. Но вот все скошено. Круглая золотая гора воплотила в себе то, во что верил народ, сгибаясь все эти месяцы над землей и забывая подчас призвать на помощь бога.

Молотят на другой день. Хлеб лежит на току, на окраине деревни. Общинники влезают на огромный холм пшеницы и деревянными вилами сбрасывают на глиняный утоптанный пол площадки первые колосья. Подъезжают на лошадях те, кто убирал маис, и вся община, от мала до велика, окружает ток, держась за длинную, связанную из лассо веревку, кое-где прикрепленную к колышкам, образуя живую пеструю изгородь. Молотьба начинается. Крики, перестук копыт, шуршание соломы, треск колосьев… Как и обычно во время жатвы, солнце не подвело — коснувшись горы, свет его сгущается в пламя и падает на землю, подступая к самым ногам держащих веревку. А крики все громче, солнце молотит зерно, и сердце молотит зерно, и горы его молотят. Душа радуется от работы, от шума, от пестрых красок. Чтобы хоть как-то описать здешнюю молотьбу, понадобятся слова «радужный круг». Один из всадников — тот, у кого голос позвонче, — громко и нараспев кричит: «У-а-а-й!» Другие отвечают: «Уа-ай!.. уо-ой… Уа-ай… Уо-ой… Уа-ай… Уо-ой…»

И эхо отдается в горах. Порой всадника два выходят из круга, их сменяют другие, новые. Один, уже отработав, опьяненный и радостью и чичей, смотрит не насмотрится на хлеб. Его маленький сынок подходит к нему:

— Тайта, чего они кричат?

— А это у нас так поют, — объясняет отец.

И верно — тем, кому не дано выводить трели или играть на флейте, дается раз в год вот так прокричать радостный гимн. Гимн животворящей силе земли, и дождю, и могучим рукам, и вере пахаря, и царственной помощи солнца. Гимн спорой работе, молотьбе, благодаря которой обнажается великий дар — доброе зерно. Гимн хлебу, священной человеческой пище, благородной и необходимой, как сама кровь.

Горы колосьев уже нет, кони вот-вот остановятся. Их вывели из круга, и мужчины принимаются сгребать видами солому, а женщины травяными метелками собирают все до последнего зернышка. Веревка уже упала, радуга исчезла, крики смолкли. Мрак сгущается, и печаль вот-вот придавит всех. Но тут раздались звуки арф, жужжание деревенских скрипок, пение флейт и свирелей, бой барабанов, и люди сели пировать. А позже, под звездами, при луне, начинаются пляски. Радостный ритм молотьбы повторяется в движениях танцоров, пляшущих уайно[26].


На утро стали лущить маис и веять пшеницу. Веяли долго, ветра не могли дозваться.

— Ве-етер, ве-етер, ве-те-ер! — нежно молили женщины, а мужчины призывали его особым свистом, вначале переливчатым, затем пронзительным, как звук летящей пули.

Ветер налетал порывами, вилы встряхивали легкую гору, солома улетала, а зерно сыпалось на землю. Потом, к концу работы, вилы заменили палками. Зерно сыпалось дождем. В стороне ветер складывал другую соломенную гору.

По вечерам общинники жгли солому и жарили на ней чиклайо, а потом весело болтали, откусывая от сладкого ломтя, жевали коку и слушали всякие байки. Когда очередь дошла до Амадео Ильяса, он поведал притчу о соперниках и судье. Когда-то он рассказывал ее в городе, и один сеньор признал в ней немалую мудрость. Сам он в этом не разбирался, о справедливости не думал, притча ему просто нравилась. Он слышал ее от покойной матери, а та — от прославленного сказителя.

Амадео был молод, силен и носил красивые малиновые пончо в синюю полоску, которые ему ткала молодая жена. Рассказывал он мастерски, некоторые даже говорили, — конечно, преувеличивая, — что он превзошел самых старых и опытных сказителей. Как бы оно ни было, народ его слушал. И вот что он поведал па сей раз:

— Одна жаба очень кичилась своим голосом и пела ночи напролет: «Ква-ква-ква». А одна цикада тоже кичилась своим голосом и трещала день-деньской: «Чир-чир-чир-р-р». Встретились они, жаба и говорит: «У меня голос лучше». Цикада ей в ответ: «Нет, у меня». Спорят они, спорят, жаба — свое, цикада — свое. «Я всю ночь пою». — «А я день и ночь». — «Меня далеко слышно». — «А меня всегда». Стали они петь наперебой, и ни одна не уступает. Тогда жаба и предложила: «Тут у озера живет цапля. Пойдем к ней, она нас рассудит». — «Пойдем», — согласилась цикада. Серая цапля стояла на одной ноге и глядела в воду. Цикада ее спрашивает: «Цапля, ты петь умеешь?» — «Умею», — говорит цапля. «Спой, мы послушаем, а если ты поешь хорошо, судьей тебя назначим». Цапля им отвечает: «Кто вы такие, чтобы меня испытывать? Я-то пою хорошо, а вы только орете. Если вам нужно, пользуйтесь моим умом, не нужно — идите себе». И устало вытянула другую ногу. «Верно, — говорит жаба, — не нам судью судить». Тогда цикада попросила: «Цапля, ты нам одно скажи: кто из нас лучше поет». Цапля отвечала: «Подойдите поближе» Жаба говорит цикаде: «Лучше б нам к ней не приближаться», а тщеславная цикада ей в ответ: «Ты просто проиграть боишься». Жаба рассердилась: «Ну, слушай, как поют!»— и поскакала к цапле, цикада за ней. Цапля сказала жабе: «Пой». Та запела, ничего не видит вокруг, а цапля тем временем съела цикаду. Кончила жаба, цапля ей и говорит: «Спорьте теперь у меня в зобу», — и ее тоже съела. Потом подобрала одну ногу и опять в воду смотрит…

Все разошлись по домам, лишь Фабиано Кайпо с женой остались возле зерна, чтобы скот не потоптал. Жнивье не стерегли, и скотина свободно паслась там круглые сутки. Люди и животные жили в добром согласии.

В один прекрасный вечер Маргича и Аугусто поняли, как удобно на горе соломы, и немного задержались. Красиво было в тот час. Медленная полная луна освещала мирные склоны, спящие дома, холмы, далекие снежные вершины. — На иве запела птица. Рядом, у самого стога, переплели шеи конь и кобылица. Нежная любовь, без сомнения, соединила и чету Кайпо в их желтом шалаше. И, не сказав ни слова, Аугусто привлек к себе Маргичу, а она радостно отдала ему свое молодое тело.


Урожай разделили, сколько кому нужно, а остаток оставили на продажу.

Кто-то рассыпал немного зерна на площади, и Росендо закричал:

— Подберите его скорей!.. Лучше деньги по земле рассыпать, чем зерно, нашу пищу, благословенный наш хлеб…

Так снова собрали маис и пшеницу. Так жила община. Так слагалась история Руми… Мы с вами уже знаем, что Росендо Маки считает разные события историей своей деревни (оно и понятно, ибо для него земля — сама жизнь, а не память). История эта у него получилась очень длинной, о многом он ведь знал лишь понаслышке; но если растянуть ее лет на пятьдесят, или на сто, или на два века, а то и побольше, общинная жизнь обретет свое единообразие, и мы поймем, что смысл ее — в земле. Ось этой жизни — сеять, растить, жать. Символы ее — маис и пшеница, «благословенная пища». У других мечты зиждутся на карьере, чинах, деньгах, талантах, у общинников вся надежда — в земле. Лишь в землю и в ее плоды они и верят.

Загрузка...